Грамотность и народность

Константин Николаевич Леонтьев
Грамотность и народность

– Конечно, на каждом шагу видно, что Измаил был в руках просвещенной нации, а Тульча – турецкий город. Здесь прямые улицы, бульвар правильный… и т. д.

Я отвечал ему на это: – Тульча нисколько не похожа на турецкий город и это очень жаль; турецкие города крайне живописны; Тульча похожа на новороссийский уездный городок, беспорядочно построенный самим народом; и этим она, пожалуй, – лучше Измаила, в котором Россия являлась не столько народными, сколько полу-европейскими своими сторонами. Нет спора – я сам вырос в губернском городе, и вид Измаила как нельзя более близок душе моей, но это не мешает мне желать, чтобы русское начальство, когда ему впредь придется украшать или строить города, менее бы увлекалось геометрическими вкусами новейшей Европы.

Молодые единоверцы наши, видимо, не поняли меня и возражали совсем не на то.

Таким образом завязался разговор, который кончился так:

– Сознайтесь, – сказал я молдавану, – что душе вашей ближе французы, чем русские; вы цените больше французский ум и характер, чем наш; я не говорю о политических отношениях… Это совсем другое… Молдаван отвечал мне на это искренно:

– Я сознаюсь вам, что я простолюдина французского ставлю выше русского мужика; но русского, равного образованием с французом, я ценю и люблю больше и француза, и англичанина, и всякого другого европейца!..

Я тогда спросил у него: кто ему больше нравится – русский ли учитель или молодой чиновник нового поколения, честный, скромный, трудолюбивый, но безличный, живущий последними модными мыслями Запада; человек, которого по образу жизни, по манерам, по разговору, одежде, симпатиям можно отнести к буржуазии всякого народа, – или же…

Тут я указал молдавану на одного придунайского старообрядца, старца в высшей степени замечательного по личному своеобразному характеру своему, по политическому влиянию и, наконец, потому, что, вращаясь во всех возможных слоях общества, вступая в течение долгой своей жизни в сношения с людьми высшего круга различных наций, он остался верен своему русскому старообрядчеству во всем, начиная от рубашки навыпуск и кончая отречением от табаку и чая.

Молдаван сказал, что он, конечно, предпочитает первого русского второму.

– После этого разговор между нами невозможен, – отвечал я. – Чтобы вы могли понять меня, вам надо забыть все, что вы знали, и слушать меня долго и часто, увлекаясь не желанием переспорить, а жаждой понять…

Молодые люди молча подивились моим претензиям, и мы Расстались.

Я рассказал о греках и молдаванах; я мог бы рассказать тоже о болгарах и, вероятно, о сербах, которых, впрочем, я знаю меньше.

Все единоплеменники и единоверцы наши ценят нас настолько, насколько мы – европейцы: им и в голову не приходит ценить в нас то, что в нас собственно русское.

Те из них, которые расположены политически к нам, ценят в нас: во 1-х, православное или славянское государство с миллионом штыков; во 2-х, по-европейски воспитанных светских людей, которые шириной своей образованности, по словам самих европейцев, превосходят многих; в 3-х, наши военные способности; в 4-х, они ценят чрезвычайно высоко, в один голос с европейцами, наши дипломатические способности и дальновидную глубину нашей политики. (Правы ли они или нет, не знаю!)

Наконец, они признают все «свободолюбие» и всю серьезность реформ, предпринятых нынешним правительством нашим.

Но что такое наш народ? Что такое эта масса, этот океан, который они считают безгласным и бессмысленным, потому что он чужд мелочным и сухим демагогическим движениям? Этого они не знают и не могут узнать, пока мы сами еще немногим в этом отношении стоим выше их.

Некоторые из славян и греков, с которыми я говорил об этих предметах, считали меня каким-то демократом; им это простительно, но как простить русских, которые до сих пор не понимают, что здесь дело о народном, а не просто-народном.

Будь наше высшее общество своеобразнее нашего народа, надо было бы предпочесть его дух, его образцы, его обычаи, его идеалы, а не простонародные.

Такие примеры есть в истории. Парижанин более француз, чем хлебопашец французский. У хлебопашца французского – серьезного, тяжелого, упорного в земельном труде, больше сходства с немецким хлебопашцем, чем у парижского франта и демагога с немецким ученым (особенно прежних времен).

Лорд английский (особенно прежний лорд) как физиономия, как тип, как характер, быть может, более олицетворял собою Англию, чем английский матрос; или, по крайней мере, столько же.

У нас вышло наоборот. Это чувствуется всеми.

Во время последней восточной войны, в одном из итальянских городов, на карнавале, выехала на площадь колесница с комической группой, изображавшей борцов Восточного вопроса: турок был в классической своей одежде, англичанин, кажется, изображен был в виде матроса; француз (это я помню наверное) в виде парижского франта, а «русский в виде мужика».

Так писали тогда в газетах.

Рейтинг@Mail.ru