bannerbannerbanner
Одиссей Полихрониадес

Константин Николаевич Леонтьев
Одиссей Полихрониадес

XIV.

Несториди был дома. Он получил должность при гимназии нашей и приехал в город пока еще без семьи. Добрая его кира-Мария с детьми должна была приехать позднее.

Он нанял себе скромную квартиру, недалеко от училища и от русского консульства, и я застал его сидящим с ногами на диване, еще не обитом ситцем, у пылающего очага и в такой же турецкой шубе с широкими рукавами, какая была на мне. У него было двое гостей, Исаакидес и еще один человек, которого я никогда в Янине не видывал.

Незнакомец этот был роста высокого, плечисть, полон, красив; у него были очень большие и густые бакенбарды, черные и с небольшою сединой. Он беспрестанно был занят ими, взглядывал на них искоса, подкручивал их, расправлял в стороны, составляя из них, вместе с настоящими усами, другие усы, очень длинные. Одет он был чисто и не бедно: пальто на нем было из очень хорошего и толстого трико; на груди золотые запонки, на руке большой перстень с розовым круглым яхонтом. Лицо его было веселое и доброе; на вид ему казалось лет разве пятьдесят (в самом деле ему было около шестидесяти). Он был похож больше на богатого шкипера с островов, доброго и воинственного, чем на осторожного купца наших стран. Но он был купец и очень богатый. Родом он был кажется с одного из островов Архипелага, но жил и торговал давно уже в Болгарии шелковыми коконами и пшеницей. Он вел дела и в Марсели, и в Англии, и в Одессе. Сюда он приехал не надолго, не знаю, по какой нужде. Имя его было Пе́тро Хаджи-Хамамджи. Турки же его звали Дели-Пе́тро (безумный, отчаянный Пе́тро) и даже так титуловали его в казенных документах, в судах и пригласительных приветствиях.

Входя в квартиру Несториди, я еще из прихожей услыхал громкий хохот и узнал даже голос моего сурового наставника, который так редко смеялся. Хаджи-Хамамджи что-то говорил.

Несториди мне обрадовался; я прочел это во взгляде его. Мы обнялись; я спросил о здоровье моих родных и его семьи, и он сказал мне, что слух о том, как я был побит турками, дошел туда давно, что мать моя была очень испугана и совсем собралась ехать сюда, несмотря на проливной дождь… «но я отговорил ее», сказал Несториди. Бабушка Евге́нко очень радовалась, что я такой юный и сподобился пострадать за веру. «Имеет венец на небеси у Бога за это!» – говорила она всем.

Мне было очень приятно все это слышать. Несториди пригласил меня сесть, а Хаджи-Хамамджи спросил у него, подставляя руку к уху (так как он был немного глух): «Кто этот прекрасный юноша?» Несториди отвечал ему, что я сын одного из загорских старшин, и прибавил: «Мальчик не дурной. Отец же его – один из добрейших и благороднейших у нас людей».

Хаджи-Хамамджи любезно кивнул мне головой: «Очен хорошо. Радуюсь!» И потом спросил у Исаакидеса и хозяина.

– Будем мы продолжать?

– Конечно, конечно! – ответили те, и на лицах их тотчас же явилась улыбка в ожидании одном, что́ скажет им Дели-Пе́тро.

Дели-Пе́тро откашлянулся, расправил бакенбарды и, став величественно посреди комнаты, продолжал речь, которую видно я на миг прервал моим приходом.

– Итак, я сказал, – начал он, делая томные глаза и все играя бакенбардами, – я сказал, что русские бывают нескольких и даже очень многих сортов. Прежде всего великие русские; потом малые русские, иначе называемые у нас на Дунае и́ Хохо́лидес. Есть еще русские-германцы; люди не плохие, подобные Дибичу Забалканскому, и наконец есть еще… особые русские, издалека откуда-то, из Уральских гор, Уральский Росский. Таков был, например, у нас не господин Петров, который там недавно, а его предместник, господин Бунин… Я даже спрашиваю себя, зачем это Бу-нин… нин?.. Настоящий русский должен быть ов и ев… Прежде всего ов. Этот господин Бу-нин не имел в себе того, некоего тонкого и вместе с тем властительного вида, который имеют все благородные великоруссы, даже и те из них, которые не богаты. Таков был, например, предместник господина Бунина, генеральный консул м-сье Львов. При нем господина Бунина никто не слыхал у нас; он жил в глухом и безвыходном переулке, и, как Львов заговорит с ним, он вот так (Хаджи-Хамамджи вытянулся и руки по швам). А как уехал Львов, и назначили его. Что́ за диво! думаю я, Бунин там… Бунин здесь… Бунин наполняет шумом весь город… Бунин в высокой косматой шапке… У Бунина по положению четыре кавасса турка, в турецких расшитых одеждах с ножами… да! А сверх положения десять охотников из греков, в русской одежде и в военных фуражках. Бунин идет к паше – пять человек направо впереди, пять человек налево… А Бунин сам в большой шапке. Monsieur Бунин здесь, говорю я, monsieur Бунин там! Сегодня он с беями друг и пирует с ними; завтра он видит, что бей слишком обидел болгарина-поселянина; он берет самого бея, связывает его, сажает на телегу и с своим кавассом шлет в Порту связаннаго… И турки молчат! Сегодня Бунин болгарскую школу учреждает; завтра Бунин едет сам встречать нового греческого консула, которого назначили нарочно для борьбы противу него, противу панславизма в тех краях, и сам приготовляет ему квартиру. Сегодня Бунин с пашою друг. Он охотится с ним вместе; ест и пьет вместе… «Паша мой! паша мой!» Завтра он мчится в уездный город сам верхом с двумя кавассами и греками-охотниками; входит внезапно в заседание меджлиса. Мудир встает. «Раз-два!» Две пощечины мудиру, и Бунин на коня и домой. И с генерал-губернатором опять: «Паша мой! паша мой!» «Что́ такое? Что́ за вещь?» Вещь та, что мудир прибил одного болгарина, русского подданного; а паша слишком долго не брал никаких мер для наказания мудира. Понимаете? «Мы с пашой все друзья! Зачем мне на него сердиться? Он бессилен для порядка, для строгого исполнения трактатов, обеспечивающих жизнь, собственность, честь и подсудность иностранных подданных – так я сам буду своих защищать..!» А? Что́ скажете вы – не Уральские это горы?.. (Так, кончив рассказ свой, спросил Хаджи-Хамамджи с удовольствием, как бы сочувствуя этому уральскому духу Бунина.)

Исаакидес был тоже очень доволен этим и сказал:

– Таких людей здесь надо!

Но Несториди заметил на это так:

– Что́ тут делать Уральским горам, добрый вы мой Хаджи-Хамамджи! У нас Бреше из Парижа такой же…

Хаджи-Хамамджи, выслушал его, приклонив к нему ухо, и вдруг, топнув ногой, воскликнул:

– Не говорите мне о французах! Извольте! Скажите мне, Бреше пьет раки с беями турецкими, так, что до завтрака он более византийский политик, а после завтрака более скиф?

– Нет, не пьет; он почти и не видит у себя турок, – сказал Несториди.

– Извольте! – воскликнул Хаджи-Хамамджи. – А monsieur Бунин пьет. Бунин пьет! Бреше сидит у порога простой и бедной греческой хижины за городом, входит в семейные дела греческого землевладельца или лодочника, мирит его с женой?.. Отвечайте, я вас прошу!

– Ну, нет, конечно… – отвечали Исаакидес и Несториди.

– Извольте! А monsieur Бунин сидит у бедного греческого и у бедного болгарского порога и говорит мужу: Ты, брат (видите – брат, брат!), тоже скотиной быть не должен и жену напрасно не обижай; а то я тебя наставлю на путь мой и пойдешь ты по истине моей… Извольте! Бреше строит сам православный храм в селе подгородном? Сняв сюртук, везет сам тачку? Роет землю лопатой для этого храма?.. Я за вас отвечу – нет! У Бреше дом полон друзей из болгар и греков?.. Я вам отвечу – нет! К Бреше просятся ли в кавассы разоренные сыновья богатых беев, которых имен одних когда-то трепетали мы все?.. просятся в кавассы обедневшие дети тех самых янычар, на которых султан Махмуд до того был гневен, что на каменном большом мосту реки Марицы, при въезде в Адрианополь, обламывал граненые главы столбов, украшавших мост, когда он проезжал по мосту этому? Да! чтобы даже эти граненые главки не напоминали ему чалмы и колпаки янычарских могил… а к Бунину просятся!

Хаджи-Хамамджи кончил и сел отдохнуть на минуту; все молчали в раздумье.

Несториди, который сначала речи смеялся, стал печальнее под конец её и размышлял что-то, облокотившись на руку. Наконец он начал так:

– Пусть так! Я понимаю великую разницу между дерзостью и энергией Бреше и дерзостью и энергией того, что́ вы зовете духом Уральских гор. Я согласен, что эта скифская патриархальная грубость имеет в себе нечто более привлекательное, чем французская холодная злоба. Эти черты, которые вы находите у Бунина, мы нередко видим здесь и у турок, и должны сознаться, что…

Исаакидес перебил его с негодованием:

– Господин Несториди, что́ вы богохульствуете… Вы православного агента сравниваете с этою сарацинскою мерзостью!..

Несториди мрачно взглянул на него из-под густых бровей своих, попросил его подождать и продолжал:

– Разница, однако, та, что турки слабы, уступчивы и не бдительны. А Бунины только притворяются скифами, в самом же деле они Меттернихи в образе скифском… Хорошо ли это для пашей греческой будущности? Вот о чем я думаю и вот единственная точка зрения, с которой мы, греки, должны смотреть на всех и на все во вселенной.

Выслушав все это, Дели-Пе́тро снова встал, простер руку, прося внимания, и продолжал так свои рассуждения:

– Я не люблю французов. Англичане мне нравятся больше. Я люблю, чтоб у нации было что-нибудь свое, местное, ей собственно принадлежащее. Мне нравится, что у англичан есть многое, только им одним свойственное. Какие-то любопытные и даже бессмысленные вещи. Чрезвычайно я это люблю! Но я не люблю, что англичанин всегда аристократ… Это глупо. Другое дело – русский. Сейчась он аристократ самый гордый и грозный… «Пошел ты вон, такой-сякой!.. кюпек-оглу (сын собаки!)» – Хаджи-Хамамджи топнул ногой и крикнул на весь дом сильным голосом. – А потом…

Тут Хаджи-Хамамджи приостановился, осмотрелся, как бы отыскивая кого-нибудь, увидал меня около себя, обнял меня одною рукой за плечо, нагнул ко мне голову довольно нежно и совсем изменившимся голосом с необыкновенною тонкою и верною выразительностью представил немного угрюмую ласку русского солдата или даже офицера, говоря не совсем чистым русским языком.

 

– Ну, здравствуй, брат! Как ты, брат, поживаешь? Пойдем водочки выпьем.

Это было так верно, этот внезапный переход от брани к доброте до того был похож на манеру тех русских военных, которых я еще так недавно в детстве моем видел в Тульче, что я забыл всю скромность, надлежащую моему возрасту при старших, и воскликнул с восторгом:

– Что́ за правда это! Что́ за правда! Такие они! такие!

Несториди взглянул на меня подозрительно и, ни слова не говоря, показал мне рукой, как будто человек погружается куда-то, ныряет во что-то.

– Это я, учитель? – спросил я. – Куда это? я не понимаю хорошо…

– Tu quoque, Brute! – сказал Несториди печально. – Куда? еще ты спрашиваешь? В поток панславизма…

Я не нашелся отвечать на этот укор. Дели-Пе́тро, однако, не умолкал.

– У русских есть нечто, – продолжал он, – и властительное и примиряющее!.. Посмотрите у нас здесь. Грек ненавидит турка; турок ненавидит грека и араба; автохтон Эллады не хочет признавать одинаковых прав за греком, вне свободной Эллады рожденном; болгарин тех стран, где я живу, как мне кажется, презирает болгарина-шо́па; Сербия и Черногория в антагонизме; друзы и марониты пылают друг против друга зверскою враждой… А русскому все равно. Ему всякий брат. «Э! брат! брат!» Только не бунтуй против государя. Этого русский требует… Я вижу тут нечто глубокое. Я вижу тут не притворство, а естественное свойство русского духа. Во-первых, я скажу и сам про себя: я не дипломат; я политик. Je ne suis pas diplomate, mais je suis grand politique. Mon coeur ast très large! Je n’fi pas un coeur de Metternich, mais ma teste (так говорил он вместо tête) ma teste est de grand politique! Итак я вижу здесь нечто глубокое! Я вижу, что русские могут одинаково действовать с успехом и на мусульман, и на православных, и на буддистов, и на последователей Конфуция… Тут может быть сокрыты гигантские предначертания исторических судеб. Был граф Амурский – будет граф Заамурский, будет граф Брамапутрский… Это верно! «Пошел ты вон, такой-сякой! Сын собаки!» А потом – «Ну, как ты, брат, поживаешь? Не выпить ли водочки?» А может быть… а может-быть и наоборот… т.-е. прежде: «не выпить ли, брат, нам водочки?» И потом: «пошел вон!» И это ведь способ недурной. А?

Тут уже все, и Иссакидес, и я, и сам Несториди засмеялись громко.

Несториди тогда еще был далеко от мысли о союзе с турками, да и теперь, когда он склонился, под влиянием греко-болгарского дела, к подобному союзу, его мысли были вовсе другие, почти противоположные мыслям Дели-Пе́тро. Не изгонять правительство с Босфора, не бунтовать противу него, вступая в союз с недовольною партией мусульман, стало теперь целью его; напротив того, хранить султана на Босфоре до той минуты, пока эллины выждут себе удобного случая самим завладеть наследием халифов. Так думает теперь Несториди и все передовые люди подобные ему.

Тогда он еще не дошел до этой мысли; славянское движение не казалось еще очень сильным и опасным; и не все последствия его можно было предвидеть; церковного разрыва еще не было у нас с болгарами; а турки были в то время гораздо суровее и смелее[84]

Тогда политическая мысль была труднее и запутаннее для таких людей, как Несториди, и единомышленников его.

Однако он возразил на красноречивые речи Дели-Пе́тро очень обдуманно, тонко и глубоко, хоть и с односторонностью.

– Если русские, – сказал он, – имеют в себе те два свойства, о которых вы говорите, редкую личную доброту и государственную строгость… то это-то и есть наше величайшее несчастье. Они все возьмут! Иго их будет легче всякого другого ига, и нашего имени греческого не останется…

– Греческое имя пропасть не может! – с жаром перебил Исаакидес. – Греки сохранились под несколькими веками такого ужасного и дикого ига, что им больше нечего бояться за свое будущее…

Несториди усмехнулся презрительно и, не возражая ему прямо, продолжал свою ясную и твердую речь, в которой каждое слово резало как алмаз:

– Греческое имя погибнет бесследно под давлением стомиллионного славянства. Дружеское давление единоверцев опаснее вражеского ига мусульман. Мусульмане не сливаются с побежденными; они лишь одну част их претворяли прежде в себя насилием, посредством обращения христианских детей в янычарство, посредством пропаганды, очень редко удачной, посредством браков с христианскими девицами, которых дети тотчас же и отделялись вовсе от родной нации, их мать произведшей. Черта разграничения оставалась глубока и понятна всякому. Но славяне? Но русские? Они будут ходить в одну церковь с нами, они как Бунин будут сами с лопатой строить наши храмы; они будут венчаться с нашими дочерьми; они добры и ласковы; а начальство их строго и искусно…

– Грек хитрее русского, – сказал Исаакидес.

– Да! Но Россия несравненно мудрее Греции, брат ты мой! – возразил Несториди. – Мы все, раз освободившись от турок, не хотим терпеть никаких стеснений… И я первый таков. Мы все аристократы, и каждый из нас хочет быть первым. А в России люди покорны, и машина государства идет твердо и спокойно, раздробляя в прах пред собою все, что́ противится ей.

Дели-Пе́тро, который во время этого спора глупого Исаакидеса с умным Несториди, сидел и наклонялся то туда, то сюда, приставляя руку к уху своему и стараясь не проронить ни одного слова их, встал тогда, взял шляпу, трость свою и сказал:

– Прежде чем пожелать доброй ночи гостеприимному хозяину, я требую еще одного слова… Выслушайте меня. Греки пропасть ни в каком случае не могут! Они вступили на историческое поприще еще за тысячу пятьсот каких-нибудь лет до Рождества Христова, и с тех пор ничто великое не может свершиться без них. Итак, возвращаясь к русским и к их всемирному владычеству, я скажу вот что́. Кто-то из французов сказал: «Opposez-vous au mouvement, il vous écrase; mettez-vous a sa teste, vous le dominez». Итак русские – великая завоевательная нация. Она завоевательна даже иногда вопреки себе. Она из семи-восьми миллионов, с которыми начал Петр Великий, почти не замечая сама того, возросла в течение двух веков до семидесяти и более. Пораженная, хотя и со славою, но все-таки пораженная в Крыму, она приобретает Кавказ и Амур.

Россия должна расти даже вопреки себе. Нравится ли нам, грекам, это или нет, она возьмет Константинополь. Большому дому нужна большая дверь! Но эта аристократическая, завоевательная нация не способна к развитию наук и искусств… У неё нет великих философов и поэтов… и знаменитых во всем мире художников и ученых… У неё есть вот какие люди: великие политики и полководцы… Но где у них лорд Ви́рон? где у них Платон и Сократ? Где у них о́ Не́втонос, о́ Ло́ккос?.. Вот назначение греков в среде славянского океана: флот, торговля, искусство…

– Пусть будет и по-вашему, – сказал Несториди, провожая его в прихожую…

– Что́ за дьявол! – вскрикнул вдруг Дели-Пе́тро. – Теперь я вижу, что забыл фонарь мой… И посадят меня турки в кулук[85] без него. Что́ мне делать!

Тогда я сказал ему:

– У меня есть фонарь, господин мой, не угодно ли, я вас провожу?

Хаджи-Хамамджи горячо поблагодарил меня, и мы вместе хотели уйти. Но Несториди спросил у меня:

– А Бреше? Ты был в консульстве. Что́ там делается?

– Да, да, – подтвердил Хаджи-Хамамджи и поспешил подставить мне ухо.

Я сказал, что все прервано с Бреше, что я сам переписывал даже циркуляр, наконец рассказал и о том, как г. Благов не распечатал конверта француза.

Все помолчали и переглянулись.

– Это хорошо! – сказал Несториди.

– Радуюсь, душевно радуюсь! – воскликнул Исаакидес. – Радуюсь за твердость благословенной нашей России! Радуюсь!

А Хаджи-Хамамджи подумал, подумал и, обращаясь к обоим собеседникам, весело сказал:

– Что́ же это? Я хочу видеть этого человека… этого Благова… Посмотреть, Бунин он или не Бунин… Велико-Росский или Малый-Росский? А? Вот мне что́ любопытно! Вы сведете меня к нему завтра?

Несториди отвечал, указывая на Исаакидеса:

– Вот человек русской партии. Он сведет. Да и одни идти можете.

После этого мы простились и ушли вместе с Хаджи-Хамамджи. Дорогой он расспрашивал меня очень любезно об отце моем и о матери, и о гимназии, и сказал мне, что он в Эпире в первый раз и что Эпир ему больше нравится, чем Фракия и Македония.

– Да, – отвечал я ему, – особенно у нас в Загорах все люди очень умны.

– Загоры ваши – слава нашего греческого племени. Сулия – слава воинская; Загоры – слава умственная и торговая, – сказал он.

У дверей церкви св. Марины мы простились; я просил его взять до завтра мой фонарь и принести его в русское консульство, «в которое я на-днях совсем перейду по величайшему желанию самого консула», – прибавил я.

– А, – сказал Дели-Пе́тро, принимая от меня фонарь и смеясь, – так вот почему учитель сказал, что вы погрузились совсем в поток панславизма. Не бойтесь. Это ничего. Вы воспользуйтесь всем, что́ нужно вам от русских, и вынырните опять эллином… Каподистрия разве не остался лучшим из греков? А? Не бойтесь… Грек и растяжим, и крепок как сталь!.. Понимаете?.. Покойной ночи вам, мой добрый!

И, пожав мне руку, любезный купец ушел с моим фонарем.

Было уже около одиннадцати часов ночи, ибо разговор у Несториди продолжался долго. Наконец я решился ударить в дверь раза два не громко… И, к стыду и удивлению моему, сам священник, пройдя через весь двор по снегу, отворил мне дверь.

Я попросил у него прощения, объясняя, что меня задержал Несториди, и он не сказал мне ничего на это, только спросил:

– А Бреше?

Мы пришли наверх; у него горели еще свечи, и на турецком столике, поставленном на диване, лежала развернутая книга Ветхого Завета. Он опять трудился над своим албанским переводом. Сев, он с живостью переспросил меня еще раз:

– А Бреше?

Я рассказал и ему о деле Бреше, все, что́ видел и знал. Мне ужасно хотелось спать, но вместе с тем мне хотелось и другого: я желал скорее узнать от него, как он смотрит на мое переселение в русское консульство.

Пересиливая дремоту мою, я стоял пред старцем несколько времени молча. Он сказал мне сам:

– Время тебе отдохнуть теперь. Иди.

Тогда я решился открыться и пришел в волнение, от которого вдруг исчез весь мой сон. Я начал так:

– Отче! Господин Благов очень желает, чтоб я перешел в консульство. У них есть большая письменная работа, и он предлагает мне деньги, чтоб я помогал, потому что она спешная. Он очень желает.

Отец Арсений, всматриваясь в меня, отвечал:

– Правду ли ты говоришь?

Я отвечал, что правду, но конечно чувствовал, что не совсем, потому что Благов не сказал мне: «я очень желаю», не просил меня, а сказал только: «Переходи, если хочешь, впрочем, как знаешь».

Лгать мне больше не хотелось отцу Арсению, и потому я о желаниях Благова умолчал, а повторил из его слов только то, что́ было и правда, и выгодно моему малодушию.

– Верьте мне, что работа у них очень спешная и что он мне деньги даст за нее.

– А училище? – спросил отец Арсений.

– Я только буду помогать в часы свободные от уроков; за деньги. Несколько лир золотых.

Отец Арсений ответил мне, что я все-таки уже не дитя. Приказал написать матери и потом делать, как хочу и как знаю.

После этого, давая целовать на прощанье мне правую руку свою, почтенный человек этот прибавил:

– Не знаю я, сьне мой, правильно ли ты идешь по этому пути. Как будто бы, мне кажется, отец твой не слишком желал этого! Однако, как знаешь. И так как месяц этот еще не кончился, то я тебе возвращу половину платы, которую мне внесла за него вперед твоя мать. Покойной ночи тебе, дитя мое!

Я удалился, вздыхая и жалея отца Арсения, в мою холодную и маленькую комнатку, в которой, копечно, не было печи, а только один давно потухший мангал. Мне стало очень скучно ложиться на жестком диванчике в такой мороз без огня. Я вспомнил о чугунных печах и огромных мангалах Благова; о том, что там меня будут греть и питать уже не так, как здееь, и не только бесплатно, но будут еще и золотые деньги платить мне самому за пустую работу переписки. И жалость, которую я на миг почувствовал к отцу Арсению, начала исчезать, как искра в полном сосуде воды. Да! Душа моя была в этот вечер полна, как сосуд, налитый драгоценною и опьяняющею влагой, которая поднималась и лилась через край…

 

Я завернулся в два ваточные одеяла и в шубу мою и лег лицом на подушку, холодную как лед… И думал…

Волна за волною несла меня к русскому порогу, к порогу, который для меня тогда казался так недосягаем, так прекрасен, так высок…

Волна за волною… все выше, все выше… все выше! Волна эта была чистого и голубого цвтета, как само небо, но она была очень холодна… Я вздрагивал на миг от холода и страха, когда волна эта, упускаясь, падала немного вниз подо мною… я вздрагивал и видел снова мрак и пустоту вокруг себя на мгновенье. Но вода опять синела и уже без колебаний, без волнения и без сотрясений этих скучных, поднималась ровно, ровно, наверх над зеленым двором богатого дома с резным потолком и протекала без шума и препятствий в открытые окна русской галлереи… Галлерея была полна народа…

Около меня стояла милая, невинная отроковица высокой игемоннческой крови, родная сестра Благова – Зельха́. Шопотом она говорила: «Милый мой! Нареченный супруг мой! Одиссей мой, ты для меня все на свете. И брат, и повелитель, и муж и отец. Тебе повинуясь, я стала такая же христианка, как ты, и теперь, лобзая твои ноги, я молю тебя… Я озябла в этой волне, дай завернуться мне в твою рысью шубу…»

– Постой, – говорю я сурово. – Я жду чего-то… Подожди! – И я сам завертываюсь в шубу крепче; мне самому очень холодно…

Бреше стоит в деревянных башмаках и бумажном колпаке и держит на плече вилу. Он смотрит вниз, как человек глубоко униженный.

Толпа между тем расступилась, и г. Благов подходит к нам. Он в генеральских эполетах, в латах, в трикантоне с плюмажем, который льется по плечам его почти до земли; как душистый водопад белого пуха…

Он возлагает на меня и на Зельху́, вместо брачных венцов, командорские знаки св. Станислава на красных с белым широких лентах, меняет их на нас три раза и отходит прочь, говоря:

– Граф Каподистрия! Vous n’êtes pas diplomate, mais vous êtes grand politique…

Он отходит, и белые перья льются, льются каскадом вокруг него, и он весь исчезает в белом снегу далеко за озером на горе; я уже не вижу его более. А вижу пред собой Хаджи-Хамамджи, который, расправляя бакенбарды, благословляет меня с милою Зельхо́й на совместный путь многотрудной жизни; он благословляет нас, приветливо улыбаясь нам.

Мы оба с Зельхо́й благодарим его с жаром и целуем его руку.

Потом я вижу, что мрачные глубокие глаза моей невесты уже не ниже моих, а горят таинственным огнем, прямо против моих, и губы её, полные, полные, горячия, горячия, тоже касаются моих губ… и она шепчет мне тихо: «Барашек мой милый… Очи главы моей, Одиссей, радость ты моя, птичка моя золотая… Не знаешь ты, что́ я такое, Одиссей? Я горькая ядовитая травка. Я демон маленький… Я самый молодой и самый маленький из малых бесов твоих… И я выпью до дна, Одиссей, твою чистую, голубую, ровную, ровную душу, которая только сегодня полилась через край…» И я отвечал ей: «Пей, моя царевна! Пей, сестра моя, мою голубую, ровную душу!»

84Действие происходит в 60–61–62 годах.
85На гауптвахту.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38 
Рейтинг@Mail.ru