bannerbannerbanner
Гарпагониада

Константин Вагинов
Гарпагониада

Глава VI. Личная жизнь Жулонбина

Окно было раскрыто, но, несмотря на это, в убежище приобретателя отвратительно пахло. Все предметы, вносимые в эту комнату, неизбежно приобретали несвойственный им запах. Острые и кислые ароматы начинали исходить от них.

Жена стремилась побороть этот запах. Иногда она дарила мужу цветы, которые тот с гордостью принимал. Но запах цветов в этой комнате начинал вызывать тошноту, становился приторно сладким. Спустя некоторое время запах, свойственный цветку, исчезал. Запах различных испарений начинал исходить от него. Затем необыкновенно быстро цветок вял.

Ни черемуха, ни сирень, ни жасмин, ни раскрытое настежь окно не могли освежить комнату.

Локонов сидел перед букетом сирени и удивлялся, что от сирени исходит зловоние.

«Но все же и в этой жизни, – думал Локонов, – есть семнадцатилетняя Юлия, есть цель жизни».

Жулонбин говорил о том, как он счастлив, что сейчас он совершенно погружен в классификацию окурков, что здесь истинное разнообразие, и читал целый трактат о различных формах, о различном виде примятости, изогнутости, закрученности, окрашенности окурков.

– А вот какой осколок, – продолжал Жулонбин, – и к нему прилеплен окурок. Вот тут-то и возникает трудность классификации. Личные симпатии классификатора. Можно было бы отнести этот предмет к осколкам, а можно к окуркам. Вот здесь и возникает сомнение – никто не может разрешить, – добавил Жулонбин с грустью. – Все в мире удивительным образом соединено друг с другом.

В городе все давно уже спали. Локонов и Жулонбин сидели на кухне под канцелярской электрической лампой. Локонов следил, как Жулонбин работает, и молчал.

Юлия не пришла.

Жулонбин закрывал глаза, и видно было, что он мучительно раздумывает, затем открывал, вносил запись в инвентарную книгу.

– Классификация – величайшее творчество, – сказал он, когда все окурки, лежавшие на столе, были занесены в инвентарную книгу. – Классификация, собственно, – оформление мира. Без классификации не было бы и памяти. Без классификации невозможно никакое осмысление действительности. Все люди невольно размещают все по ящичкам. Я это делаю сознательно. Классификатор – лучший человек.

– Мне пора, – сказал Локонов.

– Посидимте, попьемте чайку, я сейчас кипяток поставлю. Жулонбин зажег керосинку и поставил чайник.

– После работы нужно отдохнуть, побеседовать, – возясь над керосинкой, говорил Жулонбин.

У Локонова не хватило воли уйти.

– Нет, – сказал Жулонбин, – не считайте меня скупцом, я приношу великую пользу человечеству. Это верно, что я духовно оскопил себя, но все это для великого дела систематизации. Систематизация – это моя великая страсть. Как у каждого человека, охваченного великой страстью, у меня есть, конечно, свои странности. Но не обращайте на них внимания. Ведь если б я был скопидомом, то я собирал бы предметы, имеющие реальную ценность. Я же, как вы видите, собираю всякую чепуху или то, что считается чепухой. Не уходите, – удержал он Локонова, – я покажу вам все, что имею. Ведь скупец не показал бы вам своего богатства. А для меня одно наслаждение показывать мое имущество. Показывая, я вспоминаю, сколько трудностей доставило мне его приобретение, сколько мне пришлось народу объегорить, чтобы его получить. Бессонные ночи я проводил, его собирая, со старушками часами сидел ради какой-нибудь выцветшей ленты! Все это я делал ради классификации.

Локонов ушел. Жулонбин стал поднимать крышку ящика, в комнате раздался стон.

– Никто незаметно не заберется ко мне, – радовался систематизатор. – Здесь струна издаст стон. Там неразличимый для постороннего взора сухой листик в замке спрятан.

Он стал проверять принятые им меры предосторожности. Все вещи были окружены как бы паутиной скрипов, стуков, стонов. Жулонбин мог спокойно спать. Если б его дочь или жена, задумав помешать его работе и взять какой-либо предмет, забрались в комнату во время его сна, он моментально услышал бы, если в отсутствие – он легко заметил бы.

Жулонбин подошел к двери, вложил ключ и прислушался. Дважды повернул. При каждом повороте ключа как бы медленно натягивалась струна и вдруг лопалась.

«Да, раньше люди были умнее, – стоя у двери, размышлял Жулонбин. – У сундуков были запоры с мнимо приятными звонами. Сейчас же жена могла захватить пропойцу-мужа на месте преступления. Теперь не то – все забыли о этих запорах. Удивительно, как самые простые вещи забываются, потом следующие поколения полагают, что ради эстетики музыкальные запоры существовали!»

Жулонбин вдохновенно тряхнул своими длинными, нежными волосами.

«Как жаль, что моя комната так мала, что приходится отказаться от систематизации громоздких предметов, что приходится собирать вещи, почти не имеющие веса».

Жулонбин подсел к письменному столу, достал бумажки с цифрами.



Жулонбин достал из кармана письмо, похищенное днем в кооперативе.



Не обращая внимания на своеобразие этой записки, не задерживаясь ни на минуту над ней, может быть, и смысл ее не дошел до него, Жулонбин стал подсчитывать количество гласных, согласных, слов, имен существительных, прилагательных.

Затем он подложил ее под другие бумажки, взял счеты и стал подсчитывать, сколько же у него имеется на сегодняшний день – гласных, согласных, слов, имен существительных, имен прилагательных…

Счеты щелкали. Жулонбин задумался.

«Но даже, если это и так, допустим, что я скупец, Лейбниц тоже к концу жизни стал чрезвычайно скупым, но ведь это не помешало ему остаться философом».

Еще долго сидел Жулонбин, видно было, вопрос этот его беспокоил.

Наступил вечер. Жулонбин стал напевать французскую шансонетку.

Нюхая букет сирени, Жулонбин мечтал о любовных приключениях. Частенько, в кожаных перчатках, гулял Жулонбин по близлежащему скверу. Гордо он шагал, вспоминая мимолетные связи, предчувствуя новые. Жулонбин любил женщин как развлечение.

«Жаль, что Юлия не пришла», – думал Жулонбин.

Пошел Жулонбин прогуляться по недавно разбитому скверу. Все ходил по дорожкам, усыпанным гравием, все присматривался. Иногда присаживался, прислушивался. Вставал и опять ходил.

Наконец он подсел к какой-то одинокой девушке и стал чертить на песке корабли, дома, пирамиды.

Девушка смотрела, смотрела и заинтересовалась.


– Что жена, – ответил Жулонбин девушке, – жена для меня кухарка, она совсем некультурная.

Он нежно взял руку обольщаемой.

– Милая, – сказал он, – если б вы только знали, как больно иногда бывает от сознания, что ты связал свою судьбу с существом низшим, как иногда хочется прикоснуться к чему-то высшему, нежному, почувствовать биение чистого сердца. С моей женой – и не могу поговорить о том, что составляет существо моей жизни. Тяжело чувствовать, что твое сердце заперто на ключ, что она холодна к тому, что тебя интересует. Она совсем не понимает всего значения открытия гробницы Тутанхамона. Между тем я был в свое время в Египте, и меня гробница этого новатора очень интересует. И Арктикой она совершенно не интересуется.

– Вы были в Египте и на полюсе были? Не участник ли вы экспедиции на «Малыгине»? – спросила девушка оживленно.

– И не только в Египте, – ответил Жулонбин. Жулонбин расстегнул пальто, девушка увидела значок участника арктических экспедиций. – Я и на острове Формозе был. Если б вы знали, какие у вас глаза. Я таких глаз еще нигде не встречал. Такие глаза можно встретить только раз в жизни. А ну-ка, посмотрите на меня еще раз. Нет, не так, так как вы за минуту до этого смотрели. Вот спасибо! Нет, вы некрасивы, но в вас есть какое-то очарование. И хорошо, что некрасивы, когда видишь красивую женщину, всегда подозреваешь, что она глупая, – продолжал Жулонбин задушевным голосом. – Боже мой, но в чем же скрыто ваше очарование, скажите, вы ведь мужчинам очень нравитесь?

Незнакомка сидела на скамейке. Никто до сих пор так не говорил с ней. Она была благодарна незнакомому человеку за его слова, за его веру в то, что она мужчинам очень нравится.

Она оживилась и ласково посмотрела на Жулонбина. Жулонбин, как бы невзначай, взял ее руку, повернул ладонью вверх и стал рассматривать.

– Какая у вас славная рука, – сказал он. – Нет, нет, не говорите! Я сам узнаю, кто вы. Обладательница такой руки должна быть счастливой, между тем вы…

Жулонбин не отпускал руку девушки. О чем только не беседовали они в этот вечер. Девушка рассказала Жулонбину свою жизнь.

– Как вас зовут?

– Таня.

– А меня Присоборов, Михаил, но зовите меня просто Мишей.

Расстались друзьями. Условились опять завтра здесь же встретиться.

Но нет, Жулонбин проводил ее домой, долго беседовали они у ворот. Жулонбин выразил желание посмотреть, как она живет.

– Нет, нет, сегодня же, – и настоял на этом.

– Ох, не надо, – сказала девушка, – неужели вы только за этим пришли сюда.

Рано утром ушел Жулонбин. Он взял на память пучок волос, носовой платок и чулок девушки.

На следующий день тщетно ждала Присоборова девушка на скамейке.

Как-то она встретила Присоборова на улице. Но он даже не посмотрел на нее. Он шел с Завитковым и о чем-то с жаром рассказывал. Жулонбин рассказывал о своем последнем любовном приключении.


Жулонбин стоял и беседовал с буфетчицей. Доставая деньги, он расстегнул пальто. На секунду блеснул орден Красного Знамени.

– Вот уже пятый раз я беседую с вами, а только сегодня узнал, что вас зовут Полиной.

– Не Полиной, – прервал пожилой ехидный покупатель, – а, должно быть, Прасковьей.

Жулонбин подождал. Покупатель выпил кружку пива и ушел.

– Меня зовут Аркадий Трифонов, – сказал Жулонбин, – будемте знакомы. Отчего вы здесь работаете, отчего бы вам не поступить в Октябрьскую гостиницу. У меня там знакомый метрдотель.

 

Покупателей в кафе не было. Когда Жулонбин хотел заплатить за пиво, та уговорила его не платить.

Жулонбин вышел на улицу, оглянулся. Вся устремившись вперед, она махала ему рукой.


Виталий Носков – он же Жулонбин – шел к отставной хористке. Там его должны были хорошо накормить. Там можно было поговорить о любви. Хористка встретила его сильно напудренная. Она бросилась к нему навстречу. Это была ее последняя любовь. Она чувствовала, что скоро ей будет уж не удержать Носкова.

Она долго прощалась с Носковым. С глубокой нежностью она целовала его глаза, его шею. Вышла на лестницу и смотрела, как спускается дорогое для нее существо.

Виталий уходил, унося деньги, полученные в долг. У любящих должно быть все общее. Он не мог отказом оскорбить женщину, страшно его любившую.

Долго смотрела хористка из окна, но Виталий не обернулся. Она достала бинокль и следила, следила за дорогой фигурой. Нет, не оглянулся.

Глава VII. В пивной

Пируя у «двух сестер», Анфертьев писал в припадке веселости письмо инженеру:

Многоуважаемый Василий Васильевич!

В ответ на ваше почтенное предложение от 13 февраля с. г. имею честь препроводить прейскурант полученных вами товаров на настоящий месяц.

С совершенным почтением Анфертьев.

ПРЕЙСКУРАНТ

Уже хохоча, писал Анфертьев записку Локонову:

Многоуважаемый тов. Локонов!

К величайшему нашему сожалению, продать сновидение гимназистки о пирожных мы никак не можем, так как это сновидение оказалось уже проданным Торопуло, который отступиться от своей покупки ни на каких условиях не пожелал.

(Прилагаем его подлинное письмо.)

В ожидании ваших дальнейших поручений, которые мы всегда готовы исполнять с величайшей тщательностью, остаемся с совершенным почтением

Анфертьев

Глава VIII. Снова молодость

Лишь только успел сесть Локонов, свет потушили. Локонов не смотрел на экран. Он слушал музыку. Симфонический оркестр играл избитые мотивы, знакомые Локонову с детства. Он не мешал. Он помогал сосредоточиться. Локонова мучила перспектива его существования. Теперь, когда выяснилось, что Юлия свободна, это было особенно мучительно. Это проклятое чувство, что его молодость кончилась! Как же он может жениться на Юлии. Вот если б это было несколько лет тому назад.

Как только дали свет, Локонов выбежал из кинематографа.

Дома, не раздеваясь, он бросился на постель. Ему хотелось ни о чем не думать.


– Три пики, – откашливаясь, произнес прокурор, теребя свои полуседые, рыжие, короткие баки, как-то особенно держа карты в левой руке.

– Пас, -скромно уронил седенький с лысинкой, с гладко выбритыми щеками и подрезанными седенькими усами старичок, весь чистенький и аккуратненький.

Партнер прокурора, сложив аккуратно карты на ломберном столе, бросил быстро: «Без козырей», – и при этом, как петух, закрыл глаза.

Четвертый игрок, не смущаясь, спокойно рассмотрев свои карты, сложив аккуратно и взяв в левую руку, а правой проводя черту мелом для записи на столе, спокойно заявил:

– Я, милостивые государи, позволю себе помочь вам в игре и рискну сказать: пять пик.

Наступило минутное молчание. Прокурор стал более нервно теребить свои баки, расправляя и гладя их своим корявым мизинцем правой руки.

Чистенький скромный старичок, которому было лет под семьдесят, нигде никогда не служил и ничем не занимался. Он был старый холостяк, жил где-то на Песках в своем особняке вместе с двумя сестрами приблизительно таких же лет. Сестры были близнецы.

– Как вы смели толкнуть меня! – раздалось над ухом Локонова. – Как вы смели толкнуть меня во время игры! – вскричал толстяк, военный врач, и зло посмотрел на Локонова.

– Как вы смели дотронуться до чужих денег! – вскричал студент, кривя лицо.

– Как вы смеете просить разменять, когда я выиграл, – плаксиво сказал старичок.

– Как вы смели сказать, что это табло будет бито! – раздался лай пяти-шести игроков.

В азарте даже кто-то крикнул:

– Что за осел!

Локонов увидел, что он молча отошел от стола и стал пересчитывать деньги. Стол, как разъяренный улей, гудел за ним.

Затем Локонов увидел, что он пошел в кофейную, где и проболтался до шести часов. Там велся горячий разговор про минувшую ночь. Иванов сильно бил. Корнилов ловко сделал из десяти рублей две тысячи. Снова потянуло Локонова в клуб отыграться. Лишь только бьет восемь часов, вот он уже мчится в этот притон.

Смешав две колоды карт и хорошо перетасовав их, он передает соседу. Тот снимает, вкладывает в деревянный ящичек. Банкомет берет ящичек в левую руку и начинает сдавать на четыре табло по три карты. Спустя минуту карты были открыты.

Локонов, сидя на постели, усмехнулся. Он выиграл. У него была девятка, у банкомета восемь.

«Сегодня мне повезет», – подумал он.

В комнате появился Анфертьев.

– Тоска, – сказал он, – выпить хочется…

Появление Анфертьева рассеяло грезы Локонова.

– Выпить? – спросил он. – Что ж, можно и выпить. Я на вас не сержусь. Сбегайте, вот вам…

– А вы вставайте, нехорошо пить в постели, да и дружеская беседа не может состояться, – сказал Анфертьев.

– Но к чему мне вставать, – ответил Локонов, – все мне опротивело – и старая жизнь, и новая, ничего я не желаю. Мне тоже сегодня выпить хочется, назюзюкаться. Поспешите, а то, чего доброго, кооператив закроют. Возвращайтесь мигом сюда. Смотрите не исчезайте.

– Как можно, -сказал Анфертьев, – мигом слетаю, одна нога здесь, другая там!

Пока Анфертьев летал за спиртным, Локонов достал свои юношеские дневники. Как прескверно отразился в них его образ. С отвращением он откинул их.

«А если кто увидит, – подумал он, – найдет случайно после моей смерти, ведь будет смеяться надо мной, наверняка будет смеяться. Надо сжечь их. Сжечь? – повторил он. – Это слишком высоко для них. Просто завернуть в них селедки, устроить фунтики для крупы, чистить ими сапоги, – вот какой участи они достойны».

Локонов стал рвать тетради.

«Сегодня пусть они послужат вместо скатерти и салфеток. Поставим на них воду и соленые огурцы и будем пить. Пьяному, пожалуй, легче повеситься».

Анфертьев вернулся. Он застал Локонова одетым. Листки из тетрадок покрывали кухонный стол.

– Ну-с, давайте пить, – сказал Локонов. – Как ваша торговля идет? Как ваши воображаемые магазины процветают? Много ли в них приказчиков? И как относительно рекламы? Какие вы корабли нагружаете? Торговец – это звучит гордо. Купец – это лицо почтенное в государстве. Какой чин вы получили? Отчего я не вижу на вашей шее медали? Какие благотворительные учреждения вы открыли?

Анфертьев молчал.

– Да, – наконец сказал он, – торговля теперь не почтенное занятие, а нечто вроде шинкарства: поймают – по шее накладут. А в прежнее время я бы, пожалуй действительно, торговлю расширил необычайно. Уж я бы нашел, чем торговать. Уж я бы со всем миром, пожалуй, переписку затеял. Накопление я бы чрезвычайно облагородил. Стали бы все копить нереальные блага, покупать их у меня. А я бы на эти деньги виллу где-нибудь купил, завел бы жену, детей, двадцать человек прислуги, изящные автомобили. Жизнь моя была бы похожа на празднество. И пить бы не стал, совсем бы не стал. А так теперь – я пропойца. Да и вы были бы совсем другим.

– Картежником, – сказал Локонов, – романсы бы любил. Ничего бы из меня не получилось.

– Не стоит расстраиваться, – отвечал Анфертьев. – Вот водка стоит, вот воблочка, вот огурчики, солененькое призывает выпить. К чему думать, чем мы могли бы быть и чем стали. Чем могли – тем и стали. А кончать самоубийством – слуга покорный! Вот если б я был влюблен, если б мне было восемнадцать лет, если б я не вкусил сладости жизни, – тогда другое дело. А так, чем же жизнь моя плоха с точки зрения сорокалетнего человека? Свободен, как птица, никаких идолов, ни перед чем я не поклоняюсь. Доблесть для меня – звук пустой. Любовь – голая физиология. Детишки – тонкий расчет увековечить себя. Государство – система насилия. Деньги – миф. Живу я, как птица небесная! Выпьемте за птицу небесную! И ваша жизнь не плоха. Что, девушка за другого вышла замуж? Экая, подумаешь, беда. Да вам, может быть, и девушки-то никакой не надо, так это, вообще, мозговое раздражение.

– Как это – мозговое раздражение? – спросил Локонов.

– Да очень просто. Хотели оторваться от своих сновидений, прикрепиться к реальной жизни, связать как-то себя с жизнью, ну что ж, не удалось. Идите опять в свои сновидения.

– Вы пьяны! – сказал Локонов. – Как вы смеете вторгаться в мою личную жизнь?

– Личная жизнь, священное право собственности! А кто мне запретил в нее вторгаться: обычаи старого общества? Я плюю на них. Вы думаете, что Анфертьев такой безобидный человек, безобидный, потому что поговорить не с кем! Так вот, скажите, к чему вам девушка? Что вы могли бы ей дать? Душевное богатство тысяча девятьсот двенадцатого года? Залежалый товар, пожалуй, покупателей не найдется! Мечты о красивой жизни у вас тоже не имеется! Юношескими воззрениями вы тоже не обладаете! Скажите, чем вы обладаете? Нечего вам предложить. Лучше и не думайте о любви.

– Но я не могу жить, как я жил до сих пор, куда мне деться?

– Это плохо, – сказал Анфертьев, – деться некуда. Разве что пополнить армию циников. Действительно, деньги вас не интересуют, служебное положение вас не интересует, удобства жизни вас не интересуют, слава в вас вызывает отвращение, старый мир вы презираете, новый мир вы ненавидите. Стать циником – тоже не можете! Как помочь вам – не знаю. Не знаю, чем наполнить ваше существование.

– Но ведь это скука, может быть, обыкновенная скука, – сказал Локонов.

– Нет, это не скука, это – пустота. Вы пусты, как эта бутылка. И цветов вы в жизни никаких не видите, и птицы для вас молчат, и соловей какую-то гнусненькую арию выводит. Что же делать, юность кончилась, а возмужалости не наступило. Пить я вам советую. Да пить вы не будете! Скучным вам это покажется делом, тяжелой обязанностью! Старик вы, вот что, – сказал Анфертьев, – из юнош прямо в старики угодили. Вся жизнь вам кажется ошибкой. Так ведь перед смертью чувствуют. Вино – мудрая штука, лучше всякого университета язык развязывает! Вот сейчас я с три короба вам наговорил, а для чего наговорил – неизвестно! Размышление ради размышления, что ли, философское рассмотрение предмета? И в пьяном виде образование сказывается! Недаром я в педагоги готовился! Ну а потом все к черту полетело. Да вы не горюйте. Ведь на наружности вашей это не отразилось, а что внутри – никому не видно. Да вы не верьте тому, что я наговорил, – это вино наболтало!

Локонов курил папиросу за папиросой. Ему хотелось выгнать Анфертьева.

– Вам пора спать! – сказал он.

* * *

С некоторых пор Локонов был как бы замурован, по своей собственной воле, в этой небольшой комнате. К нему никто не приходил, так как он своих знакомых встречал несколько странно: он не предлагал им садиться, а стоял, заставляя стоять своего собеседника и всем своим видом давая понять, что, собственно, желает, чтоб тот как можно скорее покинул его комнату.

Локонов чувствовал, что у него не хватит воли покинуть эту комнату. Ему хотелось думать, что и любовь его к семнадцатилетней Юлии не есть мозговое раздражение. Ему не хотелось думать, что семнадцатилетняя Юлия была для него лишь средством выйти из комнаты, снова вернуться к прекрасной природе, услышать соловьиное пение, как слышал в девятнадцать лет, средством оживить себя…

После ухода Анфертьева Локонов, чувствуя отвращение ко всему, лег в постель.

«Ну что ж, – подумал он, – покурим. Вот жизнь и кончилась. А еще я думал, что только в двадцать лет легко кончить жизнь самоубийством».

Но тут Локонов понял, что если он начнет размышлять, то это отвлечет его и он не покончит с собой, что утром он опять проснется в этой проклятой комнате.

«Жизнь не удалась», – подумал он и стал мылить полотенце.

Наступал рассвет.

Птички зачирикали.

Внезапное успокоение сошло на работающего человека. «Рано еще», – подумал Локонов.

Он отложил мыло и хорошо намыленное полотенце и решил пройтись по городу.

Прошедшая ночь начала казаться диким сном.

Он чувствовал необычайную бодрость и подъем, как человек, счастливо избегнувший опасности.

Всем прохожим он улыбался.

Рейтинг@Mail.ru