bannerbannerbanner
«Я отведу тебя в музей». История создания Музея изобразительных искусств им. А.С. Пушкина

Коллектив авторов
«Я отведу тебя в музей». История создания Музея изобразительных искусств им. А.С. Пушкина

Остается желать, чтобы Императорский Московский Университет, всегда ревностный к пользе общей, не отстранил от себя новаго подвига во славу наук, ему по праву принадлежащаго, видя притом возможность исполнения онаго при счастливом стечении обстоятельств; чтоб Г. Московский Градоначальник, всегда неутомимо усердный ко благу древней Столицы, и Г. Попечитель сего Университета, от коего Москва ожидает новых подвигов к ея нравственному усовершенствованию, обратили внимание на сей проэкт – и чтоб любовь к искусству в жителях обеих Столиц пробудила и поддержала твердое рвение к исполнению онаго.

Зинаида Волконская

Зинаида Александровна Волконская (1792–1862), урожденная княгиня Белосельская-Белозерская, жена (с 1810) князя Н. Г. Волконского (брата известного декабриста), ставшего впоследствии флигель-адъютантом и егермейстером двора. Родилась она в Дрездене, где ее отец А. М. Белосельский был посланником при Саксонском дворе. Ее мать В. Я. Татищева умерла, когда Зинаиде было всего три года. Затем умер и ее отец, что ускорило замужество с Волконским. В 1811 году у них родился сын Александр, а вскоре она рассталась с мужем.

После победы над Наполеоном, Зинаиду Волконскую, пользовавшуюся особой благосклонностью Александра I, сделали официальным представителем России на международных переговорах, призванных решить судьбу послевоенной Европы. И она с блеском выполнила возложенную на нее миссию.

С 1820 года Зинаида Александровна поселилась в Москве. Волконская была разносторонне одаренной женщиной: писательницей, композитором и великолепной певицей. Она дружила с Мицкевичем, Вяземским, Чаадаевым и многими другими яркими людьми того времени. С середины 1825 года в нее был безнадежно влюблен поэт Д. В. Веневитинов. Литературно-музыкальный салон Зинаиды Волконской на Тверской был заметным явлением в истории русской культуры. Как писал один современник: «Тут соединились представители большого света, сановники и красавицы, молодость и возраст зрелый, люди умственного труда, профессора, писатели, журналисты, поэты, художники. Все в этом доме носило отпечаток служения искусству и мысли. Бывали в нем чтения, концерты, представления итальянских опер. Посреди артистов и во главе их стояла сама хозяйка дома».

Еще до первой встречи с Пушкиным она его уже боготворила. «Какая мать зачала человека, гений которого весь – сила, весь – изящество, весь – непринужденность, который сам, то дикарь, то европеец, то Шекспир и Байрон, то Ариосто, то Анакреон, но всегда остается русским», – писала она в октябре 1826 года. В том же году в присутствии Пушкина Зинаида Волконская своим великолепным голосом (у нее было звучное и полное контральто) спела его элегию «Погасло дневное светило…». Поэт был очень растроган. Она любила исполнять оперные партии, особенно итальянского композитора Россини. Русский язык Зинаида Александровна знала плохо и изъяснялась больше по-французски и по-итальянски. Ее фаворитом был флорентийский граф Риччи (Раччи), женатый на Е. П. Луниной (двоюродной сестре известного декабриста). Он был на 20 лет моложе своей жены, очень красив, обладал прекрасным романтическим баритоном и в основном занимался тем, что проматывал состояние жены, и когда это, наконец, произошло, бросил ее и уехал в Италию, где затем с ним воссоединилась и Зинаида Волконская.

Вообще до отъезда Зинаиды Александровны из России ее дом в Москве был, по сути, центром по оказанию помощи декабристам. Пушкин всячески поддерживал эту благотворительную деятельность и участвовал в проводах в Сибирь жен декабристов.

В мае 1827 года Пушкин передал Зинаиде Волконской свою поэму «Цыганы» вместе со стихотворением «Княгине 3. А. Волконской».

Когда Пушкин в январе 1829 года на некоторое время уехал в Михайловское, она уговаривала его: «…Возвращайтесь к нам. Московский воздух легче. Великий русский поэт должен писать или в степях или под сенью Кремля…» Сам же Пушкин писал тогда П. А. Вяземскому: «…Отдыхаю от проклятых обедов Зинаиды. (Дай бог ей ни дна, ни покрышки; т. е. ни Италии, ни графа Риччи!)…»

Деятельность З. А. Волконской по поддержке декабристов была неугодна правительству. Во избежание проблем с властями в 1829 году она навсегда уехала из России в Италию, где приняла католичество и погрузилась в мистические увлечения. В память о Пушкине и Баратынском в парке своей римской виллы Зинаида Александровна соорудила колонну, увековечив на ней их имена. Умерла она в Риме в 1862 году. Ее идея «эстетического музея» стала вехой в предыстории пушкинского музея.

Михаил Погодин
Воспоминания о Степане Петровиче Шевырёве

Степан Петрович Шевырёв родился в Саратове 1806 года октября 18-го. Род Шевырёвых происходит от городовых дворян Юрьева Подольского, из которых один переселился в Саратов и сделался родоначальником тамошней отрасли. Отец Степана Петровича, Пётр Сергеевич, служил по выборам в Саратове: четыре трёхлетия сряду губернским предводителем и одно трёхлетие совестным судьей. Он пользовался всеобщим уважением дворянства и купечества за свою справедливость и бескорыстие. Мать, Екатерина Степановна, из рода Топорниных, представляла образец семейных добродетелей.

Илл.8. Степан Шевырёв


Первоначальное воспитание Шевырёв получил в доме родителей. Когда старшим его братьям и сестрам пришла пора учиться, родители пригласили священника и учителя математики из гимназии и приняли в дом воспитателя и воспитательницу, г-на и г-жу Латомбель. Отслужен молебен, и старшие дети посажены за учебный стол. Меньшой, трёхлетний, Шевырёв расплакался, зачем ему не дали книги в руки. Француз испросил позволения посадить его за стол со своими учениками и сказал: «Он будет лучше всех».

Предсказание сбылось. Когда Шевырёву наступила пора учиться, он принялся с большою охотою. Отец и мать хвалили и любили его, но нисколько не баловали. Самое большое от матери состояло в том, что она в продолжении одного или двух дней не давала ему целовать свою руку. Он оставался в своей детской и горько плакат, пока не получал прощение от нежно любимой им матери. Скоро приохотился он к чтению; часто засыпал с книгой в руках или клал её под подушку, чтобы, проснувшись пораньше, читать в постели.

Отец Шевырёва знал и любил немецкий язык. Мальчик, чтобы доставить ему удовольствие, выучился во время его отсутствия читать по-немецки и по возвращении отца прочёл бойко целую страницу, что очень его утешило. По седьмому году читал он шестопсалмие за домашней всенощной. Десяти лет он писал уже правильно по-русски и поправлял ошибки у своей надзирательницы, которая обязана была давать старикам отчёт о своих занятиях на русском языке. Он прочёл тогда Сумарокова, Хераскова и с особенным удовольствием повести Карамзина; любил читать по-славянски Евангелие, приискивая славянские слова, не совсем понятные, в церковном словаре Алексеева.

Саратовский театр доставлял ему большое удовольствие. Из первых наставников своих он с благодарностию вспоминал о священнике, теперь саратовском протоиерее, Ф. А. Вязовском, учившем его Закону Божию и русской словесности, о француженке А. Н. Латомбель, и об учителе рисования П. М. Сарнацком, который снабжал его книгами из своей и театральной библиотеки.

Детство своё Шевырёв проводил то в деревне, то в Саратове. С годами увеличивалась и охота к учению. Познакомясь с французским языком, он начал переводить Беркеня, и в учебной комнате вскоре накопилась кипа его переводов. Наконец, он сочинил и свою драму, которая была им разыграна вместе с братьями и сестрами. В 1818 году, на 12 году возраста, Шевырёв привезён был матерью своею в Москву и отдан в университетский пансион. Директор пансиона, А. А. Прокопович-Антонский, вскоре заметил его, полюбил за прилежание и благонравие и принял под своё покровительство. Инспектор, И. И. Давыдов, также обратил на него своё внимание и много содействовал впоследствии его развитию и успехам, руководствуя занятиями, ссужая книгами для чтения, задавая предметы для сочинений и разбирая писателей. Высшие классы пансиона имели тогда счастие пользоваться уроками лучших профессоров университетских. Может быть, методы учения у некоторых были не совсем удовлетворительны, или другие грешили иногда пропусканием уроков, недостатком внимания; но, вообще, такие люди, как Мерзляков, Сандунов, Щепкин, Перевощиков, Павлов, Денисов, должны были иметь сильное влияние на молодёжь, и Шевырёву пансионский курс принёс большую пользу, положив прочное основание для будущего образования. Наказан был он только однажды во всё продолжение учения – учителем музыки. Из надзирателей своим нравственным и литературным влиянием ему были особенно полезны И. И. Палехов, И. Н. Басалаев, А. М. Гаврилов, В. В. Шнейдер и В. И. Оболенский, который снабжал его книгами из своей библиотеки. Из старших товарищей на него имели влияние А. И. Писарев своею критикою, кн. В. Ф. Одоевский своим слогом, Н. М. Антонский своей любовью к сценическому искусству. Сверстниками его, о которых он помнил с сердечным сочувствием, были: В. П. Титов, Д. П. Ознобишин, Н. Ф. Пургольд, Э. П. Перцов. П. Т. Морозов, П. А. Степанов. Библиотека пансиона, учреждённая для высших классов (начиная с четвертого), принесла большую пользу умственному образованию Шевырёва. В пятом классе он учредил вместе с товарищами, под наблюдением наставников, литературное собрание. Два рассуждения: «О бессмертии души», написанное в подражание Массильйону, и другое: «О поэзии», заслужили ему, вместе с товарищем его, поэтом Ознобишиным, звание авскультантов в литературном обществе высшего шестого класса, которое основано было Жуковским. Это общество много способствовало развитию в Шевырёве непрерывной умственной и литературной деятельности. Из пансиона он часто ездил в дом А. В. Евреинова, которого семейство заменяло ему на чужбине родную семью. Здесь видал он нередко В. П. Полякова, товарища Жуковскому по пансиону и переводчика многих романов Августа Лафонтена и Шписа.

 

На четырнадцатом году Шевырёв лишился отца, который скончался при нём в деревне, когда он приехал из пансиона на вакацию. Мать отпустила с ним в Москву и меньшего брата. Крестьяне, провожая, нанесли им, сиротам, на дорогу всякой всячины, кто мог, что оставило в Шевырёве навсегда самое приятное впечатление.

На пятнадцатом году он сочинил стихи, прочитанные на публичном экзамене. В 1821 году я вступил учителем географии в университетский пансион и, как теперь помню, увидел миловидного мальчика, в темно-зеленом сюртучке, идущего с книгами в руках, из одной двери в другую, между тем как я всходил по лестнице. Не знаю почему, он обратил на себя моё внимание, и я спросил: «Кто это?» – «Это Шевырёв, первый ученик старшего класса».

В 1822 году, в сентябре, он кончил курс первым в университетском пансионе, а в начале 1823 года получил аттестат с правом на чин десятого класса и золотую медаль. Имя его выставлено на доске отличных воспитанников университетского пансиона, вместе с именем В. П. Титова.

Последующие подробности заимствованы из автобиографии, помещённой в Университетском словаре. По окончании курса учения Шевырёв продолжал жить в пансионе и посещал лекции университета, особенно профессоров Давыдова, Перевощикова, Каченовского и Мерзлякова. Он счёл за нужное заняться теми частями математики, которые были пройдены в пансионе не совсем обстоятельно, и слушал аналитическую геометрию трёх измерений у профессора Перевощикова. Греческим языком он продолжал заниматься под руководством учителя, грека Байла (учителя Веневитиновых, А. И. Кошелева и проч.), и с ним читал Гомера, Геродота, Демосфена, Лукиана, Платона. Он перевёл на русский язык разговоры Платоновы, особенно Протагора, Тимея и Федра. «Олинфийские речи» Демосфена и речь о венке, многие разговоры Лукиана. Перевод Лукианова Тимона был напечатан в 1825 голу, в «Мнемозине», которую издавал кн. Одоевский Чтением латинских писателей Шевырёв продолжал заниматься сам и прочёл с комментарием всего Вергилия, оды Горация и его «De arte poetica» [ «Поэтическое искусство» (лат.)]. Немецкая философия, особенно Шеллингова, которую привёз в Московский университет М. Г. Павлов и старался распространять И. И. Давыдов, сочинения немецких эстетиков и критиков и произведения немецкой словесности принадлежали к числу любимых его занятий. Писателей русских читал он в историческом порядке с выписками и замечаниями; «Историю государства Российского» изучал и читал вслух, постоянно с извлечениями. Славянская Библия была также его настольного книгой. Прилежание Шевырёва было всегда удивительное, и он работал без устали с утра до вечера.

Намерением Шевырёва было вступить в университет и выдержать экзамен прямо в кандидаты, чтобы далее идти путём степеней университетских; но, несмотря на ходатайство пансионного начальства, ему это не было дозволено, потому что он не был студентом, а вышел из пансиона прямо с аттестатом десятого класса. После тщетных усилий пристроиться к университету, Шевырёв определился декабря 31-го 1823 года в Московский архив Государственной коллегии иностранных дел, состоявший тогда под управлением Алексея Федоровича Малиновского. Здесь, разбирая старинные столбцы, Шевырёв приобрёл навык к чтению вообще древних рукописей. Библиотека архива, богатая старыми книгами, облегчила для него учёные занятия, особенно когда он поступил на вакансию библиотекарского помощника. Знакомство с К. Ф. Калайдовичем, трудившимся тогда в комиссии печатания грамот и договоров, принесло ему большую пользу. Отличное товарищество архива предлагало Шевырёву благородную сферу постоянных умственных и литературных занятий. Исчислим тогдашних архивных юношей, увековеченных Пушкиным в «Онегине»: Веневитиновы (Дмитрий и Алексей), Хомяков (Фёдор), Киреевские (Иван и Пётр), Мельгунов, Соболевский, Титов, Кошелев, Мальцов, Мещерские, Рихтер…

Другое общество, исключительно с литературным характером, к которому примкнул Шевырёв, было у переводчика Георгик и Тасса, С. Е. Раича. Там сходились по вечерам Ознобишин, Муравьёв (Андрей), Титов, Оболенский (В. И.), Андросов, Колошин (Пётр Иванович), Путята (Н. В.), Томашевский, я и многие другие, и делились между собой своими опытами. Шевырёв читал свои переводы с греческого и опыты стихотворений. Эти вечера привлекли просвещённое внимание градоначальника Москвы, кн. Д. В. Голицына, который посетил однажды общество в доме Г. Н. Рахманова, близ Никитского монастыря. Много толков было о журнале, которого программу представил Полевой (Н. А.), принятый в наше общество. Она не понравилась нам, и Полевой отстранился, объявив в следующем году подписку на «Телеграф».

К этому времени относится дружеское моё сближение с Шевырёвым. Занятия наши вскоре так переплелись между собою, что о них большей частию нельзя говорить раздельно, и я должен многие места этого рассказа заимствовать из собственных моих записок. Мы работали взапуски, читали, писали, переводили. Немецкая литература и Шеллингова философия были главным предметом наших занятий.

В 1825 году, возбуждённый примером «Полярной звезды», произведшей общее движение в литературе, я решился издать альманах «Уранию». Все московские литераторы, начиная с Мерзлякова, обещали мне своё содействие и надавали статей – Дмитрий Веневитинов, Тютчев, Дмитриев (М. А.), Строев, Снегирев, Раич, Ознобишин, Титов; Муханов (Павел Александрович) подарил драгоценное письмо Ломоносова; князь Вяземский достал даже от Пушкина несколько мелких стихотворений. Шевырёв принял в издании самое живое участие и поместил в «Урании» несколько переводов из Шиллера и Гёте и примечательное своё стихотворение «Я есмь». Приведём некоторые строфы:

 
Сим гласом держится святая прав свобода!
«Я есмь!» гремит в устах народа
Перед престолами царей,
И чтут цари в законе строгом
Сей глас, благословенный Богом.

Но выше он гремит, согласнее, звучней,
В порывах творческого чувства;
Им создан дивный мир искусства,
И с неба красота в лучах
Пред взором гения явилась,
И в звуках, образах, словах
Чудесной силой оживилась.
Как в миг созданья вечный Бог
Узрел себя в миророжденьи,
Так смертный человек возмог
Познать себя в своём твореньи.
 

Это стихотворение молодого человека, не имевшего ещё двадцати лет от роду, обратило на себя внимание Пушкина и Баратынского. В декабре 1825 года мне случилось отправиться в Петербург, и Шевырёв принял на себя окончание издания «Урании», которая пошла очень хорошо. События 14-го декабря поразили нас сильно; но литература и наука, которым мы были преданы всецело, отвлекла нас, ещё очень молодых людей, в свою мирную область.

Великим постом 1826 года я уговорил Шевырёва приняться сообща за перевод с латинского знаменитой грамматики церковнославянского языка Добровского, коею великий пражский учёный положил основание новой славянской филологии и даже новой славянской истории. План мой был запереться на Страстную и Святую недели в своих комнатах и перевести грамматику одним духом, чтобы после, при каких-нибудь благоприятных обстоятельствах, было нам чем подкрепить своё предложение об издании. Намерение безрассудное! Но Шевырёв согласился; мы заперлись, и на Фоминой неделе вся грамматика, состоящая почти из 900 страниц, была у нас готова. Я не успел только перевести предисловия, а Шевырёв окончить синтаксиса. Признаюсь, взгляд на эту груду мелко исписанной бумаги, взгляд на эту крепость, взятую нами приступом, доставил нам сладкое удовольствие, за которое однако мы поплатились тогда же двумя обмороками: я упал в четверг на Святой неделе со стула в своей комнате, а Шевырёв в воскресенье, на крыл осе приходской церкви, у Пимена. В этом же году Шевырёв, вместе с Титовым и Мельгуновым, перевел сочинение Вакенродера, изданное Тиком: «Phantasien über die Kunst», и напечатанное под заглавием: «Об искусстве и художниках».

Успех «Урании» ободрил нас. Мы составили с Дмитрием Веневитиновым план издания другого литературного сборника, посвященного переводам из классических писателей, древних и новых, под заглавием: «Гермес». У меня цело оглавление, написанное Шевырёвым, из каких авторов надо переводить отрывки для знакомства с ними русской публики: Рожалин должен был перевести Шиллерова «Мизантропа», Д. Веневитинов брался за Гётева «Эгмонта», я за «Геца фон-Берлихингена», Шевырёв за «Валленштейнов лагерь». Программы сменялись программами, и в эту-то минуту, когда мы были, так сказать, впопыхах, рвались работать, думали беспрестанно о журнале, является в Москву А. Пушкин, возвращённый государем из его Псковского заточения.

Представьте себе обаяние его имени, живость впечатления от его поэм, только что напечатанных, «Руслана и Людмилы», «Кавказского пленника», и в особенности мелких стихотворений, каковы: «Празднество Вакха», «Деревня», «К домовому», «К морю», которые просто привели в восторг всю читающую публику, особенно нашу молодёжь, архивную и университетскую. Пушкин представлялся нам каким-то гением, ниспосланным оживить русскую словесность. Семейство Пушкиных было знакомо и, кажется, в родстве с Веневитиновыми. Чрез них и чрез Вяземского познакомились и все мы с Александром Сергеевичем. Он обещал прочесть всему нашему кругу «Бориса Годунова», только что им конченного. Можно себе представить, с каким нетерпением мы ожидали назначенного дня. Наконец, настало это вожделенное число. Октября 12-го числа поутру спозаранку мы собрались все к Веневитинову (между Мясницкою и Покровкою, по дороге к Армянскому переулку) и с трепещущим сердцем ожидали Пушкина Наконец, в двенадцать часов он является.

Какое действие произвело на всех нас это чтение, передать невозможно. До сих пор ещё – а этому прошло сорок лет – кровь приходит в движение при одном воспоминании. Мы собрались слушать Пушкина, воспитанные на стихах Ломоносова, Державина, Хераскова, Озерова, которых всё мы знали наизусть. Учителем нашим был Мерзляков, строгий классик. Надо припомнить и образ чтения стихов, господствовавший в то время. Это был распев, завещанный французской декламацией, которой мастером считался Кокошкин и последним, кажется, представителем был в наше время граф Блудов. Наконец, надобно представить себе самую фигуру Пушкина. Ожидаемый нами величавый жрец высокого искусства это был среднего роста, почти низенький человечек, с длинными несколько курчавыми по концам волосами, без всяких притязаний, с живыми быстрыми глазами, вертлявый, с порывистыми ужимками, с приятным голосом, в чёрном сюртуке, в тёмном жилете, застёгнутом наглухо, в небрежно завязанном галстуке. Вместо языка Кокошкинского мы услышали простую, ясную, внятную и вместе пиитическую, увлекательную речь. Первые явления мы выслушали тихо и спокойно, или лучше сказать, в каком-то недоумении. Но чем дальше, тем ощущения усиливались. Сцена летописателя с Григорием просто всех ошеломила. Что было со мною, я и рассказать не могу. Мне показалось, что родной мой и любезный Нестор поднялся из могилы и говорит устами Пимена: мне послышался живой голос древнего русского летописателя. А когда Пушкин дошёл до рассказа Пимена о посещении Кириллова монастыря Иоанном Грозным, о молитве иноков: «Да ниспошлет Господь покой его душе, страдающей и бурной», – мы все просто как будто обеспамятели. Кого бросало в жар, кого в озноб. Волосы поднимались дыбом. Не стало сил воздерживаться. Один вдруг вскочит с места, другой вскрикнет. У кого на глазах слёзы, у кого улыбка на губах. То молчание, то взрыв восклицаний, например, при стихах Самозванца:

 
Тень Грозного меня усыновила,
Димитрием из гроба нарекла,
Вокруг меня народы возмутила
И в жертву мне Бориса обрекла.
 

Кончилось чтение. Мы смотрели друг на друга долго и потом бросились к Пушкину. Начались объятия, поднялся шум, раздался смех, полились слёзы, поздравления. «Эван, эвое, дайте чаши!» Явилось шампанское, и Пушкин одушевился, видя такое своё действие на избранную молодёжь. Ему было приятно наше внимание. Он начал нам, поддавая пару, читать песни о Стеньке Разине, как он выплывал ночью по Волге, на востроносой своей лодке, и предисловие к «Руслану и Людмиле», тогда ещё публике неизвестное:

 
У лукоморья дуб зелёный.
Златая цепь на дубе том;
И днём, и ночью кот учёный
Там ходит по цепи кругом;
Идёт направо – песнь заводит.
Налево – сказку говорит…
 

Начал рассказывать о плане для «Димитрия Самозванца», о палаче, который шутит с чернью, стоя у плахи, на Красной площади, в ожидании Шуйского, о Марине Мнишек с Самозванцем, сцену, которую создал он в голове, гуляя верхом на лошади, и потом позабыл вполовину, о чём глубоко сожалел. О, какое удивительное то был утро, оставившее следы на всю жизнь! Не помню, как мы разошлись, как докончили день, как улеглись спать. Да едва ли кто и спал из нас в эту ночь: так был потрясён весь наш организм.

 

На другой день было назначено чтение «Ермака», только что конченного и привезённого А. Хомяковым из Парижа. Ни Хомякову читать, ни нам слушать не хотелось, но этого требовал Пушкин. Хомяков чтением приносил жертву. «Ермак», разумеется, не мог произвести никакого действия после «Бориса Годунова», и только некоторые лирические места вызвали хвалу. Мы почти не слыхали его. Всякий думал своё.

Пушкин знакомился с нами со всеми ближе и ближе. Мы виделись все очень часто. Шевырёву выразил он своё удовольствие за его «Я есмь» и прочёл наизусть некоторые его стихи; мне сказал любезности за повести, напечатанные в «Урании». Толки о журнале, начатые ещё в 1823 или 1824 году в обществе Раича, усилились. Множество деятелей молодых, ретивых, было, так сказать, налицо, и они сообщили Пушкину общее желание. Он выразил полную готовность принять самое живое участие. После многих переговоров редактором был назначен я. Главным помощником моим был Шевырёв. Много толков было о заглавии. Решено: «Московский вестник». Рождение его положено отпраздновать общим обедом всех сотрудников. Мы собрались в доме, бывшем Хомякова (где ныне кондитерская Люке): Пушкин, Мицкевич, Баратынский, два брата Веневитиновы, два брата Хомяковы, два брата Киреевские, Шевырёв, Титов, Мальцов, Рожалин, Раич, Рихтер, В. Оболенский, Соболевский… И как подумаешь, из всего этого сборища осталось в живых только три-четыре, да и те по разным дорогам! Нечего описывать, как весел был этот обед. Сколько тут было шуму, смеху, сколько рассказано анекдотов, планов, предположений. Напомню один, насмешивший всё собрание. Оболенский, адъюнкт греческой словесности, добрейший человек, какой только может быть, подпив за столом, подскочил после обеда к Пушкину и, взъерошивши свой хохолок – любимая его привычка, – воскликнул: «Александр Сергеевич. Александр Сергеевич, я единица, единица, а посмотрю на вас и мне кажется, что я – миллион. Вот вы кто!» Все захохотали и закричали: «Миллион, миллион!»


Илл.9. Александр Пушкин


В Москве наступило самое жаркое литературное время. Всякий день слышалось о чём-нибудь новом. Языков присылал из Дерпта свои вдохновенные стихи, славившие любовь, поэзию, молодость, вино; Денис Давыдов – с Кавказа; Баратынский издавал свои поэмы; «Горе от ума» Грибоедова только что начало распространяться. Пушкин прочёл «Пророка», который после «Бориса» произвёл наибольшее действие, и познакомил нас со следующими главами «Онегина», которого до тех пор была напечатана только первая глава. Между тем на сцене представлялись водевили Писарева с острыми его куплетами; Шаховской ставил свои комедии вместе с Кокошкиным; Щепкин работал над «Мольером», и Аксаков, тогда ещё не старик, переводил ему «Скупого»; Загоскин писал «Юрия Милославского»; М. Дмитриев выступил на поприще со своими переводами из Шиллера и Гёте. Последние составляли особый от нашего приход, который, однако, вскоре соединился с нами, или вернее, к которому мы с Шевырёвым присоединились, потому что все наши товарищи, оставшиеся в постоянных впрочем сношениях, отправились в Петербург. Оппозиция Полевого в «Телеграфе», союз его с «Северною пчелой» Булгарина и желчные выходки Каченовского, к которому вскоре явился на помощь Надоумко (Н. И. Надеждин), давали новую пищу. А там Дельвиг с «Северными цветами», Жуковский с новыми балладами, Крылов с баснями, которые выходили ещё по одной, по две в год, Гнедич с «Илиадой», Раич с Тассом, Павлов с лекциями о натуральной философии в университете. Вечера, живые и весёлые, следовали один за другим, у Елагиных и Киреевских за Красными воротами, у Веневитиновых, у меня, у Соболевского в доме на Дмитровке, у княгини Волконской на Тверской. В Мицкевиче открылся дар импровизации. Приехал М. И. Глинка, связанный более других с Мельгуновым и Соболевским, и присоединилась музыка.

Горько мне сознаться, что я пропустил несколько из этих драгоценных вечеров «страха ради иуде иска». Я знал о подозрении на меня за «Нищего», помещённого в «Урании», новый председатель цензурного комитета, князь Мещерский, – сын того Мещерского, который преподал Щепкину первые уроки драматического искусства и поставил его на настоящую дорогу (он давно уже умер), – послал на меня донос, выставляя «Московский вестник» отголоском 14-го декабря. Мицкевич и другие филареты находились под надзором полиции, да и сам Пушкин с Баратынским были не совсем ещё обелены. Я в качестве редактора журнала боялся слишком часто показываться в обществе людей, подозрительных для правительства, и действительно, мне пришлось бы плохо, если бы в цензурном комитете не занял, наконец, места С.Т. Аксаков; он принял к себе на цензуру «Московский вестник», и мы с Шевырёвым успокоились.

Для первой книжки Шевырёв написал разговор о возможности найти единый закон для изящного и шутливую статью о правилах критики. Я начал подробным обозрением книги Эверса о древнейшем праве Руси (тогда ещё не переведённой), где выразил впервые мысли о различии удельной системы от феодальной. Тогда же я начал печатать свои афоризмы, доставившие мне много насмешек.

Мы были уверены в громадном успехе; мы думали, что публика бросится за именем Пушкина, которого лучший отрывок, сцена летописателя Пимена с Григорием, должен был появиться в начале первой книжки. Но увы, мы жестоко ошиблись в своих расчётах, и главной виной был я: несмотря на все убеждения Шевырёва, во-первых, я не хотел пускать, опасаясь лишних издержек, более четырёх листов в книжку до тех пор, пока не увеличится подписка, между тем как «Телеграф» выдавал книжки в десять и двенадцать листов; во-вторых, я не хотел прилагать картинок мод, которые, по общим тогдашним понятиям, служили первою поддержкой «Телеграфа», в-третьих, я не употребил никакого старания, чтобы привлечь и обеспечить участие князя Вяземского, который перешёл окончательно к «Телеграфу», содействовал больше всех его успеху на первых порах своими остроумными статьями и любопытными материалами и обратил читателей на его сторону; наконец, в-четвертых, «Московский вестник» всё-таки был мой hors d'oeuvre [Закуска (фр.)], я не отдавался ему весь, а продолжал заниматься русской историей и лекциями о всеобщей истории, которая была мне поручена в университете. С Шевырёвым споры доходили у нас чуть не до слёз, и когда, в общих собраниях сотрудников, у спорщиков уже не хватало сил и горло пересыхало, запивались кипрским вином, которого большой запас удалось нам приобрести как-то по случаю. Вино играло роль на наших встречах, но отнюдь не до излишества, а только в меру, пока оно веселит сердце человеческое. Пушкин не отказывался иногда выпить. Один из товарищей был знаменитый знаток, и перед началом «Московского вестника» было у нас в моде «алеатико», прославленное Державиным.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14 
Рейтинг@Mail.ru