bannerbannerbanner
Великий Кристалл. Памяти Владислава Крапивина

Юлия Зонис
Великий Кристалл. Памяти Владислава Крапивина

Космос парусов и крыльев

Ольга Рэйн
Охота на Бармаглота

Мериться Тристан предложил, у меня бы на такое дурости не хватило, а он шебутной. Всех подбил, даже Микаэля, уж тот на что спокойный да скромный ― но встал вместе с нами на силовой стене, где камеры не смотрят.

Солнце, наша Медуза, тускло-розовая перед закатом, уже пряталась между двух конусообразных гор на горизонте ― Тристан называл их Сиськи, правая больше левой. Он говорил, что у женщин так часто бывает, я надеялся когда-нибудь удостовериться и очень любопытствовал, какие же женщины (во множественном числе) просвещали Тристана.

– При любой свободе нравов главное ― прийтись по нраву, ― так говорил Сергей Васильевич Фокин, второй помощник экспедиции, а теперь ― советник временной колонии и наш наставник. Сам он, хоть еще и нестарый, крепкий и похожий на писателя Хемингуэя с портрета в библиотеке, не особенно пользовался «свободой нравов» ― я видел, как он подолгу сидит у обелиска Непроснувшимся, прижимая руку к холодному пористому камню, а лицо у него при этом такое, что мне смотреть неудобно делалось. Будто душа нагая показывалась, беззащитная, мягкая, не умеющая сама согреться.

– Не зевайте, расстегивайте и доставайте, ― поторопил Тристан, смеясь.

Мы все пятеро достали, показали друг другу, немного смущаясь, но глядя цепко ― не каждый день доводится посмотреть, сравнить, подумать. Микаэль последним достал, у него самый длинный оказался, Тристан даже присвистнул, разглядывая.

– У меня зато толще, ― засмеялся.

Ну тут и начались всякие шутки про это самое, с неандертальских времен всем человеческим самцам приятно думать, что у них там внизу большое, как у мамонта, крепче скалы и всегда готово к бою. Хотя про это-то чего шутить, оно, как и все остальное, у нас абсолютно одинаковое, разве что по малолетству у кого поменьше. У Эрика и Эйдена, например, но я, конечно, не заглядывал.

Но к восемнадцати годам, к мод’обраху, мы все уже одинаковые, волосок к волоску. С родинкой на большом пальце левой руки ― удобно право-лево различать. С щелью между передними зубами, отчего улыбка выглядит особенно искренней и чуть детской. Кареглазые, темноволосые, чуть полноватые, пожалуй, такая уж генетическая конституция, когда к концу отрочества щенячий жирок набирается, а после двадцати сходит, оставляя крепкие жилы, хорошие мышцы. Только мало кому из нас доводится дожить до двадцати, так что…

― А Дилиона не позвали? ― спросил Микаэль, как будто только что заметил, что кого-то не хватает. Мог бы уже и привыкнуть. Все помолчали, глаза отводя. Я первым свой гемосталь обратно в чехол вправил, ремешком перехватил у локтя, рукав застегнул.

– Он бы сюда на стену не поднялся, ― сказал. ― Да и не захотел бы. Тащить его, что ли?

– У него больше нету гемки, ему сняли, ― тихо сказал Эрик. Или Эйден? Илонка их одинаково одевает, нашивки бы что ли сделала с именами, чтобы различать можно было. Или с эмблемками ― нех там, или снарк, или из земной фауны чего.

Я ей такое посоветовал как-то раз, она прищурилась, потом потянулась, потрепала меня по голове. Я все не мог решить ― снисходительно потрепала, как ребенка? Как близнеца своих близнецов? Или как симпатичного юношу на голову себя выше, который уже бреется? Часто, каждую неделю!

И тут я вдруг понял, что мальчишка сказал. Что у Дилиона теперь нет гемосталя.

– Как нету? С каких пор? Сняли? Что значит, для него не будет мод’обраха? ― Мы одновременно заговорили одинаковыми голосами. Мой дал предательского петуха на «как же так», я смутился, но никто вроде не заметил.

– Ну понятно, зачем ему теперь? ― вздохнул Микаэль. ― Если любой чих и пук ― прямая дорога к микромутациям… Со сломанным-то позвоночником Ядро его изжарит на раз-два-три, это и без гемки ясно. Чего зря кровь отворять…

И мы все чуть вздрогнули от совпавшего с этими словами привычного укола в плечо ― гемосталь взял каплю крови, как делал это каждые четыре часа всю нашу жизнь, машинка выпарила, нарастила микронный слой на генетический ключ, растущий вместе с нами. В конце Лета, прежде чем запереться в корабле и начать Зиму, мы проведем мод’обрах ― активируем Ядро, управление которым замкнуто на мертвого капитана Томилина, и попытаемся к нему подключиться.

Наверное, мне стоит говорить «они», а не «мы», потому что в каждую такую попытку Ядро сжигает не только весь оставшийся заряд батарей, но и одного из нас, клонов Томилина. Иногда двоих, если кто вторым сам вызовется и по возрасту подходит. Мой старший брат Броган четыре года назад пытался стать третьим, что было с его стороны безумной смелостью ― лезть в Ядро после того, как оно только что изжарило мозги двум подряд таким, как ты. Но ему тогда мапа не дал ― до сих пор помню, как он рычал, в него вцепившись, будто сквозь отстраненную маску прорвалось древнее, бешеное отчаяние волчицы, у которой щенка убивать собрались.

– Ну Женя, ну успокойся, ― говорил мапе Фокин, держа за плечи. ― Ну уколи себе что-нибудь, ты же сама врач-биолог. Солнышко мое хорошее, ну ты же знаешь, зачем мы это делаем… А ну успокойся, сказал! Есть же гемосталь ― хоть какая-то отбраковка, чтоб совсем зря пацанов не губить… Броган, хочешь прямо сейчас, пока Ядро горячее, генетический ключ проверим, ну? «Как закалялась гемосталь»?

Броган тогда посмотрел на мапу, бледного, дрожащего, и головой покачал.

– Нет, ― сказал, ― спасибо, Сергей Васильевич. Я уж дождусь, когда моя очередь придет. Если гемка сейчас покраснеет, это ему… нам отравит оставшееся время вместе. Пусть уж будет… ну, надежда.

– На хрен такую надежду, ― сказал мапа, резко дернув головой. ― Надежду, в которой мы жжем своих детей, как спички. И они гаснут, гаснут…

– Женя… ― начал опять Фокин твердо и с нажимом, но тут же лицо его дрогнуло, исказилось, горло перехватило. ― Мы жжем спички… потому что нам нужно выжить. Если не добудем огня, то мы все, все замерзнем… Иди, Броган, домой. Мод’обрах закончен. Впереди Зима.

В тот последний год с Броганом мапа был очень молчаливым и мало улыбался. Зимой, в корабле, работы немного ― проверки систем, уборки, то, что раньше называлось «драить палубу». Мапа дежурил по медблоку три дня в неделю, а вечерами дома мы играли в настольные игры, болтали. Мапа нам много рассказывал о Земле, о том, как в поясе Койпера были открыты пространственные тоннели ― «уши Господа», через них можно было проходить в другие части Вселенной, не используя околосветовых скоростей, которых живая материя не выдерживает.

– Экспансия за пределы Солнечной системы вдруг стала возможной. Я записался сразу, как только возрастом вышел, с шестнадцати лет можно было. Тогда я еще не очень себя понимал, но годы шли, смеркалось, как говорится… К двадцати трем годам понял окончательно, что я ― не женщина, а мужчина в женском теле, так бывает. Но тут выбор встал ― садиться на гормоны и делать операцию, или лететь в экспедицию. Выбирать, какая мечта для меня важнее. Думал ― ну полечу, рожать же меня никто не заставит… На тот момент, так как активной колонизации не было, а в анабиоз просто так ложиться желающих как-то не находилось, исследований не было о его влиянии на фертильность. Не знали, что шестьдесят процентов женщин, засыпающих больше чем на год, становятся стерильны…

– То есть ты жалеешь, что тебе пришлось… ну, нас родить? ― спросил тогда Броган, и его голос дал скрипучего петуха, а я рассмеялся, чтобы скрыть страх ожидания ответа. Мапино лицо дрогнуло, он схватил нас за плечи и больно сжал.

– Нет, ― сказал он, приблизив лицо к моему, потом к лицу Брогана, смотрел нам в глаза, будто завязывая узлы между душами. ― Нет, ― говорил он снова и снова, ― нет, нет, нет, ― пока мы все трое не разревелись, как дураки. Мапа прижал нас к своим плечам, гладил по волосам и рассказывал про полет, как Земля становилась вдали синим шариком, как менялись вокруг звезды и Солнце становилось все меньше, как он сам спал и просыпался. Цикличность холодного анабиоза подводит сознание к поверхности, повышает температуру, напоминает жизни, что та продолжается, потом опять уводит вглубь, в ледяную темноту, где медленно проплывают образы глубоководных снов, тени памяти, отброшенные на генетическую решетку сотнями тысяч поколений тех, кто смотрел на небо, добывал и ел земные плоды и давал предметам имена…

В конце следующего цикла гемосталь Брогана остался красным, не пожелтел в первичном анализаторе. Это означало, что количество микромутаций не превышало порог Терехова и Ядро могло принять Брогана, вернуть контроль над кораблем, позволить нам наконец улететь с Лепуса. Я очень любил брата. Он умер не сразу после мод’обраха, а прожил еще шестнадцать часов одиннадцать минут, хотя был ли мой брат все еще внутри этого страдающего, искореженного напряжением тела, я не знал.

Мапа принес домой пепел Брогана, спрессованный в серебристый кирпич размером с ладонь, сверху в него был вплавлен кристалл гемосталя, а по периметру было написано «et iterum fugere», «снова полечу» на латыни.

Мапа положил металлический блок на стол между нами, мы смотрели на него и молчали. Во мне будто проломили черную дыру размером с этот кирпич, края ее ломило, а изнутри сочился ледяной холод. Я смотрел на навсегда покрасневший, оплавленный по краям гемосталь и думал, что через два года придет и мой черед ложиться в гнездо управления Ядром, чувствовать, как на голове и вдоль спины закрепляют контакты, ждать пока на них подадут напряжение и думать о том, как здесь умирал в момент крушения корабля первый Томилин ― капитан, с костей которого потом соскоблили достаточно генетического материала, чтобы родились мы, и горели тут снова и снова…

Мы молчали, все пятеро на силовой стене, держащей купол поля. И уходили оттуда вместе, хотелось даже взяться за руки ― плоть к плоти.

– Надо бы Дилиона навестить… ― сказал Микаэль, мы все сейчас об этом думали. ― Каково ему сейчас-то? Лежит, под себя срет, да? Дей, чего твоя мапа говорит-то ― он вообще никогда ходить не сможет? Совсем? Чего он, болван, полез на ту скалу-то?

 

– Несчастный случай же. Конец сезона, скоро большая охота, он в разведку вызвался.

– А под скалой было гнездо снарка… Дилион арбалет взвел, за стрелой потянулся и не удержался. А вниз там почти четыре метра…

– Упал прямо на снарка, в которого стрелять собирался. Спину переломал и ему и себе. Килограммов сто туша, потому и едим мясное так рано в этом году.

– Ну хоть так, ― через силу засмеялся Микаэль. ― Хоть такая польза…

– Мы домой, ― сказали Эрик и Эйден. ― Мама борща наварила. Дей, она тебя велела на обед зазвать. Пойдешь?

Я должен был пойти к Дилиону, я знал, что должен ― как друг, как брат, как товарищ. Чувствовал, что ему, моему другу, другому варианту моего «я» нужно, чтобы я пришел, пошутил с ним, рассказал о похождениях Тристана, о том, как охота еще не прошла, а везде уже готовят еду из добытого им снарка…

Но я хотел увидеть Илонку и пошел есть борщ, хотя и голоден-то не был.

Илонка ― особенная. Она родилась, когда корабль проходил в Ухо Господа, ее первый вдох совпал с входом в серое ничто. Три месяца межпространственного туннеля, потом десять лет космического полета ― единственный ребенок, маленькая неспящая фея среди полутора тысяч меняющих фазы сна и бодрствования колонистов и экипажа. Говорят, ее очень любил капитан Томилин ― катал на плечах по гулким металлическим коридорам, учил читать, сочинял ей смешные детские стишки.

«Как у солнышка Медузы наедимся кукурузы, распакуем наши грузы и айда стирать рейтузы» ― Илонка мне показывала листочки, исписанные моим же почерком, с картинками редкого безобразия, я тоже так рисую. Горы, домики, солнышко в небе, по цветочкам скачет лысая девочка с бантиком, предположительно сама Илонка.

Ее мать погибла при крушении, отец остался на Земле, она никогда его не знала. Илонка не ложилась в анабиоз и вызвалась рожать клонов Томилина, как только достигла «возраста зрелости». Родились сразу двое ― близнецовое пополнение к нашему жертвенному отряду.

Глаза у Илонки серые, как небо Лепуса. Все космические объекты этой системы называются латинскими именами земных животных. Звезда ― Медуза. Третья планета, к которой мы летели, ― Лебедь, или Олор, а пятая, на которой корабль разбился ― Заяц, или Лепус. Фокин говорил «ляпус».

«Ляпус вышел-с. ― Он смеялся усталым невеселым смехом. ― В лебедя целили, а сели на зайца. Летать собирались, а тут и не побегаешь особенно. Держи курс на систему Медузы… Короче, ребятки, «населена роботами»…»

Жалко, что этого рисованного фильма в нашей фильмотеке не было, я бы посмотрел.

– Единственное наше везение, в том, что мы «сели» (а подразумеваю я, конечно, «рухнули») на дневную сторону Зайца. И что он такой неповоротливый, мы уже двадцать два цикла прожили, а Ляпус наш еще и полоборота по своей оси не сделал, у него длиннющий период вращения. Благодаря этому мы заряжаем батареи, по нескольку месяцев держим поле и земную атмосферу, чтобы жить на поверхности, выращивать еду, и… ― он обводил нас прищуренными глазами, ― вас, ребятки. Чтобы попытаться отсюда соскочить…

– А что будет, если ночь наступит?

– Не если, а когда, Эйден. Что значит «если»? Планета вертится, круглая, круглая…

(Такой фильм у нас был, мы его часто смотрели и смеялись.)

– Через восемнадцать наших циклов, двести тридцать земных месяцев, Ляпус повернется и нас накроет ночь. Глубокая, вечная ночь. Рассвета никто не увидит. Если до тех пор никто из вас, ребятки, не полюбится Ядру… То вместе с ночью придет песец.

Песец оказался красивым земным зверьком, небольшим и «хорошо социализующимся» ― я тогда посмотрел в вике. В генотеке у нас была такая закладка, мне ужасно захотелось себе маленького песца. Я ныл и упрашивал мапу целых две недели, что было рекордом, так как обычно он сдавался дня за три-четыре.

– Его нужно будет неделями по часам кормить теплым молоком из пипетки, потом из бутылочки. По нескольку раз за ночь. Забудешь ― он умрет. Ты готов к такой ответственности, Дей?

– Ну если учесть, что через два года у меня будет мод’обрах, и если меня не сожжет Ядро, то на мне будут колония, корабль и межпланетный перелет, то с ответственностью за зверушку я, наверное, справлюсь?

У мапы стало такое лицо, будто я его ударил. Это было через полгода после смерти Брогана, мы перезимовали в корабле ― без брата ― и жили в летнем домике, под куполом силового поля, под серым высоким небом. Мапа отодвинул тарелку с рагу из неха и ушел, опрокинув стул и не остановившись поднять. Я доел, с каждой ложкой все меньше наслаждаясь своей моральной победой. Через час пошел искать мапу.

– Ну ты и болван, Дей, ― сказала мне тогда Илонка. ― Жестокий ребенок, а ведь не маленький уже, четырнадцать скоро…

Мапу мы так и не нашли, но ночью он вернулся, лег рядом, обнял меня. Я сразу согрелся и успокоился, как всегда в его присутствии. Утром я проснулся первым и увидел на мапиных щеках засохшие дорожки от слез.

Через пару месяцев мапа принес мне в корзинке щенка песца ― голого, розового и жалкого.

– Может не выжить, ― предупредил он. ― Искусственные утробы ненадежны, в них мясо только можно синтезировать. На Лебеде-то есть млекопитающие, мы собирались их использовать для репродукции скота, земных животных… А тут, на Лепусе, млекопитающих нет.

– А как же нехи и снарки?

Мапа сказал, что нехи ― яйцекладущие, а способ размножения снарков не имеет земных аналогов. Все особи были двуполыми, спариваясь то так, то эдак, оплодотворяли три-четыре зиготы, но не рожали детенышей, а умирали, когда те были уже жизнеспособными внутри. Юные снарки изнутри поедали разлагающееся тело матери и вылезали на свет толстыми, откормленными, готовыми к приключениям. Потом, кажется, ели только растительную пищу. Впрочем, фауна Лепуса была скрытной и немногочисленной, и о снарках мы знали мало, кроме вкуса их мяса.

– А почему они называются снарки, мапа? ― спрашивал я, когда был еще маленьким и любознательным.

– Потому что нехов первыми нашли и назвали, ― непонятно ответил мапа. ― Не называть же было второй встреченный вид «нехи-два», и так далее. И ты же понимаешь, что это прозвища, на самом деле мы дали животным и растениям приличные латинские названия, занесли в базы данных, скомпоновали отчеты на Землю… Еще лет двадцать, и они их получат, вместе с информацией о том, что с нами случилось. Потом еще сорок ― и мы узнаем их мнение о наших злоключениях…

― Дей, Дей, чего спишь? ― Илонка потрепала меня по волосам, была у нее такая привычка. Песец Васька, которого я ей подарил, когда выкормил, сидел в углу, мрачно рассматривал кусок мяса из борща, на меня не смотрел, как неродной.

– Не сплю… думаю. Ну как о чем? Не о чем, что ли?

Она прикусила губу, потянулась за солью.

– Ешь давай, ― сказала.

В поисках безопасного предмета для разговора я взял с полочки первое, что попалось под руку ― это оказалась разбитая когда-то и склеенная статуэтка Девы Марии.

– Зачем ты ее хранишь? ― спросил я, повертев безделушку в руках. Богородица смотрела печально, трещина змеилась поперек ее лица, как страшный шрам. ― Почему новую не напечатаешь? В вещетеке же есть, я на той неделе искал заглушку для арбалета, видел почти такую же.

– Доели? Идите математику порешайте полчасика, я потом проверю, ― сказала Илонка своим близнецам. Повернулась ко мне. ― Потому что вещи помнят, Дей. Сам материал помнит тепло наших рук, то, что мы чувствуем. Она, вот эта Мария, помнит, как ее поднимала и прижимала к губам моя прапрабабушка в послевоенной Варшаве… и другие после нее.

– И как ты ее разбила, тоже будет помнить?

Илонка посмотрела на трещину на безмятежном лице, ниже, поперек плеча, где откололась рука.

– Да, теперь уже не забудет, ― сказала она тихо. ― Но она понимает и почему я ее об стенку швырнула. Как раз она и понимает, каково это, растить детей в жертву для спасения мира…

Я доедал борщ с усилием, будто лез на высокую скалу. Торопливо попрощался и ушел.

Наученный горьким прошлогодним опытом, я записался на охоту заранее ― желающих всегда было много, побегать-размяться перед месяцами взаперти. Наш жизненный цикл стабилен ― девять земных месяцев мы живем на поверхности, под силовым полем, растим урожай, иногда охотимся понемножку. Потом у нас случается большая Охота, заготовка мяса на Зиму. Лето кончается мод’обрахом.

Говорят, наши неразвитые языческие предки раз в год топили в реке самую красивую девушку, отдавая лучшее богам в уплату за будущие снисхождения, хорошую погоду и прочие радости. И вот на другом конце Вселенной тысячи лет спустя высокоразвитые мы делаем примерно то же. В этом году роль жертвенной красавицы ожидает Тристана, в следующем ― меня.

Попытка активации Ядра сжирает все, что осталось от нашего запаса энергии, мы запираемся в корабле. Батареи заряжаются, поле отключается, дикие снарки бродят среди наших заброшенных огородов и задумчиво нюхают остатки морковной ботвы. Получается цикл, почти как год на Земле. Тринадцать месяцев, в каждом по тридцать дней, двадцать четыре часа, шестьдесят минут, шестьдесят секунд, а секунда ― стук спокойного сердца. В тридцати пяти световых годах от Земли мы, даже те, кто никогда ее не видел, по-прежнему отмеряем время биением своих земных сердец.

Наружу мы выходим, конечно, но только в скафандрах ― на Лепусе шестьдесят процентов атмосферного кислорода, если дышать без фильтрации, через несколько минут начинается отравление, судороги, тошнота, путаница в голове. Несколько лет назад на охоте крупный нех приложил об острый камень нашего геолога, Палыча, скафандр порвался от уха до пупа. Хороший был мужик, крепкий, а подышал воздухом Лепуса минут двадцать, пока его искали, после интоксикации так в себя и не пришел. Ослеп, дергаться начал, слова забывать, а еще через пару месяцев и повесился у себя дома на стропе.

Из-за кислорода мы и охотимся примитивно, почти как наши предки в каменном веке ― стрелы, арбалеты из пластика и резины, ничего металлического, ничего возгорающегося.

Пока я стоял в душе, думал об Илонке ― что она с детства любила Томилина ― сначала как отца, потом наверное в фантазиях, как мужчину, а родив Эрика и Эйдена, полюбила как мать ― столько всяких подсознательных мотивов понамешано, сплошная каша из древнегреческих героев и трагедий. Тут мои мысли приняли такое направление, что воду пришлось похолоднее сделать, а потом и вовсе ледяную. Чтобы не думать об Илонке, я старался думать, например, о льющейся на меня воде. У колонии ее всегда было в достатке, хотя на Лепусе жидкой воды в природе и не встречалось, ни озер, ни рек. Местные животные не пили, а синтезировали воду прямо в теле, у них был специальный орган под легкими, вроде водяного пузыря. Для нас же вода была побочным продуктом очистки воздуха до нужных человеку двадцати одного процента, мы брали водород из почвы, получалось хоть залейся. Неплохо вообще-то получалось.

– Ма, ― спросил я задумчиво, вытирая полотенцем мокрые волосы, ― а почему мы не развиваем колонию здесь, на Лепусе? Почему мы хотим улететь ― ведь мы уже здесь, и у нас есть машины для терраформинга? Если мы перестанем выживать и начнем просто жить здесь? Можно же изыскать альтернативные источники энергии, отсидеться в корабле, запустив реакцию в атмосфере, связать излишек кислорода в воду? Потекут реки, можно будет дышать без скафандра…

Мапа поднял на меня глаза от своих записей ― он сидел и быстро настукивал что-то на панели стола. Я вдруг заметил, какой он уставший, хотя и красивый. И складка у губ, залегшая еще до смерти Брогана, никуда не исчезла, а только углубилась.

– Ну во-первых, есть и такая партия, ― сказал он, поправив очки. ― Странно, что Фокин вам до сих пор не рассказал, но есть такие настроения в нашей среде. Что лучше Заяц под ногами, раз уж мы поневоле тут, чем Лебедь, до которого еще полгода лететь на чиненом-перечиненом корабле, входить в атмосферу, приземляться, там очень много неизвестных. Сережа вас оберегает, наверное, не дает блуждать юным умам ― сам он твердый сторонник того, что надо улетать, Лепус ему неприятен.

– А тебе?

– А меня смущает во-вторых. Оно в том, что если мы вмешаемся в баланс планеты, то убьем все местные виды, которые приспособлены к этой атмосфере ― просто отнимем у них среду обитания. Это вымирание. И как биолог, я считаю это преступлением.

– А как человек?

– Как человек, ― вздохнул мапа и потер свою коротко стриженную голову, словно хотел ухватить и потянуть за прядь давно срезанных светлых волос, ― как человек… не знаю. Как женщина, я хочу, чтобы жили и были счастливы мои дети и внуки. Как мужчина я хочу, чтобы они были сильны, свободны и в безопасности… И когда я начинаю думать так, мне становится наплевать на вымирание снарков и иже с ними, потому что мы уже здесь, сынок. И наша нужда велика… Но тут вступает в игру «в-третьих». Оно в том, что для терраформирования нам в любом случае нужен доступ к Ядру. Без него мы не улетим и не останемся. Лепус переварит нас в темноте своей ночи…

 

Для охоты нас разбили на тройки и четверки ― мы стояли толпой, возбужденно переговариваясь, а Фокин ходил со списками и если кто заранее не записался, то сам назначал, с кем. Я очень хотел охотиться с Илонкой, но записать так постеснялся. Надеялся на чудо.

Я пробирался сквозь толпу к Илонке поближе, но она уже стояла и с кем-то разговаривала ― чуть выше меня, плечистый, темные волосы стильно выбриты полосками, я тоже так хотел уже давно, но мапа не разрешал «оболваниться». Я уже передумал и собрался назад повернуть, но тут Илонка меня заметила.

– Дей!

Незнакомец обернулся, и у меня внутри будто молния полыхнула от того, что я смотрел в собственное лицо, только старше лет на пять. Конечно, я его знал ― это был Виллем, из второго поколения Томилиных, один из троих выживших нас. Его не стали подключать к Ядру, потому что гемосталь его остался желтым, что означало девяностопроцентную вероятность того, что Ядро его точно не примет. Если гемосталь краснел ― а в большинстве случаев он краснел ― то порог микромутаций, которые накапливаются по мере жизни и взросления любого организма, был ниже семидесяти процентов, и был смысл пробовать. Говорят, были и такие, кто считал, что нечего с гемосталями рассусоливать ― если тебя с определенной целью родили и вырастили, то нечего тут шансы считать, а полезай в печку в любом случае. Говорят, мапа с такими говорящими дважды дрался страшно, еле оттаскивали, и именно так потерял один из нижних клыков ― выбили, но сам он оппонентов еще сильнее разукрасил.

Виллем на меня взглянул, и тут же ему кровь в лицо бросилась, глаза отвел. На щеках у него были татуировки, что-то кельтское, и они от румянца сильно побагровели.

– Привет, Дей, ― сказал он, так в глаза мне и не глядя. Я смотреть не хотел, а смотрел жадно, потому что мне-то вряд ли таким стать доведется. Сильным, красивым и выше Илонки. Виллем потупился, и я вдруг понял ― ему передо мною стыдно, что он выжил. Его, получается, вывели из пещеры огненной, а остальных он там бросил. Поэтому он нас и избегал изо всех сил, старался не пересекаться. Я представил, что бы я сам чувствовал на мод’обрахе, если бы мой еще теплый, только что снятый с плеча гемосталь не изменил цвет…

– Виллем, ― начал я, но тут нас перебил подоспевший вездесущий Фокин.

– Так, Илонка, ты с Машенькой и… вот парня с вами отправим, мы, мужики, не хуже, не такие уж бесполезные…

Я с надеждой шагнул вперед, но он уже хлопнул Виллема по плечу, подмигнул девушкам.

– Дей, а ты со мной пойдешь, ― сказал он бодро. ― Будешь за стариком присматривать, да?

Он нетерпеливо щелкнул пальцами, я вздохнул и подчинился. Все группы вышли за контур поля и разбрелись по куцым джунглям, покрывавшим каменное плато вблизи корабля.

– Ты, Дей, это… Поближе ко мне держись, ― сказал Фокин, щурясь на Медузу, та стояла высоко в небе, и свет ее казался синеватым, отражаясь от гладких деревьев. ― Для пущей безопасности, понимаешь?

Я понимал. Конечно, я не сомневался, что Сергей Васильевич искренне переживает за каждого члена колонии, включая своих политических оппонентов. Но колония уже и так потеряла в этом году в лице Дилиона один из своих возможных билетиков с этой неприятной планеты на другую, хорошую, с молочными реками, кисельными берегами и приветливыми большеглазыми млекопитающими.

Мы с Сергеем Васильевичем шли больше получаса, прежде чем нам попался первый снарк. Мы молча, стараясь двигаться совершенно бесшумно, взвели арбалеты, но снарк вел себя странно ― убегать и не думал, крутился на месте, кряхтел, а потом вдруг задрал огромную голову к небу и закричал так страшно, что я чуть арбалет не выронил. Фокин мне жестом показал, что подойти поближе надо, разобраться. Снарк лежал на боку, его крупная туша казалась странно раздутой, брюхо ходуном ходило.

– Ох, ― сказал Фокин, морщась под маской скафандра. ― Кажется, сейчас мы получим неповторимый опыт животного мира Лепуса… Мне рассказывали, но сам я никогда…

Кожа мертвого снарка разошлась с хлопком и наружу в потеках отвратительно пахнущей жидкости полезли маленькие снарки ― розовые, ушастые, шестилапые, похожие на длинноухих бегемотов.

Меня чуть не вырвало, что в скафандре было бы катастрофой, я справился, но тут Фокин с возгласом отвращения отпрыгнул от новорожденного снарка, запнулся о камень, упал, перекувыркнулся через голову и замер.

– Сергей Василич… ― Я его звал, а он все лежал не двигаясь, только веки дрожали, будто перед ним мелькали образы и люди, и он все на них насмотреться не мог. А в себя пришел ― и так выругался, что мой особый словарный запас сразу процентов на двадцать обогатился. В общих чертах он высказался по поводу того, что у него нога, кажется, сломана, охота не задалась, и не буду ли я любезен оттащить его обратно к кораблю? Я стал любезен, хотя не смог отказать себе в сарказме по поводу того, как мне теперь не грозит страшная участь чего-нибудь себе повредить и выпасть из числа счастливцев, которых сожжет Ядро. Сказал ― и сразу испугался, что палку перегнул. А Фокин молчал долго, а потом кричать на меня начал.

– Мне, думаешь, легко с вами, обормотами? Учить вас, любить вас, смотреть, как вы умираете с пеной у рта? Хоронить вас? Снова и снова хоронить своего лучшего друга, Вовку Томилина, с которым мы тридцать лет душа в душу… По которому я тоскую почти как по Машеньке моей?

– Если мы ― такая ценность, ― я гнул свое, ― чего же вы нас не выращиваете в обитых изоляцией комнатах, подавая перетертую еду, чтобы не подавиться?

– Ты что, еще не понял, мальчишка? Когда Ядро примет тебя… или не тебя, а твоего брата, этого, следующего, маленького еще, или даже еще не родившегося ― когда-нибудь примет, иначе в жизни и судьбе нет вообще никакого смысла, я в это поверить не могу… Когда оно тебя примет ― ты станешь нашим богом. У тебя будет доступ ко всем ресурсам корабля, экспедиции, планеты. И власть ― лететь или бежать, переместить корабль на дневную сторону, запустить терраформинг, или свалить с этого чертова Ляпуса к чертовой матери? Понимаешь? Один из вас станет богом ― а никому не нужен злой маленький бог, воспитанный в ватном облаке, не знающий человеческих чувств. Бог, не умеющий любить. Поэтому вы ― наши дети. Мы не строгаем вас на верстаке, не запрещаем вам ничего, чего не запрещают детям родители. Мы воспитываем вас в любви. И ответственности. Воспитываем вас людьми, чтобы вы ими и остались ― при любом раскладе. Иначе я бы не поступил с Вовкой моим… Иначе я бы на все это не согласился…

После этого я его долго молча тащил. Каждый раз вопрос в голову приходил, и тут же на него ответ вспоминался, и казалось, будто в голове у меня сидит маленький Фокин и со мною все время разговаривает и все мне объясняет. Например ― как же вообще так получилось-то, что весь корабль и ресурсы экспедиции на полторы тыщи человек оказались замкнуты на одного-единственного капитана? «А как вообще всякие техногенные несчастья случаются? ― говорил маленький Фокин-из-головы, как объяснял нам лет пять назад в классе, ― по совокупности маловероятных событий, когда кубики раз за разом на ребро становятся ― двигатели, гравитация, планеты, а потом какой-то самоуверенный дурак блокирует ИИ, переводит весь контроль на себя, будто бы он в игру играет, будто бы он бессмертный. Ну и собственно только поэтому упомянутые полторы тыщи человек не сгорают в атмосфере в рассыпающемся на куски корабле, а худо-бедно садятся уж куда вышло. И живут, живут себе дальше».

– Сергей Васильевич, ― сказал я наконец, ― а мне вот никогда в голову не приходило спросить, а любопытно… Почему у всех русские имена, ну украинские еще, польские, узбекские, а у нас такие странные?

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21 
Рейтинг@Mail.ru