Исследование событийности направлено на обнаружение событий, проявляющих основные смыслы и логику взаимодействия сообщества, поддерживающих его как целостность, (вос)производящих иерархичность, создающих разделенные способы чувствования – расставляющих эмоциональные акценты. События становятся механизмом включения/исключения человека из жизни группы.
Наиболее часто исследователи обращаются к изучению ритуализированной событийности университетов (праздникам, церемониям посвящения и пр.), достаточно доступной для исследовательского анализа в силу своей повторяемости и артикулированной ценности – стабилизации и мобилизации сообщества, формированию и проявлению его идентичности. Однако регулярно воспроизводимые ритуалы могут утрачивать свое значение в жизни группы или менять смысловое насыщение, требуя постоянной исследовательской ревизии смыслов устоявшихся форм взаимодействий, чтобы через изменение значения событийности говорить о переопределении социального целого. Так, Энтони Графтон отмечает, что университетские церемонии (как воплощение истории и верности традициям) сегодня не только важны для внутренней жизни сообщества, но и, наряду с другими обстоятельствами, становятся важной частью университетского брендинга – позиционирования университета на рынке образовательных услуг: «Современные вузы искренне стремятся отыскать лучших преподавателей и ученых – тех, кто работает в своих областях на переднем крае развития науки, – но они хотят при этом сохранить традиционные аспекты университетской культуры и, подобно своим учителям, с важностью носить мантии. Они надеются, что некая не поддающаяся определению комбинация этих качеств привлечет в их вуз наилучший контингент семнадцатилетних абитуриентов»[87].
Устойчивые взаимодействия, регулярная событийность, образующие календарь, ритмы жизни сообщества, – лишь одна из возможных логик саморегуляции. Особое значение в жизни университариев имеют происшествия, радикально переопределяющие условия существования группы, после которых «ничто уже не будет прежним», а также нерегулярные и локальные события, способствующие не радикальной трансформации, но реконфигурации сообщества – изменению иерархий, логики взаимодействия[88] и пр. Их влияние зависит от сложившихся правил взаимодействия, а роль в жизни сообщества подчеркивается эмоциональностью реакции задействованных участников, их воздействием на повседневную жизнь членов сообщества.
Фокусируясь на жизни университетского сообщества, антропологический подход подчеркивает значимость ее пространственных координат. Университетская жизнь всегда имеет пространственное воплощение. Используя различные масштабы рассмотрения, мы можем говорить об особом «пространстве и времени университета»[89], а также о его многообразных связях с «внешним миром». Университетское пространство и темпоральность образуются разделенными пространствами университетских построек, лекционных залов, библиотек, лабораторий и общежитий, особой ритмикой университетской жизни, создающими «атмосферу защищенности и исследовательского поиска, временно отделяющую»[90] университариев от неуниверситетского мира. Будучи особым местом, университет оказывается не только отделенным от внешнего мира, но и соединенным множеством повседневных связей с другими пространствами.
Рассматривая связь университетских людей с их непосредственным городским окружением, описывая историю университетов как развивающуюся в конкретных городских контекстах[91], исследователи стремятся преодолеть во многом типичный для социальных наук «взгляд одновременно отовсюду и конкретно ниоткуда». Аналитики предостерегают от нецелесообразного и крайне абстрактного разговора о городе и университете вообще, подчеркивая различие историй и логик подобного взаимодействия[92].
Примером анализа, сосредоточенного на обозначении различий в отношениях «университет – город», можно считать работу Дэвида Чарльза «Университеты и их взаимодействие с городами, регионами и местными сообществами»[93]. Не стремясь к созданию классификации или установлению какой-либо сопоставимости, не всегда выдерживая четкие логические критерии, Дэвид Чарльз выделяет следующие группы отношений университетов и городов в Великобритании: «Первая группа представлена широко известными университетскими городами, такими как Кембридж, Оксфорд. Эти города вырастали и развивались вокруг университетов, а кампусы, как с физической, так и с функциональной точек зрения, всегда доминировали над историческими центрами своих городов. На сегодняшний день эти города и университеты воспринимаются как единое целое, несмотря на то что сами университеты в первую очередь ориентированы на международную аудиторию, а между местным населением и обособленными университетскими городками складывается напряженность.
Вторая группа – противоположность городам-университетам – это университеты, ассоциируемые с городом, как правило, это недавние университеты, выросшие из бывших политехнических институтов, которые формировались в определенных городах.
Третью группу составляют городские (civic) университеты, выходящие за пределы городов, имеющие региональное значение, но изначально создаваемые при значительном участии городских властей. В отличие от городских университетов, локализованных в городах, но ориентированных на потребности регионов, существует другая группа университетов, располагающихся за пределами города (out-of-town campuses) и демонстрирующих отсутствие тесных связей с городом»[94].
Как можно заметить из приведенного примера, связь университета и города определяется не только логикой их собственных отношений, но и включением (как университета, так и города) в более широкие контексты – региональные, национальные, глобальные. Существование в нескольких пересекающихся реальностях зачастую увеличивает сложность описания отношений «университет – город», требует учета множественных контекстов, формирующих взаимодействие.
Особый статус города (его столичность, региональная значимость) предполагает дополнительные возможности для развития университета, открывая доступ к широкому ряду ресурсов и в то же время накладывая определенные ограничения (пространственные, политические и др.) на университетскую жизнь. При этом отношения университета и города представляют собой постоянный диалог и взаимную настройку, варьирующуюся от относительной хозяйственной, правовой, культурной изоляции и автономии до приспособления и взаимных изменений. Такая взаимная адаптация означает, что и город может использовать различные ресурсы университета, в том числе и символические. Университет при этом входит в число городских «иконических объектов», репрезентирующих город, повышающих его статус. В этом случае у университета появляются дополнительные основания рассчитывать на более выраженную поддержку городских властей и горожан.
Обращаясь к отношениям, складывающимся между городами и университетами, исследователи нередко рассматривают их как обмен возможностями и значимыми ресурсами. Например, появление университета в уже обжитом городе предполагает широкое использование университетскими профессорами и студентами возможностей, предоставляемых городской жизнью (публичные пространства – библиотеки, музеи, выставочные залы; развитый рынок жилья; городская инфраструктура, интенсивная культурная жизнь и многое другое), при этом сам университет постепенно превращается в значимую часть городского публичного пространства[95]. Университет способен стать структурирующим центром городского района или города в целом[96], а также особого пространства – университетского города или кампуса, формируя особую среду, соответствующую запросам университетских обитателей.
Развитие кампусов ставит под сомнение городской дух университетов. Будучи во многих случаях принципиально антигородским проектом[97], к достоинствам которого, помимо прочего, его создатели относили «изолированность от городской суеты и безумств современного общества»[98], кампус превращает университетскую жизнь в основание жизненного уклада местного сообщества, формирует особое пространство, призванное максимально проявить «академические и общественные качества» его обитателей[99], создает социальную среду небольшого поселения. Кампус подчеркивает и усиливает «самодостаточность университетской жизни, а значит, и ее самостоятельность»[100].
Признавая множественное влияние университета на городскую жизнь (экономическое, политическое, культурное), исследователи рассматривают университетскую среду как инициирующую и катализирующую ряд городских процессов, способствующую формированию новых городских пространств и практик. В частности, российские исследователи признают особый вклад университетов в формирование публичного пространства российских городов XVIII–XIX вв., отмечая их выраженное цивилизующее влияние: «Сама логика университетской жизни диктовала другое. Университет жил открыто, сея навыки нового, цивилизованного быта. Публичные действа, связанные с функционированием университета – торжественные церемонии и ученые торжества, открытые диспуты, где студенты должны были полемизировать в присутствии зрителей, лекции с демонстрацией физических опытов, процедуры награждения отличников и т. п., – все это нетрадиционные, новые по сути своей ритуалы, которые играли особую роль в усвоении населением города нового культурного опыта. Постепенно в него втягивались и горожане, переходя от незнания, удивления и любопытства к включенности в новую культурную деятельность. Университетский театр стал общедоступным (университетская труппа фактически эволюционировала в сторону публичного городского театра). Библиотека университета стала первой публичной библиотекой Москвы. Физические лекции с демонстрацией эффектных опытов были публичными»[101].
Университет, таким образом, идентифицируется как один из важнейших агентов, меняющих повседневную жизнь горожан, формирующих новые условия городской жизни. Однако открытым остается вопрос о значимости роли университета в процессе «цивилизации», соотношении университетских усилий и действий других городских структур или публичных пространств, а также реакции горожан на университетские новации, их включенность в поле новых культурных практик. Состоятельность университета как публичного пространства (в том числе и городского) усиливает общественный резонанс университетских событий, укрепляет значение университета как политической арены. Университетские волнения, неоднократно выплескивавшиеся в городское пространство, становились основаниями переопределения конвенций городской жизни, а также вполне материальных ответов на угрозу стабильности (к которым можно отнести развитие «бункерной архитектуры» в ответ на студенческие восстания 1960-х).
Последние исследования, оценивающие влияние университетов и университетской публики на городскую жизнь, все чаще рассматривают этот процесс не со стороны университетов, а со стороны горожан. Изменение оптики приводит и к переоценке взаимодействия. В поле зрения исследователей попадают не только позитивные изменения, но и неблагоприятные эффекты взаимодействия, обнаруживаются противоречия городской жизни, обостряемые университетами как крупными капиталистическими корпорациями, играющими особую роль в современной экономике знаний. Выступая в роли одного из ключевых игроков городской жизни, университеты определяют стратегии развития крупных городов, формируют масштабные рынки недвижимости, труда и потребительские рынки. Этот процесс в определенной степени находится в русле традиционного влияния университетов на городскую экономику. Однако усилившийся в последние десятилетия процесс «студентификации»[102] – резкого увеличения числа студентов и возрастания культурной ценности периода студенческой жизни[103] – по мнению исследователей, способствовал изменению конфигурации ряда крупных городов (основным предметом исследования в данном случае выступают британские города). Коммерциализация городской жизни, поддерживающаяся университетами и студентами, превратившимися в основных потребителей городских сервисов и пространств, формирует особые пространства ограниченной доступности (ценовой, физической, символической), усиливает процессы джентрификации и фактически отчуждает часть городских пространств, ощутимо меняя ландшафт города. Таким образом, можно заметить, что университеты не только принимают активное участие в производстве городского публичного пространства, но и способствуют его отчуждению и приватизации.
Взаимодействия горожан и университетской публики нередко описываются в литературе как стихийные повседневные встречи и коммуникации, определяемые общностью разделяемого городского пространства[104]. Вместе с тем подобные взаимодействия могут быть частью вполне осознанной стратегии. Отношения «университет – местное сообщество» – одна из наиболее обсуждаемых тем в современной дискуссии, связанной с университетами. Превращение университета в современную капиталистическую корпорацию – крупного агента, балансирующего в различных системах координат (от городской до глобальной), по мнению ряда авторов, делает неизбежной его ответственность за состояние местных сообществ. Действия университета, таким образом, лишаются специфичности образовательной институции и подчиняются общей логике функционирования бизнес-структур.
Интеллектуальный ландшафт исследований университета крайне многообразен, несмотря на то что сам университет относительно недавно попал в фокус социальных наук, будучи растворенным во множестве институций, формирующих систему образования. В данном тексте я постаралась обозначить основной набор концепций, задействованных в исследованиях университета, раскрывая как сферы плотной концептуализации, так и исследовательские лакуны, ожидающие своего аналитического наполнения.
Доминирование макроподходов, установившееся в поле университетских исследований, долгое время предопределяло его панорамное видение. Вероятно, обращение к микроподходам или балансирование между регистрами поможет установить подвижную, в некотором отношении стихийную и творческую картину университетской повседневности и особой академической событийности, показать освоение и изменение институциональных условий согласованными действиями университариев.
Прорисовывание ландшафта исследований университета, обозначение основных направлений концептуализации – это не только противостояние сложившейся доксе, но и производство новой доксы, легитимация определенного представления об академии. Следовательно, можно надеяться, что в постоянной рефлексии и саморазоблачении – сознательной открытости сценариев производства знаний об академии – заключается одна из возможностей преодоления догматичности и превращения доксы из непреодолимого препятствия в постоянно обновляемый инструмент исследования.
Университетская традиция в России, к которой так часто апеллируют исследователи и публицисты, обычно представляется как непроблематичная, устойчивая во времени характеристика развития отечественной высшей школы, как прошлое, организованное для службы настоящему. Авторы одного из первых в России исследований об историческом времени И.М. Савельева и А.В. Полетаев справедливо считают, что «при таком “затмении” чувства времени возникает скорее эмоциональная связь с прошлым, чем критический взгляд на него»[106].
Как правило, в обыденной речи традиция представляется аллегорически, как вневременной свод неявных правил и заповедей, лишь подтверждающийся теми или иными конкретными примерами и всем обретенным опытом. В отличие от прочих высказывающихся на эту тему людей, профессионал создает «большую» историю университета (конкретного своего или российского в целом) и экстрагирует из нее традицию посредством процедуры типологизации источниковых данных. При этом он должен верить в наличие объективных признаков и характерных черт изучаемого прошлого. Для гомогенизации временного потока в таких случаях используется прием масштабирования, когда в качестве мерила для всего объекта исследования используется один из его элементов, например, число учащихся в университетах, присуждение ученых степеней, факультетская структура или постоянно пополняющийся список «славных имен».
После выхода коллективной монографии под редакцией Эрика Хобсбаума и Теренса Рейнджера[107] общим местом в социогуманитарных дисциплинах стала максима, согласно которой в социальной жизни традиции изобретаются, а смысл ей придают мемуаристы и историки. Именно воспоминание организует время в непрерывную последовательность. Сама по себе линейная хронология – это абстракция, которая редко соответствует ощущению времени современниками. В историческом нарративе она помогает выстроить историческое знание в логике «до» и «после» и дает простор повествованию.
Эти положения, изложенные в трудах современных философов, социологов и антропологов, занимавшихся исследованием социального или исторического времени[108], проблематизировали создание большого исторического нарратива для гетерогенных образований, к которым мы и относим университеты. Они же легли в основу предлагаемой нами деконструкции концепта «университетская традиция». Провести ее нас побудили несколько обстоятельств: периодически обостряющиеся споры о правопреемственности современного вуза от исторического предшественника; историографические противоречия в хронологии истории локальных университетов и истории «российского университета» и прагматика (т. е. использование) концепта «университетская традиция» в политике (публичной истории, политике образования, конкурентной борьбе на рынке образовательных услуг).
Мы в России – свидетели повсеместно вспыхивающих дискуссий о правопреемственности современных университетов от их исторических предшественников (Харьковского университета – от Харьковского коллегиума, Санкт-Петербургского университета – от академического университета 1725 г., Воронежского университета – от эвакуированного Дерптского университета и т. д.). С одной стороны, в основе этих споров лежит убеждение неких универсальных свойств, присущих любому университету. С другой стороны, такая борьба опирается на априорное признание непрерывности университетской истории.
Между тем в историографии наличествуют различающиеся версии континуитета прошлого российских университетов. Исследования по истории конкретных высших школ создают карту автохтонных учебных локусов с собственной логикой развития, переломами и различающейся периодизацией. Видимо, местные архивы не позволяют историкам представить жизнь разных университетов как параллельные прямые линии. В юбилейных версиях такого прошлого жизнь фрагментируется на несовпадающие по длительности и свойствам блоки, персонализированные именами «своих» администраторов (попечителей или ректоров) либо означенные политическими катаклизмами (ревизиями, студенческими беспорядками, войнами, региональными событиями). Сборка большого периода как целостности в локальных историях достигается посредством использования вневременных категорий «университетские черты» и «университетская культура»[109].
При изучении публикаций, посвященных правительственной политике и системе университетского образования, перед читателем предстают единое пространство страны или региона, созданное стирающими локальные различия понятиями «университетская идея»[110], «университетская система»[111] или «университетские модели»[112], и общая история, разделенная университетскими уставами и политическими событиями на этапы однонаправленного развития.
Утверждение такой упорядоченной континуальности дается исследователям российской университетской истории ценой умолчания о свидетельствах современников об индивидуальных цезурах (например, ревизии и обновлении Казанского университета 1819–1825 гг., кадровой реформе в Московском университете 1835–1837 гг., послереволюционной ликвидации университетской автономии, политических репрессиях 1930-1940-х годов).
Тиражируемое в разных по жанру текстах утверждение заведомо гомогенной, равной себе во времени и пространстве университетской традиции, как нам представляется, искажает историческое сознание читателей: оно камуфлирует интересы создателей исторических нарративов, исключает возможность признания множественности университетского прошлого и делает Россию зоной «особого пути» с «особой университетской традицией».
Конструирование университетской традиции для России началось с попыток правительства заставить профессорские советы писать исторические записки о своих учебных округах. «Составлять» историю требовал от профессоров устав 1804 г. (§ 70). Такой текст являлся разновидностью отчета о состоянии учреждения с указанием источников его процветания. Занятые обилием дел по учебному округу и учебному процессу в университете профессора долгое время игнорировали требование властей или присылали в Петербург разрозненные данные об университетских подразделениях, студентах и учебных курсах.
Первый сюжетный рассказ о прошлом придумало в 1840-е годы для университетов само министерство. Собираемые в те годы ежегодные отчеты позволяли чиновникам не только контролировать текущее состояние учебных заведений, но и разработать на их основе концепцию формирования университетской системы в России[113]. В 1843 г. граф С.С. Уваров зачитал императору и публике отчет о десятилетней деятельности своего ведомства, в котором университетское прошлое предстало как реализация просветительской стратегии государства.
Министр напомнил, что в 1833 г. получил от своего предшественника только «материалы, из коих надлежало почти вновь соорудить эти высшие учебные заведения»[114]. Вся жизнь университетов до его прихода на пост министра представлялась царством анархии и хаоса. Они были следствием той самой организационной автономии, которая возложила «административные и хозяйственные дела на лиц ученого сословия, по большей части чуждых обязанностей этого рода и без существенной пользы для успешности управления, что отвлекало профессоров от настоящих и главных их занятий науками и преподаванием»[115]. В результате в органах университетского самоуправления, констатировал министр, господствовала «медленность в распоряжениях, многосложность административных форм и затруднительность совещательного образа управления»[116].
Главную свою заслугу Уваров видел в том, что подчинил разрозненные учебные заведения единой системе управления (т. е. обучения, воспитания и контроля), сформулировав ее «твердые начала», и в том, что снял с профессоров тяжесть административных и хозяйственных обязанностей. В написанных по разным поводам текстах министр доказывал, что выстроенная им университетская система является стройной, правильной и приспособленной для надзора. В результате ее внедрения пребывавшие прежде в упадке университеты, например «Харьковский и Казанский, вступили в эпоху своего возрождения»[117].
Для того чтобы подчеркнуть собственные заслуги в развитии университетов, до-уваровские чиновники использовали метафоры «руины» и «расцвет». Почти каждый вновь назначенный попечитель обнаруживал подведомственный ему университет в руинах и оставлял его в цветущем состоянии. А его преемник вновь стоял среди руин. Такая метафорика не позволяла утвердить линейное развитие, замыкая университетское прошлое в цикличные круги. В николаевское время изменился язык делового письма, практикуемый по ведомству просвещения. Тогда попечителями служили не по несколько лет, как раньше, а десятилетиями. Разоблачения и критика предшественников решительно пресекались верховной властью как порочащие честь мундира и подрывающие лояльность подданных. В поступающих отчетах администраторы сообщали об «усовершенствовании», «развитии», «улучшении» и «преемниках», что позволяло представить текущую историю как линию прогресса.
Основанная на идее прогрессивного исторического времени, уваровская концепция сняла уже закрепившееся к тому времени противопоставление России Западу как варварства – цивилизации[118]. Поскольку министр был сторонником идеи «особого пути» для России, отечественные университеты представлялись ему национальным явлением, а не частью универсальной культуры. Уваров ни разу не упомянул о призыве иностранных профессоров и о трудностях вживания университетских людей в локальную культурную среду. Он писал об университетах как о «русских» и как о всегда бывших. В создаваемом им дискурсе государство являлось единственным архитектором российского просвещения. Университетам отводилась роль средства для реализации правительственных намерений и фрагмента государственной машины («орудие Правительства»[119]).
Изобретение Уварова имело долгосрочные последствия для будущей историографии российских университетов и конструирования ими своей традиции. Изложенная министром логика развития университетов, понимание их назначения легли в основу разработанной его подчиненными системы сбора первичных данных с университетов. Формуляры отчетных документов, спускаемые из Санкт-Петербурга, были сделаны таким образом, что вписанные в них данные представляли профессоров и студентов обезличенной массой «учащих» и «учащихся», а сам университет – государственным учреждением[120]. А ведь именно эти документы служили и продолжают служить главными историческими свидетельствами для историков.
Коллективное творчество по созданию общей традиции началось в российских университетах в связи с предстоящими юбилеями. Оценивая современное состояние университетской жизни как критическое, профессорские советы пытались самоопределиться, сформировать свое социальное назначение и корпоративное прошлое или просто получить причитающиеся по такому поводу благодеяния от властей. И если провинциальные университеты свое прошлое помнили так, как дозволяло им помнить министерство[121], то москвичи попытались выйти из ущемляющего университетское достоинство государственнического дискурса.
К столетнему юбилею университета в Москве планировалось составить своего рода сборник агиографических текстов о его служителях и соединить университетское торжество с празднованием 1000-летия «изобретения церковных Славянских письмен, которое совершилось в 855 г.»[122]. Таким образом, университетская история предстала бы завершением духовного просвещения Руси-России. И поскольку в такой связи профессора являлись прямыми продолжателями дела христианских просветителей, то юбилейные издания предлагалось обогатить «историей славяно-русских письмен» и «жизнеописанием Св. Первоучителей Славянской грамоты Кирилла и Мефодия»[123].
Несмотря на первоначальную установку, опубликованная в 1855 г. «История Московского университета» С.П. Шевырёва не образовала линию, выходящую за пределы имперского времени. С одной стороны, война 1812 г. и московский пожар создали в ней явный разрыв, а с другой – имевшиеся в распоряжении историка источники повествовали не о тысячелетнем, а только о столетнем периоде и о двух разных университетах внутри него: о Московском университете XVIII в. и об императорском университете в Москве первой половины XIX в.
Единую нить, на которую автор нанизал почерпнутые из них сведения, образовал тезис о стремлении российских монархов просвещать подданных[124]. Глористические мотивы и утверждения, что Николай I завершил просветительское дело Петра I и создал из отдельных школ систему российского образования, нередко звучали в те времена в университетских стенах. Об этом, в частности, говорил А.В. Никитенко на торжествах 1838 г. по случаю переезда Санкт-Петербургского университета в здание Двенадцати коллегий[125]. Но в речах это была дань одическому жанру, и она не требовала обоснования.
Взятая же в качестве концептуальной установки эта идея побудила Шевырёва делать сомнительные утверждения. Так, историку пришлось заверить читателей, что, создавая университеты, правительство удовлетворяло потребности элит (помещиков) в университетском образовании[126]. Видимо, так же как в свое время законодателям, историку казалось соблазнительным представить университет в Москве результатом естественного исторического развития, только никаких доказательств тому у него не было. Некоторые объяснения он давал исходя из свойств современной ему культуры. «Потребности государственные, особенно военные, и потребности общежития, – уверял, например, Шевырёв, – были причиною распространения и умножения медицинского факультета»[127]. И это несмотря на то, что даже в 1840-е годы врачи с университетским дипломом сообщали правительству о низкой потребности россиян в научной медицине[128]. Модернизируя историю XVIII столетия, университетский историк утверждал, что правительство всегда стремилось «к приведению всех учебных средств к государственному единству»[129], т. е. к системе. В шевырёвской версии концепт «система» получил более широкое, чем у Уварова, толкование – унифицированное университетское пространство и характерная черта университетской жизни России.
История Шевырёва организована в качестве хроники событий, составлена из последовательности правительственных указов и описания реакции на них членов конференции университета. Историк пересказал довольно близко к тексту оригинала протоколы Конференции XVIII в., содержимое писем университетской канцелярии к кураторам и кураторов к профессорам, рассказал о ежегодно публикуемых программах лекций. Рассказ о жизни «послепожарного» университета он подменил изложением правительственных постановлений, взятых из «Полного собрания законов Российской империи» и «Журнала Министерства народного просвещения».
В этом отношении в завуалированном и обновленном виде сформулированная Уваровым концепция университетского прошлого, утвержденные им категории оказались воспроизведены в университетских самоописаниях. От доклада министра они отличались отсутствием цифровой аргументации и включением в нарратив университетской истории персональных голосов и биографических справок. Но все равно это были рассказы не о культурной специфике конкретных университетов, а о правительственной политике в отношении их. «История университета Московского занимает в ней, – писал Шевырёв, – только малую и скромную часть, но не менее значительную, как часть одного великого целого»[130]. Юбилейные исследователи университетов разделили протяженность прошлого на царствия, а их – на кураторства и попечительства[131]. Таким образом оказались синхронизированы просветительские действия политической власти и жизнь университетов.