bannerbannerbanner
Екатерина Великая. Роман императрицы

Казимир Валишевский
Екатерина Великая. Роман императрицы

В это время она более деятельно принимается за изучение русской литературы и русского языка. Читает все русские книги, которые может достать. Они, без сомнения, дают ей представление об очень низком умственном уровне. Она не может даже припомнить ни одного заглавия прочитанных книг, кроме русского перевода двух томов «Анналов» Барония. Но она выносит из этого убеждение, никогда не покидавшее ее, наложившее на ее будущее царствование совершенно определенный отпечаток и сделавшее его продолжением царствования Петра Великого, а именно убеждение в том, что ее новому отечеству необходимо учиться у Запада, с тем чтобы наверстать отделяющее его от Европы расстояние и стать на уровне недавно приобретенного положения.

Вместе с тем она принимается за серьезное чтение. Несмотря на советы Гюлленборга, все еще не прочла «Les Considérations sur la grandeur et la décadence des Romains»[13]. Знакомится с Монтескьё, читая «Esprit des lois», затем берется за «Анналы» Тацита и «Всеобщую историю», как она говорит, а вернее, «Еssai sur les moeurs et l’esprit des nations»[14] Вольтера.

Тацит пленяет ее реальностью картин, которые он рисует, и поразительной аналогией с окружающими ее людьми. При сем различии между эпохами и обстоятельствами она познает неподвижность, неизменяемость типов, из которых состоит человечество, и законов, которым оно повинуется. Видит повторение тех же черт характера, тех же инстинктов, страстей, тех же комбинаций и тех же формул правления, производящих те же результаты. Научается распознавать сплетение пружин этих элементов, столь различно соединяющихся и все же столь одинаковых, вникать в их интимную механику и распознавать им цену. Ее холодный, сухой ум – философский, по определению шведского дипломата, – отлично применяется к отвлеченным, безличным суждениям о событиях и их причинах, присущим латинскому историку, к его манере парить, подобно орлу, над человечеством, которое он как бы наблюдает в качестве постороннего зрителя.

Однако Монтескьё больше привлекает и удовлетворяет ее. Он действительно не ограничивается тем, что представляет факты, – он их теоретически обосновывает и дает готовые формулы. Екатерина жадно завладевает ими и делает их своим молитвенником – «bréviaire»[15], по ее собственному живописному выражению. Объявляет впоследствии, что «Esprit des lois»[16] должна стать «настольной книгой всякого государя, наделенного здравым смыслом». Впрочем, это вовсе не значит, что она ее понимает. Монтескьё в течение доброй половины восемнадцатого столетия был писателем, которого более всего читали и менее всего понимали. У него все черпали мысли и теории, между прочими и Екатерина. Их даже применяли в отдельности, но мало кто был способен объять доктрину во всей полноте и усвоить ее дух. Никто даже и не думал применять ее целиком, en bloc, как говорят теперь. Это повело бы, – может быть, и сам автор «Esprit des lois» не отдавал себе в этом отчета – к полному перевороту в существующем политическом и социальном режиме и к гораздо более радикальной революции, чем та, которая ознаменовала собой конец века. Его доктрина была направлена против самой основы разбираемых им пороков в организации человеческих обществ, отмеченных им злоупотреблений и предугаданных им катастроф. А устранить основу равносильно не только уничтожению того или другого установления или того или другого способа управления, но и устранению самой идеи, главной идеи – управлявшей миром и призванной, может быть, управлять им вечно; это означало заменить идеальным и, может быть, неосуществимым равновесием естественных сил жестокую и беспрерывную борьбу интересов и страстей, составлявшую во все времена человеческую жизнь и являющуюся, может быть, и самой сущностью жизни!

Екатерина не поняла всего этого. Но она приписала себе «республиканскую душу», подобную душе Монтескьё, не заботясь о том, чему отвечает подобное состояние по понятиям знаменитого писателя, не отдавая себе также отчета в том, какое значение это имело для нее самой. Сама мысль ей нравилась, как многим ее современникам; она приняла ее, как перо или цветок, бывшие в моде. К этому присоединялось и некоторое предупреждение против злоупотреблений деспотизма, сознание необходимости заменить в поведении людей личные капризы велениями общего разума, какой-то смутный либерализм. Впоследствии Екатерине суждено было удивить весь мир революционной смелостью идей, высказанных ею перед всей Европой и перед своей страной в официальном документе. Она списала их с Монтескьё и с Беккариа, не всегда понимая смысл. Когда он открылся ей при переходе от теории к практике, она, конечно, отступила. Но все же она продолжала управлять разумно и даже до известной степени либерально. Монтескьё сделал свое дело.

Она сразу поняла благодаря рассудительности и непогрешимому здравому смыслу, которым ее наградила природа, что существует явное и, по-видимому, несогласуемое противоречие между ненавистью к деспотизму и положением деспота. Это открытие, вероятно, для нее стеснительно ввиду уже присущих ей властных инстинктов. Оно поссорило ее впоследствии с философией – или по крайней мере с некоторыми философами. Между тем нашелся человек, который доказал ей, что пугающее ее различие несущественно; это опять-таки философ – Вольтер. Без сомнения, введение каприза в управление человеческими судьбами является ошибкой и может стать преступлением; безусловно, мир должен управляться разумом, – но кто-то же должен олицетворять его на земле. С установлением этого положения формула вытекает сама собой: деспотический образ правления может быть самым лучшим правлением, допускаемым на земле; это самое лучшее правление при условии, что оно разумно. Что же для этого надо? Чтобы оно было просвещенное. Вся политическая доктрина автора «Dictionnaire philosophique»[17] заключается в этом; и этим же объясняется его искренний – что бы там ни говорили – восторг перед северной Семирамидой. Екатерина осуществила формулу: она просветилась в лучах философии Вольтера, она управляет разумно, она сам разум, призванный управлять сорока миллионами людей; она – божество, прототип тех богов, которых странное умственное уродство и разнузданное воображение посадило впоследствии на алтари, оскверненные революционной оргией.

Вот почему и Вольтер стал любимым писателем Екатерины. Она нашла в нем учителя, верховного руководителя своей совести и мысли. Он учит, не запугивая ее, согласуя мысли, которые внушает, с ее страстями. Вместе с тем у него есть для всех зол человеческих, указанных Монтескьё и оплакиваемых им самим, простые лекарства, доступные, легко применимые, – так сказать, бабьи средства. Монтескьё – великий ученый, опирающийся на общие тезисы. Если следовать ему, надо начать все сначала и все изменить. Вольтер – гениальный эмпирик. Он перебирает поочередно все раны на человеческом теле и берется их излечить. Тут смазать бальзамом, там прижечь – и больной совершенно здоров. И какая ясность языка, мысли, сколько ума! Екатерина восхищена, как и большинство ее современников; она ослеплена, очарована этим великим волшебником в искусстве писать и, подобно всем, очарована как его достоинствами, так и недостатками; пожалуй, недостатками даже больше, то есть некоторой поверхностностью в понимании вещей, иногда легковесностью умозаключений, несправедливостью в суждениях и, кроме того, неуважительностью, антирелигиозностью и непристойностью нападок на установившиеся предрассудки, в которых отражались не только философские тенденции данного времени и жажда освобождения, встряхнувшая современную ему мысль. Если Вольтер и не помог Екатерине поменять лютеранскую веру на православную, он, вероятно, впоследствии все же облегчил ей воспоминания об этом двусмысленном шаге и избавил если не от раскаяния, то по крайней мере от некоторых уколов совести. Его свободомыслие, чисто интеллектуальное, вполне допускало выводы, склонные оправдывать всевозможные отклонения от принятых норм, не исключая и свободы современных нравов. Популярность Вольтера объясняется и этой стороной его мировоззрения, пленившей также и Екатерину.

Без сомнения, ее привлекали и другие, более благородные черты его бесспорного гения: гуманные мысли, сделавшие его апостолом терпимости в делах веры; великодушные порывы, заставившие всю Европу рукоплескать ему как защитнику Каласа и Сирвена. Екатерина взяла у него некоторые лучшие свои идеи.

 

Но как ему, так и Монтескьё и Тациту она обязана главным образом некоторой интеллектуальной гимнастикой, гибкостью в обращении с великими социальными и политическими задачами – словом, общей подготовкой к будущей ее деятельности.

Ее ум быстро зреет от соприкосновения с этими великими умами; у нее появляются новые привычки и вкусы, которые в свою очередь влекут за собой другие ценные приобретения. Она начинает любить общество некоторых серьезных людей, пугавших ее в юности. В особенности ищет общения со старыми женщинами, которые не в милости при дворе, подобном двору Елизаветы. Она вызывает их на долгие разговоры. Таким образом, у нее появляется привычка говорить по-русски; она пополняет сведения, полученные от Владиславовой, об интимных сторонах жизни общества, которое вскоре познает в совершенстве. Наконец, приобретает драгоценные симпатии, полезную дружбу, которыми впоследствии сумеет воспользоваться.

Таким образом, завершилось второе воспитание Екатерины.

Книга вторая
По пути к завоеванию власти

Глава первая
Молодой двор

I. Вмешательство Екатерины в политику. – Политика и любовь. – Вильямс и Понятовский. – Теория графа Горна о роли болонок в дипломатии. – Материальные затруднения великой княгини. – Английский банкир Вольф.

II. Критическое положение Бестужева. – Он старается сблизиться с Екатериной. – Проект установления престолонаследия после Елизаветы. – Смелые предприятия Вильямса, в которых замешана великая княгиня. – Семилетняя война. – Отступление фельдмаршала Апраксина. – Обвинения, предъявленные Екатерине по этому поводу.

III. Политическая роль Понятовского. – Он успешно ведет дела своих дядей и портит дела своего короля. – Сближение между ним и представителем Франции. – Различие во взглядах между представителями французской политики в Петербурге и Варшаве. – Маркиз Лопиталь и граф Брольи. – Двойственность французской политики. – Официальная и тайная дипломатия. – Общая непоследовательность. – Намерение защитить поляков от русских, вступив в союз с Россией. – Официальная и тайная дипломатия работают над удалением Понятовского. – Последствия поражения при Росбахе. – Понятовский остается в Петербурге. – Его приключение в Ораниенбауме. – Его отъезд. – Раздражение Екатерины против Франции. – Что вытекает из связи будущей императрицы с будущим королем.

IV. Внутренняя жизнь молодого двора. – Екатерина эмансипируется. – Madame la Ressource. – Характеристика великой княгини, сделанная д’Эоном. – Общее растление нравов. – Театральное представление при дворе Елизаветы. – Ночные отлучки Екатерины. – Что скрывают ширмы в спальне. – «Судно». – Роль фрейлин. – Поведение Петра. – Екатерина решается идти по «независимому пути».

V. Дни кризиса. – Арест Бестужева. – Великая княгиня скомпрометирована. – Екатерина выдерживает бурю. – Свидание супругов в присутствии императрицы. – Победа Екатерины. – Предвестие новой и окончательной борьбы.

I

После рождения наследника престола Екатерине пришлось испытать не только описанное нами странное обращение с ней; в силу самого факта рождения ребенка она оказалась отставленной на второй план и, так сказать, спустилась на низшую ступень. Она оставалась особой высокого ранга, но уже не пользовалась большим влиянием. Она перестала быть условием sine qua non династической программы, необходимым существом, на которое в ожидании великого события устремлены все взоры, начиная с императрицы и кончая последним подданным империи. Она исполнила свою миссию.

Однако именно после этого решающего события она мало-помалу начинает входить в роль, которой ни одна великая княгиня не играла ни до, ни после нее в России. Ни история других стран, ни история самой России не могут дать нам понятия о том, что представлял собой так называемый молодой двор, двор Петра и Екатерины, в шестилетний период с 1755-го до 5 января 1762 года, дня смерти Елизаветы.

Иногда дипломаты, приезжавшие в Петербург, не знали, в какую дверь стучаться; некоторые из них не сомневаясь отважно направлялись к маленькой двери. К последним принадлежал английский посланник Генбюри Вильямс.

Подробное изложение фактов, наполнивших собой эту эпоху, заставило бы нас выйти из рамок предлагаемого труда. Мы укажем лишь самые выдающиеся из них: вмешательство Екатерины в политику, ее связь с Понятовским и, наконец, жестокий кризис, вызванный падением всемогущего Бестужева, когда будущая императрица впервые появилась на арене своих последующих триумфов и одержала первую победу.

Екатерину вовлекла в политику любовь. Ей всегда было суждено соединять эти столь различные занятия; благодаря ее искусству или ее счастью она почти всегда извлекала пользу из этого смешения, оказывавшегося роковым для других. Первая ее вылазка из узкой сферы, в которой Елизавета намеревалась всегда ее держать, – вмешательство в дела Польши. Однако она вздумала интересоваться этими делами лишь тогда, когда открыла в себе интерес к делам красивого поляка. Впрочем, для того чтобы сделать это открытие, ей понадобилась посторонняя помощь. Сводни как мужского, так и женского пола с ранних пор играли большую роль в ее жизни.

В 1755 году Англия, желавшая возобновить договор, связывавший с 1742 года Россию с системой ее союзов, и обеспечить себе помощь русской армии на случай разрыва с Францией, становившегося неминуемым в ближайшем будущем, отправила в Петербург нового посла. Диккенс, занимавший до тех пор этот пост, сам сознавался в своей неспособности выполнить эту задачу. Двор Елизаветы был слишком беспокойным для человека его лет. Решения в России принимались в промежутках между балом, комедией и маскарадом. Его заявления английское правительством признало правильными и принялось искать дипломата, отвечающего всем требованиям такой жизни. Им оказался сэр Чарльз Генбюри Вильямс. Выбор удачный: друг и товарищ по удовольствиям Роберта Волпола, новый посол прошел хорошую школу. Он действительно не пропустил ни одного бала, ни одного маскарада и не замедлил убедиться, что подобное усердие не способствует делу. Его искательство перед Елизаветой, по-видимому очень ей приятное, политически оказалось совершенно бесплодным. Когда он пытался стать на твердую почву переговоров, государыня уклонялась. Он тщетно искал императрицу, а находил очаровательную танцовщицу менуэта, а иногда и вакханку. Через несколько месяцев он пришел к убеждению, что с Елизаветой нельзя говорить серьезно, и стал осматриваться. Разочаровавшись в настоящем, думал о том, что предстоит. А это молодой двор.

Здесь он встретил будущего императора и быстро понял, что опять лишь потеряет время. Его взор остановился наконец на Екатерине. Может быть, на него повлияли и примеры других разочарований и надежд, одновременно шедших по тому же пути и направлявшихся к той же точке опоры. Разве великий Бестужев не начинал сам отказываться от своих прежних убеждений? Вильямс подметил знаменательные шаги в сторону великой княгини, подземные ходы, ведшие к ней. Он быстро решился. Осведомленный придворными слухами о любовных приключениях, в которых фигурировали красавец Салтыков и красавец Чернышев, сам довольно предприимчивый, Вильямс попытался пойти по их романтическим следам.

Екатерина приняла его очень любезно, говорила с ним обо всем, даже о серьезных предметах, которые Елизавета отказывалась обсуждать. Но она смотрела не на него. Один из этих взглядов, перехваченный Вильямсом, подсказал ему дальнейший образ действий. Вильямс обладал практическим умом: он уступил место молодому человеку, входившему в состав его свиты. То был Понятовский.

Всем известно о темном происхождении этого романтического героя, которого роковая случайность – одна из тех, что решили в ближайшем будущем судьбу Польши, – приобщила с этой минуты к истории его страны. Вильямс до приезда в Россию занимал в течение нескольких лет пост резидента при саксонском дворе, где и встретил этого сына парвеню и племянника Чарторыйских, двух самых могущественных вельмож Польши. Сошелся с ним и, предложив заняться его политическим воспитанием, взял его с собой в Петербург. Чарторыйские, со своей стороны, поспешили воспользоваться этим случаем, чтобы поручить дипломатическому ученику особую миссию – защиту при северном дворе интересов своих и отечества, понимаемых ими по-своему. Они как раз вводили в Польше новую политику – компромиссов и «entente cordiale»[18] с наследственным врагом, то есть с Россией, и измены традиционным союзникам республики, в особенности Франции. Поворачивались спиной к Западу и обращались к северу в надежде найти убежище для гонимого бурей и изрытого пробоинами несчастного корабля, которым намеревались управлять. Эта политика прекрасно совпадала с программой, выполнение которой было возложено на Вильямса.

Будущему королю польскому всего двадцать шесть лет. У него приятное лицо, но он не мог соперничать в отношении красоты с Сергеем Салтыковым. Зато он gentil-homme[19] в полном смысле слова, как его понимали в то время: образование разностороннее, привычки утонченные, воспитание космополитическое, с тонким налетом философии; совершенный образчик этого типа людей и первый, кто остановил на себе внимание Екатерины. Он олицетворял собой ту умственную культуру и светский лоск, к которым она одно время пристрастилась благодаря чтению Вольтера и мадам де Севинье. Он путешествовал и принадлежал в Париже к высшему обществу, блеском и очарованием своим импонировавшему всей Европе, как и королевский престиж, на который еще никто не посягал в то время. Он как бы принес с собой непосредственную струю этой атмосферы и обладал всеми ее достоинствами и недостатками. Умел вести блестящую беседу о самых отвлеченных материях и искусно подойти к любым щекотливым темам. Мастерски писал записочки и умел ловко ввернуть в банальную болтовню мадригал. Обладал искусством вовремя умилиться; был чувствителен. Выставлял напоказ романтическое направление мыслей, при случае придавая ему героическую и смелую окраску и скрывая под яркой внешностью сухую, холодную натуру, невозмутимый эгоизм, даже неисчерпаемый запас цинизма. Все в нем пленяло Екатерину, вплоть до некоторого легкомыслия, которое, как ни странно, всегда нравилось ей, может быть вследствие таинственного сродства с собственной твердой, уравновешенной натурой.

Если верить личным признаниям, Понятовский обладал еще одним достоинством, весьма неожиданным и почти невероятным в молодом человеке, побывавшем в Париже.

«Сперва строгое воспитание, – пишет он в отрывке из своих «Записок…», дошедшем до нас, – отдалило меня от всяких беспутных сношений; затем честолюбивое желание проникнуть и удержаться в так называемом высшем обществе, в особенности в Париже, охраняло меня в моих путешествиях, и целая сеть странных мелких обстоятельств в моих попытках вступить в любовные связи в других странах, на моей родине и даже в России как будто нарочно сохранила меня цельным для той, которая с той поры властвовала над моей судьбой».

Опять-таки Бестужев поощрил молодого поляка. Понятовский колебался. До него дошли мрачные слухи о судьбе молодых людей, пользовавшихся расположением русских императриц и великих княгинь, постигавшей их после того, как они переставали нравиться. Бестужев прибег к содействию Льва Нарышкина, великодушно указавшего ему путь, вероятно хорошо ему известный. Нарышкин всегда был услужлив. Но можно предположить, что Екатерина сама сломила последнее сопротивление Понятовского. Для этого, помимо всяких других ее чар, достаточно ее красоты. Вот как о ней отзывается впоследствии счастливый любовник: «Ей двадцать пять лет; она лишь недавно оправилась после первых родов и находилась в той фазе красоты, которая является наивысшей точкой ее для женщин, вообще наделенных ею. Брюнетка, она ослепительной белизны; брови у нее черные и очень длинные, нос греческий, рот как бы зовущий поцелуи, удивительной красоты руки и ноги, тонкая талия, рост, скорее, высокий, походка чрезвычайно легкая и в то же время благородная, приятный тембр голоса и смех такой же веселый, как и характер, позволявший ей с одинаковой легкостью переходить от самых шаловливых игр к таблице цифр, не пугавших ее ни своим содержанием, ни требуемыми усилиями».

 

Глядя на нее, он «забыл, – говорит Понятовский, – что существует Сибирь». Вскоре лица, окружавшие великую княгиню, стали свидетелями одной сцены, которая, должно быть, подтвердила ходившие уже слухи. В числе лиц, составлявших интимный кружок великой княгини, некто граф Горн, швед по происхождению, живший некоторое время в Петербурге и сошедшийся с Понятовским. Однажды, когда он входил в комнату великой княгини, маленькая болонка, принадлежавшая ей, принялась ожесточенно лаять как на него, так и на всех входивших. Вдруг появился Понятовский, и маленький предатель бросился к нему, ласкаясь со всеми признаками живейшей радости.

«Друг мой, – сказал швед, отводя в сторону Понятовского, – нет ничего ужаснее болонок; когда я влюблялся в какую-нибудь женщину, я первым делом дарил ей болонку и благодаря ей узнавал о существовании более счастливого соперника».

Сергей Салтыков, вернувшись из Швеции, не замедлил узнать, что у него появился преемник, но он не был ревнив; впоследствии Екатерина не могла похвалиться постоянством, но надо признаться, что ее первые любовники подавали ей в этом отношении дурной пример. До появления Понятовского Салтыков имел даже дерзость назначать любовнице свидания, на которые сам не приходил. Однажды Екатерина тщетно ждала его до трех часов ночи.

Таким образом, Вильямс заручился могучим средством влиять на великую княгиню. Он, однако, не пренебрег и другими мерами. Вскоре узнал о всё возрастающих материальных затруднениях Екатерины. В этом отношении увещевания Елизаветы оказались бесплодными. Несмотря на свою любовь к порядку и даже некоторые буржуазные экономные привычки, Екатерина всю жизнь была расточительна. Ее побуждали к этому и страсть к роскоши, и взгляды на пользу некоторых расходов, укоренившиеся в ее уме вследствие корыстных обычаев ее отечества и развившиеся под влиянием опыта, приобретенного ею в новой среде, в которой ей суждено было жить. Вера во всемогущество «чаевых» не покидала ее всю жизнь. Вильямс предложил свои услуги, и она их приняла. Итог займов, сделанных Екатериной у Вильямса, нам неизвестен. Он, вероятно, значителен: Вильямс получил carte blanche[20] от своего правительства. Две расписки, подписанные великой княгиней, на общую сумму пятьдесят тысяч рублей, помечены 21 июля и 11 ноября 1756 года. Заем 21 июля, очевидно, не первый, так как, испрашивая его, Екатерина писала банкиру Вильямса: «Мне тяжело опять обращаться к вам».

II

Бестужев поочередно восторжествовал над всеми своими врагами; но эти победы, потребовавшие напряжения всех сил, истощили его. Он старился и чувствовал себя все менее способным противостоять напору честолюбивых замыслов соперников, их ненасытной злобе и беспрестанно прорывавшейся жажде мести. Елизавета также не прощала ему, что он как бы навязал ей себя. Она начинала обходиться с ним холодно. В то же время уже подвергалась апоплексическим ударам, и это давало канцлеру пищу для размышлений. Великий князь, в ближайшем будущем император, производил на него такое же печальное впечатление, как и на Вильямса. Бестужев знал, что ему легко добиться фавора, но эти усилия ни к чему не приведут – или, скорее, приведут туда, куда Бестужев ни за что не желал идти. Ограниченный ум Петра вмещал лишь одну политическую идею – преклонение перед Фридрихом. Он пруссак с головы до ног. А Бестужев намеревался умереть верным «австрийцем». Оставалась, следовательно, великая княгиня. С 1754 года в голове канцлера как будто зреет мысль о вступлении с ней в непосредственное соглашение.

Эта эволюция совершилась быстро.

Вскоре Екатерина заметила значительную и весьма благоприятную для нее перемену в штате, приставленном для наблюдения за ней и прислуживания ее особе. Ее первая камер-фрау, Владиславова, нечто вроде цербера женского пола, стала вдруг после разговора с канцлером «кротким ягненком». Вскоре после этого Бестужев помирился с принцессой Цербстской и внезапно предложил себя в посредники для переписки, которую она продолжала вести с дочерью, – по его же внушению до того строжайше воспрещенной. Наконец, он решился на героический шаг: через Понятовского передал великой княгине документ существенной важности. На этот раз Бестужев сжигал корабли и рисковал головой; но он раскрывал перед печальной супругой Петра новый горизонт, способный ее ослепить и служить искушением для ее нарождающегося честолюбия; он, так сказать, указывал ей путь, по которому ей суждено впоследствии пойти на завоевание власти: это проект, устанавливавший престолонаследие. Согласно ему, тотчас после смерти Елизаветы надлежало провозгласить императором Петра, но совместно с Екатериной, которой следовало разделить с ним все права и всю власть. Бестужев, разумеется, не забыл и себя. Он, собственно говоря, выговаривал себе всю власть, оставив Екатерине и ее супругу лишь то, что он в качестве подданного не мог у них отнять. Екатерина при этом обнаружила очень большой такт. Она не отвергла проект, но сделала некоторые оговорки. Так, велела передать канцлеру, что не верит в возможность его осуществления. Может быть, старая лиса Бестужев и сам этому не верил[21].

Он взял назад проект, переделал, переработал, внес некоторые поправки и изменения, вновь представил на обсуждение главному заинтересованному лицу, затем снова переделал и, казалось, был поглощен этой работой. С обеих сторон игра велась тонкая; но лед сломан – и они не замедлили прийти к соглашению относительно других пунктов.

Итак, Екатерину приглашали с двух сторон выйти из замкнутого состояния, в котором она, против воли впрочем, до сих пор пребывала. Она этому вовсе не противилась. Все природные вкусы и инстинкты толкали ее на этот путь. Вначале удерживала осторожность, вполне оправданная, как мы увидим ниже, – первые шаги нерешительны; но затем она становилась все смелее и наконец отважилась принять участие в предприятиях, едва не приведших ее на край гибели.

Следует, однако, сказать, что ни Бестужев, ни Вильямс, согласившиеся использовать нарождающееся влияние великой княгини (плод их совместных усилий) и оспаривавшие его друг у друга впоследствии, когда события рассорили их между собой, не проявили ни скромности, ни сдержанности. Бестужев играл свою последнюю партию и старался любым путем увеличить ставку. Что касается Вильямса, он вдруг обнаружил отчаянную смелость. Обладая хорошим пониманием вещей и некоторой ловкостью, этот англичанин проявил вместе с тем и необычайную силу воображения, и порядочное легкомыслие. Он устраивал события на свой манер, не совпадавший иногда с намерениями судьбы или Провидения. Когда ход дел доказывал его неправоту, отказывался считать себя побежденным. Это английский гасконец. Когда в августе 1755 года он добился возобновления договора, связавшего Россию с Англией, то запел победную песнь. Обошел Бестужева, победил Елизавету и с помощью Понятовского соблазнил Екатерину. В воображении уже видел сто тысяч русских солдат, отправляющихся в поход и наводящих страх на врагов его величества короля. Эти враги, конечно, пруссаки и Франция.

Вдруг он узнает о заключении Вестминстерского договора (5 января 1756 г.), включавшего Пруссию в число союзников Англии. Фридрих внезапно переменил фронт. Вильямс ничуть не смутился. Сто тысяч русских будут воевать с одним врагом, а не с двумя, вот и все. Они победят на берегах Рейна, вместо того чтобы торжествовать на берегах Шпрее. Придется только провести их немного подальше. В ожидании этого отважный дипломат отдавал себя лично в распоряжение Фридриха II. С 1750 года у последнего не было представителя в Петербурге. Вильямс предложил свои услуги. Через посредство своего коллеги в Берлине он установил очень деятельную переписку, сообщавшую его прусскому величеству все, что происходило в России.

Однако на известие об англо-прусском договоре Елизавета вдруг отвечает тем, что сперва вовсе отказывается ратифицировать свой собственный договор, а затем добавляет к ратификации его, состоявшейся наконец, 26 февраля 1756 года, условие, в силу которого договор действителен лишь в случае нападения Пруссии на Англию.

Вильямс и тут не потерял голову. Среди перекрестного огня споров, в обстановке общего переворота в европейской политике он остался верным своей программе – обеспечить содействие русских войск в борьбе против врагов Англии. Ненависть к Франции руководила им и ослепляла его. Даже Версальский договор (1 мая 1756 г.) не открыл ему глаза. Он не видел или не хотел видеть, что связанная отныне с Австрией Франция становилась для России не врагом, а естественной союзницей в силу новой группировки держав и интересов и товарищем по оружию в ближайших войнах. Именно тогда он задумал использовать свои связи с молодым двором и влияние на великую княгиню, которое, как полагал, он приобрел. Забегая вперед, даже уверил Фридриха, что Екатерина имела и возможность и желание остановить русскую армию, пусть она по повелению Елизаветы и выступит в поход, и, по меньшей мере, предписать ей бездействие. Фридрих в этом разубедился, когда уже было слишком поздно: Апраксин взял Мемель и нанес кровавое поражение прусской армии (под Гросс-Егерсдорфом, в августе 1757 г.). Но заблуждение это тянулось два года, в течение которых Вильямс, все время называя Екатерину «своим дорогим другом», по собственному усмотрению заставлял ее (он в этом уверен) менять симпатии – за или против прусского короля, – хвастался тем, что получал от нее советы, равносильные выдаче государственных тайн, – в общем, надевал на великую княгиню маску простого шпиона в пользу державы, с которой Россия находилась в войне!

Трудно безошибочно установить, какова в действительности роль Екатерины в эту эпоху, одну из самых тревожных в ее жизни. Несомненно, Вильямс обманывал Фридриха и заблуждался сам. Немецкие историки обвиняют английский кабинет в том, что он исправлял депеши самонадеянного посла, которые сообщались берлинскому правительству. Однажды Вильямс дошел в своих политических галлюцинациях до того, что целиком сочинил один поступок Екатерины, никогда ею не совершавшийся, и письмо, ею не написанное. Несомненно, однако, что благодаря предупредительности Вильямса и ухаживанию Понятовского великая княгиня не могла оставаться вполне безучастной к этому страшному кризису или быть равнодушной к английским интересам. Расписки, которые банкир Вольф продолжал получать по приказанию английского посла, говорят об этом. Но, с другой стороны, подходы Бестужева тоже достойны внимания Екатерины; а канцлер, которого Фридриху не удалось подкупить, настаивал на лояльном исполнении союзного договора с Австрией. Все это, вероятно, побуждало политическую ученицу Монтескьё и Брантома совершать много опасных и, может быть, противоречивых поступков.

13«Замечания на величие и падение римлян».
14«Рассуждение о нравах и духе народов».
15«Требником» (фр.).
16«О духе законов».
17«Философский словарь».
18«Сердечного согласия» (фр.).
19Дворянин (фр.).
20Свободу действий (фр.).
21Впрочем, из переписки между Брилем и Функе, саксонским министром и президентом, относящейся к 1754–1755 гг. (Hermann E. Geschichte Russlands. Gota, 1846. S. 298–299), явствует, что с 1754 г. Бестужев подумывал о том, чтобы устроить для Екатерины соуправление герцогством Голштинским, и что он смотрел на это как на шаг к разделению ею и императорской власти… Согласно М. Воронцову (см. его «Автобиографию» в Архиве кн. Воронцова. Т. 5. С. 32), канцлер пытался устроить, чтобы Елизавета, сама того не заметив, приняла проект, регулирующий вопрос о престолонаследии в пользу Екатерины. Он предложил его к подписи в числе других, незначительных бумаг. Но Елизавета будто бы вовремя заметила эту уловку.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37 
Рейтинг@Mail.ru