bannerbannerbanner
Прошедшие войны. I том

Канта Ибрагимов
Прошедшие войны. I том

В этом платье она была удивительно хороша. Оно плотно облегало стройную девичью фигуру. Ни мужчины, ни женщины не могли оторвать от нее свои разночувственные взоры. Хаза, боясь сглаза, надевала на дочь по два-три амулета. А прямой во всем брат Баки-Хаджи Алдум во всеуслышанье сказал:

– Люди думают, что это платье красивое, а оно просто тряпка, под ним – сила.

– Ходит здесь, скотина, красуется, до греха доведет любого, – ворчала при этом жена Алдума.

История этого платья развивалась так, что один русский исследователь, ходивший по горам, попросил продать рукоделие за большие деньги. Ни секунды не задумываясь, Кесирт подарила ему это платье. А через неделю приехали к мельнице Хазы богатые молодые русские барышни в сопровождении целого эскорта русских и чеченских офицеров. Закрывая шелковыми платками носы от мельничной пыли, дамы позвали Кесирт и попросили ее связать такое же платье. На что дочь Хазы только зло метнула в их сторону презрительный взгляд и ушла к себе в комнату. Даже уговоры Баки-Хаджи и местного юрт-да не помогли.

Далеко не всё в жизни Кесирт было красивым и прекрасным. И нищета и бедность были не главными лишениями ее молодой жизни. Росла Кесирт, не зная отца, не имея брата или сестры, не имея родственников и фамилии, не имея своего тейпа. Тяжело в жизни без родственников, а в горах Чечни – это страшно. Не единожды проливала Кесирт слезы после оскорблений в незаконнорожденности, не одну ночь она мучилась в одиночестве и бессилии. Тем не менее находила она в себе силы с улыбкой и надеждой смотреть на мир, а повзрослев, стала более сдержанно и спокойно относиться к подобным выходкам идиотов.

Один парень – Шарпудин Цинциев, из села Агишты, долго и упорно домогался взаимности Кесирт. Чего он только ни предпринимал: пускал в ход и ласку, и лесть, и красноречие, и богатство своего рода – ничего не помогало, противен он был Кесирт. Пару раз, пользуясь темнотой и отдаленностью проживания Кесирт, Шарпудин пытался обнять красавицу, поцеловать ее. Однако оба раза, получив не только яростный отпор, но и пощечины, он решил всеми возможными способами отравлять жизнь молодой безродной девушке. Дело дошло до того, что он стал ее оскорблять прилюдно, становясь все более наглым и развязным.

Кесирт всячески избегала встреч с ненавистным ей Шарпудином, редко ходила в село, только изредка посещала различные увеселения. Однажды зимой объявили, что в честь окончания холодов в долине Вашандарой-ари под Пешхой-Лам состоится праздник. На такие праздники из всех дальних и ближних аулов приглашали молодых девушек. Обычно здесь знакомились молодые люди. Как говорится, все хотели себя показать да на других посмотреть.

Дочь Хазы получила особое приглашение. Долго сомневалась Кесирт – идти не идти, и наконец решила идти: хотела показать всем свое последнее рукоделие – расшитую золотом черкеску.

– Как же ты одна пойдешь? – сокрушалась мать, Хаза. – Как я тебя одну отпущу?.. Я ведь тоже хочу посмотреть.

– Нана*, но ведь у нас только одна пара чувяк.

– А может, мне у кого-нибудь попросить? – умоляла мать.

– Нет. В чужом ходить не будем. Если хочешь, я буду сидеть дома, все равно мне там делать нечего, – твердо сказала дочь.

– Нет, нет. Что я, старая, там забыла?.. Правда, угощения, говорят, будут роскошные. Трех быков будут резать… Давно мы мяса не ели… Да ладно.

– Нечего тебе там есть, – возмущалась дочь.

– Да-да, я это так, просто ворчу, дочка. Делай как надо, – говорила мать, тяжело вздыхая. – Да благословит тебя Всевышний.

Всю длинную зимнюю ночь в доме Хазы, в маленькой ветхой пристройке мельницы, горел свет керосинки. Кесирт с особой торжественностью готовилась к празднеству. Обе женщины, и дочь, и старенькая ее мать, ожидали от предстоящего дня чего-то необычного, нового, светлого. В большом чугунном казане Хаза с вечера разогрела воду и, усадив свою дочь в медную чару, с нежностью поливала теплой водой, приговаривая различные пожелания и заклинания для единственного родного существа. Затем, как в детстве, посадив Кесирт на маленький стул, расчесывала ее длинные густые смоляные волосы.

Нана (чеч.) – мать.

– Кесирт, родная, – говорила мать тихим, умоляющим голосом, заплетая длинную косу, – может быть, завтра сделаешь свой выбор? Сколько молодцов вокруг тебя ходят?.. Я уже старая стала. Вдруг помру – что тогда?

– Эх, нана, нана! – с усмешкой отвечала дочь. – Ведь выбор-то не я делаю, а молодцы… Поразвлекаться все со мной хотят, а жениться желают только старики богатые, да и то второй женой, а то и третьей. Не неволь меня, мать!

Хаза глубоко вздохнула. Наступила долгая, тягостная пауза. В печи, догорая, уныло затрещали поленья…

– Видели бы эти парни тебя такой… Какая у тебя кожа! – как-то пытаясь успокоить и себя и дочь, говорила старая Хаза.

– Не волнуйся, нана! Всё будет хорошо! Главное, мы живы, здоровы, а остальное как-то образуется… А по этому поводу у нас тоже есть поговорка: «Красота на день, а добро – на всю жизнь».

Хаза, пытаясь скрыть невольные слезы, возилась вокруг дочери.

– Нана, ложись спать. Уже поздно, – возмущалась Кесирт.

– Ничего, ничего, доченька, – говорила старуха, – чувствую я, что сегодня что-то случится… Чует мое сердце. Ведь есть еще молодцы у нас в горах… Просто ты у нас больно разборчивая – не до этого нам.

– Ты снова о своем, – резко обрывала ее дочь. – Сколько об этом можно говорить? Ложись спать.

Выдохнувшись, медленно догорала керосиновая лампа. Уморившись, ничего не говоря, Хаза прилегла, да так и заснула. Позже, спросонья, пытаясь накрыть себя старой овчиной, сбросила с нее огромного черного кота. Тот недовольно огляделся чуть раскрытыми глазами и тотчас с наслаждением, свернувшись калачиком, улегся в ногах Хазы.

В углу за маленькой изгородью зашевелился теленок. Комнатушка погрузилась во мрак, только бурые угли из открытой печи подавали робкие надежды на свет и тепло.

Простонав во сне, Хаза легла на спину, далеко запрокинула голову. Она с хрипом, часто дышала через слабо раскрытый беззубый рот. Грубый ситцевый платок сбился с головы старушки, и седая прядь неухоженных волос сползла на край набитой соломой кожаной подушки, сохранившей в себе запах козлятины.

Кесирт посмотрела на мать, и взгляд ее невольно остановился на старом, изможденном трудом и одиночеством лице: тонкие губы приняли синеватый оттенок, нижняя челюсть выдвинулась вперед, из-за беззубости и худобы щеки впали, глазницы с невидимыми белесыми ресницами глубоко ввалились, и только нос – большой, тонкий нос с горбинкой, сохранил свою прежнюю форму.

«О Аллах, как она постарела, – думала Кесирт, как бы впервые рассматривая каждую глубокую морщину на ставшем безобразно-страшным, неживым лице матери. – Что я буду делать, если она умрет? Как я буду жить? Неужели и мне уготовлена та же судьба, как и матери?.. Как она смогла прожить жизнь одна, без родственников, в этих диких местах, на этой вечно крутящейся мельнице?.. Лучше умереть. Я такой жизни не вынесу».

Подложив в печь дрова, Кесирт села на нары, еще раз посмотрела на смытые во мраке очертания лица матери и горько, тихо заплакала.

На рассвете жалобно замычал голодный теленок. Хаза, стоная и скрипя костями, встала, бережно накрыла своим овчинным одеялом дочь, засуетилась возле печи, выскребая золу. Вскоре к запаху навоза прибавились горечь дыма и аромат чая из травы горной душицы с мятой. Хаза, тихо ругая, вывела нетерпеливого, подпрыгивающего теленка. Через обитую бычьей шкурой древесную дверь слышалось кудахтанье кур и петуха, скулили собаки.

Кесирт отвернулась лицом к холодной деревянной стене, съежилась, поплотнее накрылась и забылась в девичьем сне. А во сне ей снились опушка леса, лето, высокая густая трава, а рядом молодой парень – нежно целует, ласкает и говорит приятные, никогда ею не слыханные слова любви, желания, страсти. Ей так хорошо, она так давно, тайно, в душе мечтает об этом, думает об этом, страдает этим…

– Доченька! Вставай, – тихо будит ее мать, – скоро и обеденный намаз делать пора. Ты что, не пойдешь на веселье?

Кесирт нехотя раскрыла глаза, блаженная улыбка еще играла в ямочках ее щек, она пылала жарким румянцем.

– Как ты сладко стонала во сне. Что-то снилось тебе хорошее?

– Ой, не говори, нана, какой я сон видела! Лучше бы не вставала, – ответила дочь, сладко потягиваясь на нарах.

– О чем видела?

– Лучше не спрашивай.

Хаза едва улыбнулась, затем ее лицо снова стало печальным и озабоченным.

– Дай Бог добра твоему сну, – затем, чуть погодя, глубоко вздыхая, продолжила. – Пора тебе замуж. Вон посмотри, твои одногодки уже по второму ребенку рожают, а ты еще в девках сидишь… Другое дело, если бы была уродина, или ухажеров не было, а ты все выбираешь, все нос воротишь.

– Ты опять, нана, за свое! Сколько раз я тебе говорила: не неволь меня. Или я тебе надоела?

Лицо дочери приняло серьезное выражение, веселые искорки в глазах исчезли – стали печальными и немного злыми.

– Что я сделаю, – развела Хаза руками. – Хочу, чтобы ты была хоть как-то устроена. Под каким-то покровительством.

– Хоть как – не хочу, – огрызнулась дочь.

– Времена какие смутные стали, а ты вся так и дышишь красотой и молодостью… Как бы кто силой не позарился… Этого боюсь… Ведь некому защитить нас, доченька, родная, я даже по ночам боюсь спать, думаю, что какие-нибудь негодяи придут сюда и обесчестят тебя.

– Успокойся, успокойся, нана. Всё будет хорошо.

Кесирт надела кожаные чувяки, накинула полушубок и вышла во двор. Легкий, сухой морозный воздух защекотал ноздри, она глубоко вдохнула, всем лицом улыбнулась, от утренней свежести вздрогнула, и снова, как ребенок, беззаботно потянулась. Две пестрые кавказские овчарки – подарок Баки-Хаджи – играя, толкая друг друга, бросались к Кесирт, передними лапами вставали на грудь девушки и пытались лизнуть лицо, руки.

 

Яркое, праздничное солнце низко ползло над склонами Кавказских гор. Под его беззаботными лучами всеми цветами блестел выпавший за ночь снег. По склонам гор чернел в сонном безмолвии зимний лес. От голых деревьев вершины гор выглядели как облезлые ежики. Воздух был прозрачным, чистым: далеко в низине, как на ладони, темнели нестройные жилища Дуц-Хоте, а чуть ниже вилась дорога в Махкеты, в Шали и вниз на равнину. По ней маленькими точками передвигались группы людей: все спешили на праздник.

Какая-то приятная волна чувств охватила Кесирт, почему-то ей было в это утро весело и радостно, она ожидала чего-то нового, хорошего, давно желанного. «Не зря мне этот сон снился», – с улыбкой на губах подумала она и, по-детски подпрыгивая, соскочила вниз по скользким землянистым ступеням к роднику. Она долго, с наслажденьем умывала руки и лицо в родниковой воде. Живительная влага летом была студеной, а зимой хранила тепло глубин гор. Кесирт вновь и вновь плескала лицо, шею, желая остудить неожиданно нахлынувшие на нее чувства.

Кристально чистая горная вода, весело напевая свой утренний мотив, с озорством и шалостью огибая бесчисленные валуны и маленькие камешки, облизывая берега, надуваясь беленькими пузырьками и пенясь в коловерти, неслась по-юношески, с азартом, вниз, к могучим равнинным рекам, чтоб там стать спокойнее, мудрее, озабоченнее мирскими заботами, печалями и радостями… Как она спешила!.. Как она стремилась к этой огромной массе просоленной от слез, негодной для утоления жажды, мертвенно-синей толще воды…

– Кесирт, Кесирт! Ты что там делаешь? Давай быстрее, – пытаясь перекричать пение родника, звала Хаза, – за тобой Цанка приехал.

Девушка с мокрым лицом, по локоть голыми тонкими руками выбежала наверх.

Во дворе на красивом темно-красном жеребце гарцевал Цанка. Молодой конь не стоял на месте, необузданная его энергия и темперамент юного всадника не находили себе покоя.

– Добрый день, Цанка! Какими судьбами?

– С добром, долго и ты живи! Ваша* меня прислал за тобой. Без тебя, говорят, не может быть праздника.

– Я еще не готова, Цанка. Ты поезжай, я чуть погодя сама приду.

– Нет, я должен сопровождать тебя. Да вот еще тебе полушубок прислали.

– Какой полушубок? – удивилась Кесирт.

– Вот этот, – и Цанка развернул белый новый овечий, хорошо выделанный полушубок.

– У меня свой есть… Ничего мне не надо, – сухо ответила Кесирт, блестя черными зрачками.

– Ну чего ты уперлась, – вступила Хаза, – поноси до вечера, а там вернешь.

«Нечего болтать лишнего. В своем пойду», – отрезала дочь. Уже более спокойно, глядя на юношу, сказала: «Ты подожди немного, я сейчас переоденусь, и мы пойдем».

В тесной, маленькой избе Кесирт совершила намаз, затем под пристальным взглядом матери скинула с себя одежды, облачилась в чистую ситцевую рубаху, заплела заново косу, ввязывая в нее розовый шелковый бант. Поверх рубахи надела покрытый дорогим темно-красным бархатом бешмет с удивительно красиво расшитой золотыми нитками грудью, на него накинула длинное, из светло-красного бархата платье-черкеску. Рукава черкески широкими крыльями свисали вниз. Они тоже были расшиты замысловатым золотым узором. Свою тонкую талию она перевязала широким ремнем из сыромятной кожи, с вделанным под серебро металлическим орнаментом. Обула войлочные полусапожки и поверх них натянула старые, поношенные, с потрескавшейся кожей легкие чувяки.

– Да, на обувку нашей буренки не хватило, – качая головой, съязвила мать.

– Вот выйду замуж за какого-нибудь богатого князя, и он принесет тебе калым в пятнадцать таких буренок.

– Да ты не обижайся, – с фальшью в голосе отвечала мать, – что мне, для тебя коровы жалко. – И чуть погодя, как бы про себя, добавила: – Как я ее обихаживала. Во всей округе не было такой коровы… Хотя бы теленка ее оставили. Нет, и его на эти блестящие нитки обменяла.

– Ты снова хочешь испортить мне настроение… Никуда я не пойду, – наигранно вспылила дочь.

– Нет, нет, доченька, дорогая. Это я так, по-старчески… Я даже рада… Жаль, не увижу я тебя там, в танце, – говорила мать, осторожно поглаживая бархат платья. – А может, я пойду, хоть глазком, издалека полюбуюсь?! Никто меня там не увидит, да и не знает меня никто.

– Я сказала – нет… Если увижу там тебя – уйду. Я не тебя и твоего вида стесняюсь, а боюсь, что ты, как все, будешь на еду кидаться.

– Клянусь Аллахом, не буду! – взмолилась мать.

– Я сказала нет. И всё… Я тебе всё расскажу… А эту черкеску ты продашь в следующий базарный день за две, а может, и три коровы… А если ее повезти в Шали, то там еще и коня можно выторговать… Подай мне косынку.

На голову она накинула легкую прозрачную шаль, а поверх нее повязала вязаный белоснежный платок из козьего пуха.

– Ну как я? – с явным удовольствием спросила Кесирт мать.

– Как солнце! Как ты красива! Дай Бог, чтобы не сглазили.

– Три месяца готовила костюм, еле успела… Столько вышиваний.

– Да и буренка моя… – вновь запричитала Хаза.

– Как ты мне надоела со своей буренкой. Что ты хотела, чтобы я в лохмотьях ходила? Лучше позови Цанка, попьем чаю и тронемся.

Громко выражая свое недовольство, пригибаясь в низких дверях, входил Цанка. Его речь на полуслове оборвалась, орлом взметнулись вверх тонкие брови, глаза изумленно расширились. Пораженный, он застыл на пороге. Потом, на выдохе, уже тихим, подавленным голосом, спросил:

– Кесирт – ты ли это?

После недолгого чаепития тронулись в путь. Впереди на коне ехал Цанка, за ним грациозно, даже на крутом спуске не сгибая спины, шла молчаливая Кесирт, накинув поверх своего великолепного наряда потрепанную временем овчинную шубу.

«Чует мое сердце – что-то сегодня будет. Никто не устоит перед этой красотой, – думала мать, долгим взглядом провожая единственное дитя. – Береги ее, Аллах! – молилась она. – Дай ей счастья и немного терпения и выдержки».

А потом, когда путники уже скрылись за поворотом, вслух сказала: «Благородная кровь есть благородная кровь… Но разве это скажешь?.. Ой, береги ее, Боже! Береги!»

От мельницы до Дуц-Хоте дорога шла вниз по наклону. Шедшая пешком Кесирт отставала, тогда Цанка останавливал коня и с недовольным видом ждал.

– Праздник уже в разгаре, а я здесь с тобой до обеда провозился, – раздраженно говорил он.

– А что ты злишься? Будто я тебя звала… Поезжай быстрее, а я как-нибудь сама дойду, – безразлично отвечала попутчица.

– Я бы давно уехал, да Ваша ругаться будет.

– А что он ругается?.. Проявил заботу. Мог бы тебя за мной на санях прислать, если он такой заботливый.

– Чем ты недовольна? Вон смотри, какую он тебе шубу прислал, а ты даже смотреть на нее не желаешь.

– Не нужна мне его шуба. И ничего мне не надо. У меня все есть, – резко ответила Кесирт.

– Ой-ой! Какая цаца! – засмеялся Цанка. – Подавай ей сани, шубу. Ишь чего захотела…

Он на полуслове оборвал свою речь и с раздражением отвернулся, стегнул коня.

– Продолжай, продолжай, – вслед ему крикнула Кесирт. – Скажи, что много хочет дочь нищей рабыни Хазы… Иди прочь! Сама как-нибудь дойду! Много ты знаешь! Умник-молокосос!

Однако Цанка не уехал, метров через сто он остановил коня, дождался, когда подойдет Кесирт. И не говоря больше ни слова, думая каждый о своем, а может, об одном и том же, они медленно пошли дальше.

– Слушай, Кесирт, – не выдержал томительного молчания Цанка, – как ты здесь ходишь одна? И не боишься?

– Я редко хожу. И то только с матерью, – сухо ответила девушка.

– Ой, твоя мать – тоже мне защитник, – и он усмехнулся.

– А это видишь, – и Кесирт достала из-под свисающего рукава черкески обоюдоострую тонкую пику, прикрепленную к руке широким резиновым поясом.

– Вот это да! – удивился Цанка. – Дай посмотреть.

– Не дам, – строго отрезала дочь Хазы. – Поезжай вперед и не болтай.

Дорога к Дуц-Хоте была не объезжена, вся в снегу. Вдоль дороги тянулись малорослые деревья и кустарники. На них одиноко висели обглоданные птицами обмороженные плоды мушмулы и боярышника. Чуть в стороне стояли высокие, разнаряженные в белесый игольчатый иней деревья чинары. Крупный угольно-черный дятел, сопровождая путников, залетал вперед и выглядывал из-за деревьев своей ярко-красной головкой. Перед самым Дуц-Хоте он крикнул заунывное «клюээ» и исчез в сонном лесу. Издалека все явственнее слышались пение, барабанная дробь джигитовки, людской гомон.

На широко раскинувшейся чуть пологой поляне Дуц-Хоте-ари, расположенной прямо под Пешхой-Лам, между небольшими горными, никогда не замерзающими речками Верхний Вашандарай и Нижний Вашандарай, шло гулянье. Внизу, прямо у выезда из Дуц-Хоте, беспорядочно стояли сани, повозки, одноосные старенькие арбы. Слева вдоль реки варилось на веселых кострах в семи огромных котлах мясо. Кругом, крича, плача и смеясь, бегали полуголые дети, стояли, вдыхая забытый запах телятины, одинокие старенькие женщины. «Хорошо, что мать сюда не пустила, – думала Кесирт, проходя мимо, – а то тоже вот так стояла бы, в ожидании еды».

Основные события развивались в самом центре поляны. Здесь, теснясь и толкаясь, стоял огромный круг людей: с одной стороны мужчины, с другой женщины и девушки. В первом ряду у мужчин сидели почетные старейшины, дальние гости, за ними стояла молодежь. У женщин все было наоборот – в первом ряду, показывая свою красу и юность, сидели молодые девушки, а старшие женщины и жеро прятались за их девичьей наивностью.

Между стройными рядами девушек и мужчин оставлено просторное место для танцев, в конце его сидели два гармониста и два барабанщика, сбоку от них, ближе к мужчинам, за добытым в 1918 году в русской крепости Ведено полуразбитым лакированным столом восседал тамада – инарл Шамсо, здоровенный мужчина из селения Хатуни. Шамсо, известный в округе балагур, бездельник и пьяница, был «штатным инарлом» на всех увеселительных мероприятиях. На обшарпанном трофейном столе стояли для декорации остывший закопченный чайник и две-три пиалы, под столом – большая бутыль с чагар*, рядом с ним, чуть сзади, примостился его друг-собутыльник, такой же здоровенный мужчина Баснак, близкий родственник Цанка. Незаметно для окружающих (хотя все это видели и знали), Баснак периодически наливал в стаканы горячительный напиток и толкал в бок Шамсо. После этого инарл для «совещания» окружал свой стол плотным кольцом своих многочисленных помощников, которые обязаны были беспрекословно выполнять желания инарла, и, не чокаясь, выпивал чарку, затем закуривал припасенную для такого случая папироску и кричал:

– Всё, перерыв кончен. Продолжаем танцы. Гармонист, играй.

Обычно для таких торжеств местные умельцы изготавливали несколько кехат-пондур**, незатейливое звучание которой могло продолжаться не более двух-трех часов, затем она рвалась. Тогда принимались за другой инструмент. Танцы продолжались до тех пор, пока не изнашивались все пондуры или не начинались спор и драка (последнее бывало чаще). Игру на пондуре сопровождал громкий звук барабанов, напоминающий топот копыт молодого жеребца. Под аккомпанемент инструментов иногда подпевал короткие песенки сидящий рядом немногочисленный хор девушек. Их песни бывали то шутливо-задорные, то уныло-лирические, в зависимости от состава танцующих.

Желающий танцевать мужчина должен был платить небольшую сумму денег инарлу. Эти деньги шли на выпивку и курево «генералу» и его окружению, а также на покупку музыкальных инструментов для следующего празднества. Почетные гости издалека, старцы и юноши, освобождались от этих податей.

Весело заиграла гармонь, ударили в барабаны, молодые люди дружно, в такт захлопали в ладоши. Раскрасневшийся от мороза и напитка Шамсо блестящими, никогда не пьянеющими глазами осмотрел ряды мужчин и, пытаясь перекричать всех, сказал:

– Я думаю, что пора попросить в круг нашего «юного» Эдалха. Пусть покажет нам свое вечное мастерство и удаль.

Все одобрительно закричали. Эдалх – сгорбленный древний старик, довольно проворно вышел в круг, демонстративно кинул на землю свой костыль, развел орлино руками и со всей серьезностью, стоя на одном месте, стал шутливо гарцевать. Все, кроме музыкантов и Шамсо, встали. В такт движений старика пондур и барабан замедлили свой пыл и перешли в ритм хода старой клячи. Старики обычно не выбирают себе партнершу, любая женщина сама может выйти в знак уважения. Однако по традиции в круг выходят только жеро на закате зрелости. Они, зная, что их вряд ли кто пригласит, пользуются моментом, чтобы показать всем, что они есть и еще хотят жить и веселиться.

Сразу три жеро бросились в круг, улыбаясь и будто не замечая соперниц. Наступило короткое замешательство, и раздался дружный смех среди молодежи. Слово было за Шамсо.

– Так, так, подождите, – озабоченно крикнул инарл. – Вы уже танцевали. Пусть танцует Лала.

 

Пытаясь скрыть досаду и смущение, две жеро вернулись, а здоровенная, толстая Лала, тая от удовольствия, закружилась в бесконечно долгом танце вокруг старика, рассекая пространство мощной грудью, сияя краснотой щек. Хор девушек запел шутливые напевы. Молодые ребята кричали: «Смотри, какая жеро! Прямо из танца отводи ее домой!»

Старик еле стоял на ногах, ему уже было не до шуток, а Лала все ходила и ходила по кругу, наслаждаясь всеобщим вниманием.

– Всё, всё, хватит. Сколько можно? – наконец крикнул Шамсо.

Затем танцевали молодые. Мужчины танцевали азартно, шумно, необузданно темпераментно, молодые девушки – спокойно, грациозно, глядя только себе под ноги, подчиняясь в движениях указаниям джигита*.

Кесирт стояла на самом краю, ее никто не мог увидеть, а она с трудом видела только головы танцующих, и то благодаря своему росту. Она невольно вытягивала шею, ноги ее окаменели от холода, и, пытаясь хоть как-то согреться, прыгала с ноги на ногу. Вынужденная отстраненность от шумного празднества разжигала ее девичье самолюбие, дыхание ее стало частым, в висках била дробь, румянец стал еще гуще и обширнее, алые губки капризно вздулись, черные глаза, то ли от яркого света, то ли еще от чего, щурились и слезились.

В это время Цанка с трудом прорвался к Баснаку, который, явно охмелев, вяло хлопал огромными ладонями.

– Баснак, Баснак, – толкнул его сзади Цанка. – Дай мне станцевать.

Баснак медленно повернул голову, блаженное выражение лица его стало сразу сурово-строгим.

– Ты чего пристал? Не видишь, какая очередь! Мал еще танцевать. Твое дело впереди.

– Баснак, – не унимался Цанка, дергая родственника за локоть, – я хочу пригласить Кесирт.

– Чего? – вздрогнул Баснак. – А где она?

– Там. На краю. Я просто хочу ее вывести к центру.

– Подожди.

Баснак наклонился к уху Шамсо, что-то долго объяснял и, наконец, видимо найдя понимание, обернулся к Цанку.

– А ты хоть танцевать умеешь?

– Сумею, не хуже этих, – и Цанка мотнул головой в круг.

После очередного танца в круг выскочило несколько джигитов, настаивая на своей очередности. Помощники инарла быстренько вывели их за круг.

– Внимание! – крикнул Шамсо, – я думаю, что будет уместным посмотреть на наше подрастающее поколение. В круг приглашается сын Алдума Цанка из Дуц-Хоте.

Юный Цанка, явно стесняясь, вышел в круг. Его длинные тонкие руки невольно дергались, кисти были плотно сжаты в кулаки, голова опущена, взгляд устремлен к земле. Он впервые вышел танцевать среди посторонних.

– С кем ты хочешь танцевать? – спросили помощники инарла.

– С Кесирт, – не поднимая головы, сказал Цанка.

– С какой Кесирт?

– Дочь Хазы Кесирт, – повторил уже твердо и громко.

– А где она?

Движением головы Цанка мотнул в сторону еле видимой девушки.

– Дочь Хазы Кесирт – проходи, – крикнул Шамсо.

Все замерли. Женщины расступились. Уверенно и спокойно Кесирт вышла в круг, надменно, но с благодарностью улыбаясь, посмотрела на Цанка, скинула с себя овчинный полушубок и расправила плечи… Все ахнули. Даже музыка затихла.

– Вот это красавица! – гаркнул пьяным голосом Рамзан.

– Платье, как у дочери князя, – шептали женщины.

– Только с ней буду танцевать!

– За всю свою жизнь не видел такой красы! – вскричал один старец.

– Чего остановились? Давайте музыку! – приказал Шамси.

Вновь заиграл пондур, забил барабан, хор девушек завел лирическую песню, восхваляющую красоту и благородство горянки. Все были очарованы, и только один человек стоял с посеревшим, как порох, лицом. Это был Шарпудин Цинциев. Его тонкие губы злобно сжались под черными густыми усами, брови сошлись, образуя глубокую щель на узком покатом лбу, желваки играли на скулах. Любил он Кесирт. Любил яростно, ревностно. Только о ней думал и желал ее. Давно бы своровал он ее, только брать в жены, в дом незаконнорожденную дочь нищей Хазы он не мог… А страсть кипела в нем. Злила его…

…Все дружно захлопали. Начался танец. Цанка неумело, скованно дергался, затем, поняв, что на него все равно никто не смотрит, стал гарцевать, выдавать различные джигитовки.

Все взгляды были обращены на Кесирт. Она, румяная, стройная, грациозно-надменная, плыла в красивом танце по кругу. Никто никогда не смог бы сказать, что она вышла полчаса назад из маленькой, ветхой хибары.

После танца Кесирт усадили в первом ряду. Соседки трогали руками ее платье. Некоторые с завистью и злостью отворачивались, вслух говорили о ее происхождении и нищете.

Следующие четыре из семи танцев молодые парни приглашали Кесирт. Наконец в круг вышел Цинциев. По-прежнему бледный, строгий, на не сгибающихся от решительности ногах, с мощной бычьей шеей, он твердо подошел к Шамсо и демонстративно выложил на стол большую сумму денег – один рубль.

– Я буду танцевать с Кесирт, дочерью Хазы, – громко, с надрывом в голосе объявил Шарпудин.

– Зато я не буду, – неожиданно для всех ответила девушка, прямо глядя в глаза ненавистного ей человека.

Мало кто знал об их отношениях. По рядам прошел шепот. Затихла музыка. Все застыли в напряжении.

– Почему это ты не будешь? – угрожающе спросил Шарпудин.

– Ты что повышаешь голос на девушку? – вмешался пьяным басом Баснак.

Обстановка накалялась, еще одно слово – и началось бы невероятное, однако Кесирт быстро нашлась.

– Уважаемый инарл, я сильно устала. Здесь много других девушек. У меня ноги болят, – уже мягко, с просьбой в голосе сказала Кесирт.

Все свободно вздохнули. Только Шарпудин стоял в центре круга, насупившись, как бык.

– Правильно, правильно она говорит, – быстро вмешался в разговор растерявшийся было Шамсо. – Она немного отдохнет и в следующий раз будет танцевать с тобой.

– Инарл прав. Так будет правильно, – заголосили вокруг.

Шарпудин вынужденно станцевал с другой девушкой и, вернувшись на свое место, не скрывая злобы и ненависти, глазами поедал недоступную красавицу.

Когда через некоторое время вновь танцевала Кесирт, Шарпудин вслух, довольно громко выкрикнул несколько оскорбительных фраз в адрес Кесирт, ее матери и происхождения.

Бессильный гнев овладел молодой девушкой, земли не чувствовала она под ногами, сердце ее бешено колотилось. Не считаясь с обычаем горцев, Кесирт несколько раз в упор посмотрела в наглые глаза обидчика, однако с трудом себя сдержала. После танца хотела уйти, но не могла найти своего полушубка. Подружки из Дуц-Хоте вновь усадили ее рядом с собой. Танцы продолжались. Кесирт больше ни с кем не танцевала. Настроение ее было мрачным, ее снова прилюдно оскорбили и унизили, она не могла этого вынести. Внутри все бушевало. Злость и ненависть ко всем окружающим овладели ею. Ей хотелось кричать, бежать. Она по-женски чувствовала, как рады завистницы ее публичному позору. Женский голос за спиной сказал так, чтобы она все слышала:

– Поставил он гордячку на место. Ходит здесь, кривляется, как будто никто не знает, кто она и откуда.

– Ха-ха-ха, пусть знает свое место… Тоже мне красавица.

– Как вам не стыдно?! Бессовестные… Замолчите.

Краска исчезла с лица Кесирт, взгляд ее затуманился. Дрожащая рука полезла под рукав, она почувствовала холод рукоятки пики… И вдруг ужасающая мысль пронзила ее. Она неожиданно вскинула голову, с любовью посмотрела на голубое бескрайнее небо, пологие вершины окрестных гор, глянула в сторону мельницы, но кругом были люди. Кесирт глубоко, свободно вздохнула, и зловещая улыбка застыла на ее красивом, гордом лице, только вздутые на висках вены выдавали внутреннюю борьбу. Она хотела снова танцевать, и танцевать только с Шарпудином, и мечтала вонзить пику свою в его черное сердце и наслаждаться его смертью и его страданиями. Она хотела драться с ним, броситься и перегрызть его толстую шею, выцарапать его мерзкие выпуклые глаза. Она хотела постоять за себя и свою мать, отомстить за оскорбленную честь. В ней не было ни страха, ни колебания, лишь твердая решимость, злость.

– А сейчас, я думаю, будет правильно, если мы окажем честь и позволим станцевать нашему дорогому и почетному гостю из Шали – сыну Мовсара Иссе, – прокричал громовым голосом инарл Шамсо.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27 
Рейтинг@Mail.ru