bannerbannerbanner
Чудо

Калле Каспер
Чудо

Памяти моей любимой жены


Часть первая
Печальная мелодия

Самое большое несчастье – это счастье, оставшееся в прошлом.

Боэций

До двадцать пятой годовщины нашего бракосочетания оставалось два месяца, когда я вышел из больницы Ронда-де-Дальт и на минуту остановился на склоне Монбау, чтобы прийти в себя. Я не плакал – наверное, из-за шока. Конечно, я знал, что Рипсик умрет, но я не думал, что это будет так скоро. Сейчас она еще была жива, если можно назвать жизнью бессознательное состояние, из которого уже не выходят. Она не мучилась, не металась в агонии. Она спала, или, вернее, «была усыплена», как усыпляют собаку или кошку. Повсюду общество спорит о том, разрешить эвтаназию или нет. Здесь же, в Барселоне, эту процедуру проводили совершенно буднично, и даже не по просьбе пациента, а скорее навязывая ему. На самом деле медленное «усыпление» началось еще раньше, когда Рипсик попала в больницу, – ей сразу же собрались вводить морфий, но она воспротивилась – морфий отупляет, а она хотела остаться в ясном сознании, такой, какой она была всю жизнь. Последнее сражение с врачами она выдержала сегодня утром и действительно выиграла три-четыре часа осмысленного существования, но потом ее силы кончились. За это время мы успели кое о чем поговорить, но далеко не обо всем, о каких-то вещах просто не вспомнили, даже я, кому не надо было умирать. Когда мучения возобновились, она потребовала, чтобы я дал ей лекарства, принесенные из гостиницы. Роясь в сумке, я чувствовал, как дрожат руки. Наконец я нашел все таблетки, Рипсик жадно схватила их в горсть и проглотила, затем я позвал медсестру, она прикрепила к капельнице ампулу эвтаназии, и через некоторое время Рипсик уснула. Когда я убедился, что общаться с ней уже невозможно, я встал, взял сумку и ушел. Я был рядом с ней все две недели, что она провела в больнице, ходил в гостиницу только спать и иногда днем немного отдыхать, последние две ночи провел у ее кровати, в кресле. Да, я устал, но дело было не в этом – я не мог смотреть, как умирает моя жена.

Небо прояснилось – а утром тучи накрыли город, под раскаты грома начался ливень. Природа и та взбунтовалась, она не была согласна с тем, что происходит в палате Рипсик. Позапрошлой ночью мне удалось добиться, чтобы кровать перенесли к окну, – теперь, услышав, что ей придется умереть, Рипсик сказала, что хотела бы еще раз увидеть море, – с ее этажа открывался вид на долину между холмами и синюю полоску за ней. Я попытался приподнять ее в постели, сразу это не получилось, и когда я выглянул в окно, то обнаружил, что моря вообще не видно, город погрузился в серую муть. Рипсик особенно и не огорчилась, наверное, у нее не хватало сил на эмоции, хотя она любила море, очень любила, и нашей последней мечтой, которую мы лелеяли еще несколько дней назад, было вырваться из этой мерзкой больницы, поехать в Ниццу и снять там квартиру на Английской набережной, чтобы она могла каждый день смотреть на море – в Барселоне оставаться мы не хотели, это был красивый город, но жадный и бесчестный, и мы так и не привыкли к нему.

Я сошел с крыльца, прошел между кафе и стоянкой такси, встал на эскалатор и поплыл вниз. В воздухе после дождя ощущалась свежесть. Весь август нас мучила духота, было жарко и влажно, нечем было дышать, Рипсик очень от этого страдала, и я подумал – как жаль, что мы не прибыли сюда сейчас, – может, все пошло бы иначе, а то и вовсе теперь, в сентябре, нас пригласили бы в Милан, где должны были начаться такие же опыты. С итальянцами мы наверняка поладили бы лучше – но это были весьма сомнительные «бы», потому что здоровье Рипсик ухудшалось с каждым днем и вряд ли она смогла бы сейчас куда-то поехать.

Сойдя с эскалатора, я застыл перед беспрерывным потоком машин, дождался, пока светофор станет зеленым, перешел магистраль и по параллельной дороге побрел с горы вниз, в сторону гостиницы. И вдруг поймал себя на том, что в голове уже некоторое время звучит какая-то мелодия, начинается, доходит до конца, и сразу возвращается к началу. Я хорошо знаю оперу, могу напеть десятки арий, дуэтов, терцетов и даже ансамблей, но эта мелодия была мне незнакома, она вообще не походила на оперную, была попроще и очень печальная. Как она возникла, кто отправил ее в мой мозг? Неужели Рипсик?

Я все шел и шел, ни о чем не думая, а мелодия все звучала и звучала. Мимо мчались машины, их было много и здесь, на обычной дороге, в одном месте я мог свернуть и пойти дальше через сквер, но не сделал этого, моя воля была ослаблена. Два года я боролся за жизнь Рипсик, вместе с первым заболеванием даже пять лет, и мог бы еще бороться, но поражение подкосило меня, почти в буквальном смысле – несколько раз я чувствовал, как колени подгибаются.

Дойдя до гостиницы, я поднялся на седьмой этаж, открыл дверь в нашу комнату, вошел, снял сандалии и лег на спину на нашу кровать, где мы спали вместе целый месяц, а потом я один еще две недели. Если бы нам удалось сразу снять квартиру! Это было второе «бы», которое меня мучило – в номере было тесно, жарко, неудобно, все это отнимало у Рипсик силы, в квартире ей, конечно же, было бы лучше, – но квартиру мы так и не нашли, август в Барселоне оказался не только самым жарким, но и самым востребованным месяцем.

Я не мылся со вчерашнего дня, но не мог заставить себя пойти в душ, это было бы предательством – принимать водные процедуры, когда Рипсик умирает. Аппетита, естественно, тоже не было, хотя я сегодня почти не ел, и я просто лежал, а печальная мелодия все звучала и звучала в голове.

«Усыпление», по словам врачей, должно было занять максимум двое суток, вероятнее, сутки, а то и меньше, но я догадывался, что все завершится еще быстрее. Так оно и случилось, не прошло и получаса, как раздался звонок мобильника, я нажал кнопку, и полился притворно сочувственный голос одного из докторов, Хосе, с небольшими, соответствующими моменту паузами. Вежливо его выслушав, я сказал, что сейчас приду, снова нажал кнопку, взял смартфон и послал Гаяне эсэмэску: «Все кончено».

Как вообще вышло, что мы оказались в Барселоне? Если бы кто-то сказал нам года, допустим, три назад, что Рипсик умрет в этом городе, мы бы только пожали плечами на такую глупость – мы четырежды бывали в Испании, и больше нас туда не тянуло, разве что в Эстремадуру, нам обоим нравился Моралес, мы видели его в Прадо и в Лувре и, заглядывая в наших путешествиях в книжные магазины, всегда безрезультатно искали его альбом, наверное, еще не напечатанный – зато в Интернете мы обнаружили массу его картин и узнали, что большинство его прекрасных мадонн украшает церкви Эстремадуры, откуда Моралес был родом. Но Эстремадура находилась далеко, надо было сперва лететь в Мадрид, потом трястись на поезде четыре с лишним часа, не помню уже, до какого города – и это при том, что мы еще так многого не видели в Италии! И мы отправлялись в Рим или в Венецию, во Флоренцию или в Болонью, слушать Мариэллу Девиа, тем более что какие-то деньги у нас тогда водились, да и здоровье Рипсик не заботило, ей нужно было только проходить контроль один раз в полгода. Обормот, как я впоследствии окрестил ее онколога, щупал ее грудь и подмышку, качал головой, говорил свое традиционное: «Удивительная история, действительно удивительная история!» – и отправлял Рипсик сдавать кровь. Анализы тоже были всегда в порядке, и потихоньку мы стали думать, что болезнь побеждена, и побеждена так, как почти не бывает – без операции. «Это чудо», – радовался я, обнимая Рипсик на улицах Мантуи или Ассизи, и Рипсик кивала – да, конечно, чудо, и я испытывал сладкую гордость оттого, что мне удалось раздобыть для нее тибетские пилюли, без которых, как я полагал, она бы не выздоровела.

Но что три года! Мы не думали о Барселоне и три месяца назад, когда все вдруг изменилось, когда Обормот – и не только он – уже успел совершить свои ошибки и состояние Рипсик начало ухудшаться с каждой неделей. Всю весну я просидел за компьютером, пытаясь найти возможность попасть в какое-нибудь экспериментальное исследование – обычная терапия теперь не помогала. Новых препаратов хватало, особенно Рипсик приглянулся один, который мог победить рак, стимулируя иммунную систему, – увы, как раз с этим лекарством и как раз сейчас нигде не велись опыты. Его можно было купить, правда, не в Европе, где к лечению относятся настолько ответственно, что больной успевает десять раз издохнуть, прежде чем новый препарат допустят на прилавки аптек, а в Израиле – да, евреи умеют ценить человеческую жизнь, но они умеют ценить и деньги, так что после того, как я прикинул, во сколько обойдется курс, стало ясно, что, даже продав квартиру, мы его не осилим.

Но может, я ищу связи там, где их нет и никогда не было? Наши болезни не рождаются за день, неделю или даже за месяц, они созревают медленно, годами, так что, кто знает, возможно, билеты в Барселону были нам забронированы уже в то сентябрьское утро двадцать пять лет назад, когда мы сидели рядышком в самолете, летевшем из Еревана в Таллин, и незадолго до Воронежа, где должна была состояться промежуточная посадка, я взглянул на Рипсик и был потрясен тем, какая она красивая. Или когда мы дней десять спустя, уже пьяные от любви, гуляли по проселочной дороге в Вырумаа и я неожиданно для самого себя спросил: «Не хочешь выйти за меня замуж?» Было время, полное чудес, Советский Союз разваливался, и мы еще не знали, что окажемся под руинами, и всей грудью вдыхали воздух свободы, и наша любовь тоже была этой свободой, свободой любить того, кого хочешь, а не только соотечественников. И хотя скоро выяснилось, что большинство этих самых соотечественников считает свою национальную принадлежность важнее и свободы, и любви, мы ни разу не пожалели о своем выборе. Правда, иногда Рипсик печалилась оттого, что она «как гири» на моих ногах, а я обвинял себя в том, что поломал ей жизнь, но если бы нам дали возможность начать все сначала, мы бы снова сели вместе на тот же самолет…

 

Гаяне позвонила почти сразу же, я даже не успел выйти из комнаты. Она была на грани срыва, боролась со слезами, – что тут удивляться, единственная сестра, всего лишь пару часов назад они говорили по телефону, прощались – и все же я был ошеломлен, когда она вдруг стала благодарить меня за все, что я для спасения Рипсик якобы сделал, и сказала, пускай я знаю, у меня в Ереване есть сестра, к которой я всегда могу приехать, она на это время оставит свою квартиру в мое распоряжение, а сама пойдет к родственникам (квартира была маленькая, однокомнатная). Не то чтоб у нас были сердечные отношения, этого не было никогда, наши характеры не хотели сходиться, и лишь в последние недели, когда ситуация резко осложнилась, наметилось какое-то сближение, я отправлял ей эсэмэски, она звонила, чтобы узнать новости о Рипсик, – и теперь такие слова, такое предложение? Я почувствовал, что мне надо как-то на него ответить, и сказал, что она в Таллине тоже всегда желанная гостья – мне приглашение далось легче, потому что в нашей квартире было две комнаты. Мы поговорили еще немного, она уже успела купить билеты, утром она спросила меня, из какого города взять обратный, я не думая ответил – из Венеции, и так она и поступила. Прибыть в Барселону она должна была послезавтра, и я пообещал, что встречу ее в аэропорту. Закончив разговор, я взял сумку и мешки, в которые собирался упаковать вещи Рипсик, и вышел.

Может ли любовь убивать? Сама по себе, пожалуй, нет, однако она способна подтолкнуть человека к неподдающимся объяснению поступкам, и вот они-то и могут привести к смерти. Разве не было со стороны Рипсик безумием бросить все, работу, семью, родину, и перебраться на далекий север, в город, где беспрестанно дует холодный ветер, где сыро и темно и где после окончания календарной зимы еще месяцами приходится ждать наступления весны, потому что ни март, ни апрель, а часто даже и май на берегу Финского залива весной считать нельзя – когда в Ереване цветут абрикосы, в Таллине нет на деревьях ни единой почки. В последние годы Рипсик внимательно следила за изменениями в природе, которую для нее олицетворял сквер напротив нашего дома, как ребенок радуясь появлению первой зелени. К зиме она вскоре стала относиться довольно толерантно, – если хоть немного повезет, то декабрь и январь в Таллине относительно мягкие, но вот отсутствие весны разрушало ее организм – и не оно ли породило вползшую в грудь Рипсик, как змея, и убившую ее болезнь? Или ее жизненные силы отнял холод, идущий от людей? Но откуда эстонцу взять сердечной теплоты, если его жизнь проходит, по выражению Рипсик, «в холодильнике»? В Ереване солнце светит триста дней в году, в Таллине…

В каком-то смысле Рипсик все же нравилось в Эстонии, для ее разумной, можно даже сказать, педантичной натуры подходил порядок, с годами воцарившийся в нашем государстве, ей была не по душе свойственная армянам анархия, да и к Таллину она относилась благосклонно – естественно, к его средневековой части, двадцать лет мы почти каждый день гуляли от нашего дома до Ратушной площади и обратно, за руки или под руку, раздельно мы не могли, я тогда на своих ходулях сразу оказывался далеко впереди, и Рипсик приходилось меня окликать: «Куда ты?..» – и только потом, когда ее стала мучить болезнь, наш маршрут сократился, сперва до центра Виру, потом иногда и вовсе до «Стокманна»; но вот люди… Если меня родственники и друзья Рипсик приняли сразу, то она в Эстонии так и осталась чужой. В какой мере причиной этого было то, что она говорила по-эстонски недостаточно свободно? Вот, живет здесь, а язык выучить лень – многие, я полагаю, так думали. Нет, она вообще не знала, что такое лень, в Таллине она усердно принялась изучать непростую эстонскую грамматику, так что вскоре перевела с французского и русского на эстонский несколько романов; конечно, это не были мастерские переводы, но они меня очень выручили, я исправил ошибки, сгладил стиль и отнес рукопись в издательство, где ее напечатали – так я выиграл немало времени в сравнении с необходимостью переводить все от начала до конца самому. Отношение Рипсик к эстонскому языку изменилось, когда стало очевидным, что работу по специальности ей тут не найти; нет, она не обиделась, а просто поняла, что учить язык больше нет смысла. Как врачу, он ей пригодился бы для общения с пациентами, а теперь?.. Чтобы разговаривать с моими родственниками и друзьями? Все они знали русский, кто хорошо, кто почти хорошо, они ведь учили его в школе, – так зачем?

И все же не язык, мне кажется, был главной причиной отчуждения – я знал армянский намного хуже, чем Рипсик эстонский, но меня в Ереване принимали с раскрытыми объятиями, а на Рипсик здесь глядели в лучшем случае как на «экзотический цветок», а в худшем как на нежеланного гостя. Находились и такие, которые не утруждали себя тем, чтобы скрыть злобу к такой необычной для нашей страны персоне, с иссиня-черными волосами; один наш сосед после наступления независимости прямо спросил у моей мамы: «А ваша невестка еще не собирается назад в свои горы?» Рипсик выносила эти уколы хладнокровно и была, если не считать климата, жизнью вполне довольна – да, далеко от родины и от родителей, да, без работы и без круга общения, но зато не одна, а вместе с любимым мужем. Что во мне было такого, что я смог компенсировать Рипсик потерю всего остального? Я до сих пор этого не понимал…

Почему-то стало привычкой, что из больницы в гостиницу я ходил всегда по одной стороне Ронда-де-Дальт, а обратно по другой, по той, где находились и институт онкологии, и клиника. Машинально я поступил так и сейчас, шагая медленно и по-прежнему ни о чем не думая, только печальная мелодия в голове. Все же, когда показалось здание института в форме цилиндра, вспомнилось все, и я почувствовал, как во мне просыпается ярость. С какими надеждами мы прилетели в Барселону, и как все с первого же дня пошло не так! Как может врач повести себя так безответственно? Это же был профессор Писарро, который ответил на мое письмо и пригласил нас в Барселону, – на следующий день после прибытия мы отправились к нему на прием, не знаю, радостные ли, но, по крайней мере, оптимистичные; своей цели, попасть на исследования чудо-лекарства, мы почти достигли, осталось сдать несколько анализов, и, если все будет в порядке, то не позднее чем через неделю, как мне писал Писарро, состоится первая процедура. Могли ли мы представить, что когда мы сядем в кабинете этого высокого красивого улыбчивого испанца, настоящего потомка конкистадоров, он нас тут же ошарашит: «Сегодня у меня последний день работы в этой больнице, я переезжаю в Мадрид»? Может, потому он и был в таком хорошем настроении, что избавился от Барселоны? Но что должны были сказать мы? Рипсик даже попросила: «Возьмите нас с собой!» – но это, конечно, было невозможно, Писарро просто передал нас своей молодой коллеге, и больше мы его не видели.

Когда институт остался за спиной, на склоне возник другой монстр, клиника, возвышавшаяся, казалось, над всей Барселоной. Дойти до нее было бы затруднительным даже для здорового человека, поэтому тут работал эскалатор, – поднимаясь на нем, я ощутил, что двигаюсь, наоборот, вниз, в направлении ада. Знала бы Рипсик, какой борьбой, не только за жизнь, но и за собственное достоинство, станет пребывание в этой клинике! И если бы знала, согласилась бы лечь сюда? Да, но что ей оставалось – умирать в гостиничном номере? Мы оба понимали, что альтернативы давно нет, и мы шли по единственной дороге, которая, увы, тоже вела к гибели.

Врачи ждали меня, оба, и молодая самоуверенная Рут, на попечение которой Писарро нас оставил, и предупредительный Хосе, тот, кто занимался Рипсик в больнице. На самом деле врачей было больше, и я даже не берусь сказать, кто из них выполнял функции, как у нас принято называть, «лечащего врача», его как будто бы и не было, они менялись чуть ли не каждый день, и хотя все в общих чертах знали про состояние Рипсик, все равно мне то и дело приходилось объяснять детали. Сейчас оба встретили меня с лицемерным сочувствием, особенно ловким тартюфом был Хосе, он выглядел глубоко опечаленным, но я прекрасно знал, что и он, и все прочие врачи вздохнут с облегчением, отделавшись от нас; Рут вела себя сдержаннее, понимая, наверное, что я ненавижу ее и считаю главной виновницей в столь быстрой смерти Рипсик. Мне выразили соболезнования, проводили в палату, откуда вторую больную заранее предусмотрительно увели, и Хосе предложил мне побыть некоторое время вдвоем с Рипсик. Я поблагодарил, но отказался, объяснив: «Это уже не она». И действительно, что было общего у этой неподвижной куклы с остроумной, живой, смекалистой Рипсик? Если Рипсик где-то еще существовала, то в своих романах и скульптурах, в нашем доме, где все было устроено по ее вкусу, в «мраморе», под который она распорядилась покрасить кухню, в своих рецептах, даже в сувенирах, что мы привозили из путешествий, но не здесь и не такой – в состоянии, которое она хотела миновать как можно быстрее, через кремацию, чтобы ее «не глодали черви».

Я прикоснулся губами к ее лбу – он был еще тепловатый! – и мы вышли, Хосе передал мне свидетельство о смерти и объяснил, как пройти в похоронное бюро. Это оказалось проще простого, бюро находилось рядом с больницей, в десятке метров выше по склону, – да, все было продумано, это был конвейер, больница – процедуры – бюро – крематорий, тогда я еще не знал, что тот тоже располагается неподалеку и до него вполне можно дойти пешком.

Выяснилось, что бюро этих даже два, аккуратно стоящих рядом друг с другом, чтобы у департамента конкуренции, или как это учреждение в Испании называется, не оставалось ни малейших сомнений в честности бизнеса, из первого я вышел сразу, как только они назвали минимальную цену, второе вроде должно было быть дешевле, по крайней мере, именно его мне рекомендовал Хосе, но там, я это увидел сквозь огромное окно, уже сидела компания клиентов и обсуждала что-то с менеджером. Я остался ждать, лишь отошел немного от двери, чтобы не выглядеть назойливым, хорошо, что начало темнеть, я сперва переминался с ноги на ногу, потом стал ходить по двору. У меня было одно-единственное желание – как можно быстрее кремировать Рипсик и убраться навеки из этого города. Никогда больше не ступлю я на землю Испании, или же только за тем, чтобы пустить доктору Кеседе пулю в сердце – если других врачей я мог упрекать в равнодушии и небрежности, то этот был убийцей, настоящим убийцей; но я знал, что вряд ли с этим справлюсь, я никогда не держал в руках пистолета, и даже если я его раздобуду и мне хватит силы духа отыскать Кеседу, навести на него ствол и выстрелить, я, скорее всего, промахнусь, я косоглазый и даже вино вечно проливаю на скатерть.

Наконец компания в бюро встала, я немедленно двинулся ко входу, но в этот момент зазвучал смартфон в нагрудном кармане. Будучи уверен, что это Гаяне, я, не глядя, сразу же сказал: «Позвони попозже, я сейчас занят» – и выключил. Только потом я узнал, что звонила Марианна, лучшая подруга Рипсик, и ужасно расстроился, – она наверняка обиделась, – даже попросил Гаяне извиниться за меня перед ней – но это было лишним, Марианна все понимала.

А может, Рипсик убили деньги, или, вернее, их отсутствие, или, если быть совсем точным, постоянное чувство неуверенности, страх перед завтрашним днем? Нельзя сказать, что она до встречи со мной была избалована богатством, да, в ее окружении встречались далеко не бедные люди, двое дядей Рипсик сумели добиться в жизни успеха, один занимал долгие годы должность главного инженера на большом заводе, а потом и директора, другой по сей день руководит клиникой нервных болезней, а отец Марианны и вовсе был подпольным миллионером, владельцем частной фабрики в годы, когда частная собственность была вне закона, если кто-нибудь еще помнит о таком времени или сможет представить жизнь в Советском Союзе, – но семья самой Рипсик принадлежала к тому подавляющему большинству, которое живет, как говорится, от зарплаты до зарплаты, правда, отец Рипсик, солист оперного театра, выполнял многие годы важные общественные обязанности, сперва председателя профкома, затем парторга, что в армянских условиях гарантировало безусловное благополучие, однако… Его честность у родственников вызывала насмешки, у жены находила поддержку, а у дочерей рождала странную смесь грустной улыбки с уважением и даже восхищением. Два поступка отца Радамеса сделались легендой уже при его жизни, первый он совершил давно, когда Рипсик была еще ребенком, а Гаяне только-только появилась на свет. Их семье выделили наконец отдельную квартиру, до того они ютились вшестером, родители, девочки, дед и бабка, в двух малюсеньких комнатушках без горячей воды и с сортиром во дворе, теперь же их ожидали хоромы, правда, на окраине города, но этой окраине суждено было стать престижным районом в непосредственной близости к центру – время меняет наши представления о масштабах. Встал вопрос о размере жилплощади, отца Рипсик пригласили в райисполком и спросили, сколько комнат ему нужно, две или три, и отец ответил: «О, двух нам вполне достаточно». Вторая история случилась позже, когда отец уже был парторгом, театру одну за другой выделили три «Волги», а выделенная машина – надо пояснить – была тогда настоящим сокровищем, потому что если ты сам на ней ездить не собирался, то всегда мог продать, причем по гомерической цене, желающих хватало, в отличие от автомобилей. Важных персон в театре насчитывалось тоже три, директор, председатель профкома и парторг, первую машину забрал себе директор, вторую председатель, а когда получили третью, директор вызвал отца Рипсик в свой кабинет и сказал: «Теперь тебе». – «Как-то неудобно, – вздохнул отец, – всего три машины, и все руководству. Дадим хоть эту кому-то из коллектива…» Понятно, что при такой жизненной философии и учитывая к тому же, что каждый свободный, а порой и несвободный рубль отец тратил на покупку книг – их домашняя библиотека была лучшей, которую я когда-либо видел, – экономическое положение семьи никогда не блистало. Поставила ли Рипсик перед собой цель самой достичь материального благополучия? Конечно, нет, у нее была другая шкала ценностей, но против спокойной, уверенной, обеспеченной жизни она не имела возражений и к моменту нашего знакомства уже весьма к ней приблизилась. У Рипсик была фантастическая память, и вообще превосходные мозги, среднюю школу она окончила с золотой медалью, институт с отличием, вскоре защитила кандидатскую, освоила еще одну, более узкую специальность – акупунктуру – и пошла работать в больницу, где ее быстро выдвинули в заведующие отделением иглотерапии. Ее знали, о ней писали в газетах, кроме официальных больных к ней стали проситься и частные, сбережения росли, Рипсик уже могла себе что-то позволить, и имелись все основания полагать, что и дальше ее карьера пойдет только вверх – докторская степень, возможно, даже звание академика, – но тут появился я, и все полетело к черту. Рипсик перебралась ко мне в Таллин, осталась без работы, и, напомним еще раз, именно в этот момент развалился Советский Союз, а вместе с ним кончился беззаботный социализм, и начались безумные капиталистические гонки – нет, не гонки, суета, толкание локтями, драка и даже война, все во имя обогащения, и вот к этой войне мы с Рипсик не были готовы ни по характеру, ни по мировоззрению. Правда, недобровольный уход из медицины позволил Рипсик полностью отдаться литературе, она всегда ее любила и уже в Ереване издала сборник стихов, но… Настало время, когда прокормиться этим стало невозможно. Чем только мы в первые «свободные» годы не занимались, чтобы выстоять! Рипсик как-то даже перевела с французского на русский руководство по эксплуатации автомобиля «Форд» для какого-то новоиспеченного миллионера (староиспеченных, впрочем, тогда и не было), тот обзавелся машиной, но не знал, как конкретно с ней обращаться. А самое красивое экономическое достижение Рипсик, я считаю, это когда нам через магазин сувениров удалось продать одну ее работу, она лепила из обычного белого пластилина разные маленькие скульптуры и умела делать их твердыми, и однажды, когда у нас совсем кончилась еда, мы выбрали изделие попроще, цветочную корзину, отнесли ее в магазин, и кто-то ее купил – совершенно не помню, за сколько, помню только, что мы жили на эти деньги недели две.

 

Со временем нам удалось все-таки выбраться из-под руин, молодое эстонское государство стало богаче, и благодаря одному бывшему коммунисту, наверное, такому же честному, как отец Рипсик, был создан фонд культуры, куда в обязательном порядке шли отчисления от пороков: акцизов на алкоголь и сигареты и лицензий на азартные игры, и из этого фонда, после того как были накормлены все писатели, в сочинениях которых наше государство выглядело сущим раем, кое-что перепадало и нам, да еще вдруг к Рипсик пришел настоящий писательский успех, ее роман был продан в несколько стран, и немецкое издательство ей заплатило такой большой гонорар, какого не получал еще никто из писателей Восточной Европы, – и все же это были спорадические «обогащения», удачи, под которыми не было стабильной основы, страх за будущее не покидал Рипсик, больше всего она боялась, что мы потеряем наш дом, потому что не сможем оплачивать «коммуналку». И совсем безосновательной ее фобию назвать было нельзя, – как мы жили, может понять лишь тот, кто сам в течение долгих лет следил за скидками на одежду и продукты, покупая что-то за полную цену только тогда, когда другой возможности просто нет, но – ни разу за четверть века я не услышал от Рипсик упрека в том, что я мало зарабатываю и что я мог бы найти себе какую-то должность вместо того, чтоб упрямо писать романы, у которых так мало читателей. Нет, философия Рипсик была иной – мужа надо поддерживать во всех его начинаниях. Насколько наш образ жизни «свободных художников» ее на самом деле угнетал, я по-настоящему понял, наверное, только тогда, когда она заболела снова и как-то со вздохом облегчения сказала: «Ну, теперь я могу хотя бы быть уверенной, что мне хватит денег до конца жизни».

Это случилось вскоре после того, как они с Гаяне продали родительскую квартиру.

Похоронное бюро отняло довольно много времени, так что когда я вернулся в клинику, уже стемнело. Хосе ждал меня, Рут же ушла, и больше я ее не видел. Хосе снова провел меня в палату Рипсик, ее самой там уже не было, но в углу стояли два больших черных полиэтиленовых мешка, таких, в которые кладут строительный мусор – туда, как я понял, вперемешку кинули вещи Рипсик, от штанов до зубной щетки. У меня были с собой намного более удобные и достойные мешки, один, крепкий, мы получили в Ницце вместе с какой-то покупкой и называли его именно так, «Ницца», второй мешок был от магазина «Стокманн», тоже большой и хороший. Хосе как будто смутился, что санитары так грубо обошлись с вещами Рипсик, и предложил мне пойти на балкон и там все переупаковать. Я поблагодарил, мы простились, я взял мешки и прошел по боковому коридору до балкона, откуда открывался замечательный вид на Барселону. Однажды я прикатил в инвалидном кресле сюда и Рипсик, а потом, тоже однажды, транспортировал ее таким же образом, с портативным кислородным аппаратом, прикрепленным к креслу, вниз на улицу – но там было шумно, машины подъезжали и отъезжали, не было ни одного тихого и зеленого уголка, мы посидели немного на скамейке, и я отвез Рипсик обратно в палату.

Сейчас виднелись только огни, но они меня не интересовали, как не интересовало бы и море, пускай в своем самом красивом обличье, – мое эстетическое чувство умерло вместе с Рипсик, и единственным, что сейчас меня сопровождало, была все та же печальная мелодия, которая и не собиралась покидать мою голову.

Закончив переупаковку, я взял Стокманна и Ниццу и пошел по коридору в сторону лифтов. В вечерний час можно было надеяться, что лифт придет скоро, днем его приходилось ждать долго, и он еще и останавливался на каждом этаже, так что спускался я всегда пешком, и поступил так и теперь, хотя мешки были не такие уж легкие. В руках тащить их до гостиницы я не мог и направился к стоянке такси, где, как всегда, застыло в неподвижности несколько машин.

А что, если Рипсик заболела снова потому, что нас кто-то сглазил? Говорят, кто не верует в бога, тот легко становится суеверным, и мы с Рипсик действительно были суеверными, – когда черная кошка перебегала нам дорогу и никакой возможности изменить маршрут не было, мы брались за руки и трижды поворачивались на месте перед тем, как продолжить путь; и, естественно, мы избегали хвалить хоть что-нибудь, что у нас, по нашему мнению, получилось, если кто-то из нас, забывшись, говорил доброе слово, то другой сразу требовал: «Постучи по дереву!» – предметы из фанеры или опилок при этом игнорировались, годились лишь сделанные из натурального дерева. Мать Рипсик, Кармен Андраниковна, еще более суеверная, чем мы, подарила нам талисманы, так называемые ачки-хулункхи – две стеклянные бусины, из середины каждой смотрел немигающий глаз, – Рипсик долго носила свою бусину на бюстгальтере, я на ремне, но в какой-то момент мы про них забыли, моя, по-моему, разбилась, куда делся ачки-хулункх Рипсик, я даже не знаю, во всяком случае, когда ее состояние стало совсем серьезным и я вдруг вспомнил, что мы остались без защиты, она начала его искать, но так и не нашла. Впрочем, уже все равно было поздно.

1  2  3  4  5  6  7  8  9 
Рейтинг@Mail.ru