bannerbannerbanner
Фаина Федоровна

Ирина Степановская
Фаина Федоровна

В буфете Олег со своим подносом подходит к моему столу.

– Не занято?

Я с набитым ртом киваю на стул. Около моей тарелки ещё и коробочка с бутербродами. Я захватила их из дома, но съесть решила здесь. После супа и куриной ноги. Видимо, стресс вызывает бешеный аппетит.

Быть счастливой нужно было учиться у Фаины Фёдоровны. Я помню, как она радовалась жизни каждое утро. Её жизнь, по крайней мере в тот период, когда я её знала, была разделена на две половины. Моя тоже. Но половинки у нас были разные. У Фаины Фёдоровны жизнь делилась на войну и после. У неё было совершенно другое мироощущение, не такое, как у меня. Она сама мне про это никогда не говорила, но я поняла это интуитивно. Она и о войне-то говорила очень редко, только в крайнем случае. И только уже спустя много лет я поняла, что я прошла по её жизни по самому незначительному краешку, так иногда бывает виден на небе узенький-узенький серпик луны. Хотя тогда мне казалось, что в наш отрезок времени мы с ней живём как бы на равных.

Я догрызаю куриную голень и злюсь. Ещё утром я была вполне счастлива. Я научилась делать себя счастливой. Довольствоваться тем, что у меня есть. В конце концов не так уж мало. Я всегда сыта, я езжу на своей машине, я лечу больных, у меня есть свой дом. У Фаины Фёдоровны этого не было. Но кто имеет право отобрать у меня то, что есть? Почему я должна чувствовать себя несчастливой из-за какой-то реорганизации здравоохранения? Я провела в этом здравоохранении столько лет, сколько некоторые не живут. Мой мир – это цвет кожи и крови, и разноцветная одежда больных, и пижамы врачей, и пёстрое постельное бельё на больничных койках, и цветы, которые мне приносят в пластиковых прозрачных обёртках, и белизна халата Фаины Фёдоровны… Так художники рисуют снег голубым, розовым, светло-коричневым, зеленоватым, но для зрителя он всё равно белый. Наверное, мой счастливый мир раньше тоже был белым. Белым, как что? Как снегJ.

– Ну и что вы на это скажете? – спрашивает меня Олег. Он ест рыбу и картофельное пюре, это дешевле. Разве мы с ним на «вы»? По-моему, он заговорил со мной впервые за всё время нашей совместной работы – года за три или даже за четыре.

– Вы что имеете в виду?

– Наше с вами сокращение.

Я смотрю на него.

– Почему «наше с вами»? Мне никто ничего не говорил.

– Вы что же думаете, вас оставят?

– Не знаю. Я сегодня впервые услышала об объединении.

Он смотрит на меня не то чтобы рассерженно, недоверчиво.

– Да ладно вам делать вид. Вся больница гудит уже месяц.

Вот что значит всегда садиться от всех в стороне. Дурная привычка. Все новости доходят в последнюю очередь.

– Возьмут Павла и Дарью, а нас с вами – кнопка «удалить».

Интересно, откуда у него такая уверенность?

– Или вы уже подыскали себе место? Поделитесь куда? Может, меня туда тоже возьмут? – Он отодвигает вилкой рыбий хребет и доедает пюре, помогая себе кусочком хлеба.

Я вытираю руки салфеткой и открываю коробку с бутербродами.

– Берите. С колбасой.

– С какой?

– С докторской.

– Спасибо, не хочу.

Чай у нас в стеклянных прозрачных кружках – наливай из больничного титана сколько хочешь. Я беру бутерброд, откусываю и запиваю чаем. Можно быть для всех – никакой. Можно выглядеть старой, старомодно одетой и разговаривать, как в прошлом веке. Но если ощущать себя вселенной, то старость не приходит. Вот в молодости моей я для себя вселенной ещё не была. А сейчас я не только сама по себе вселенная, для меня вселенная этот бутерброд.

– Вы что, правда ничего не слышали?

Я перестаю жевать.

– А разве вам уже объявили, что вас сократят? Мне не объявляли.

Взгляд у него исподлобья. Я впервые замечаю, что он похож на мультяшного волка. На задрипанного, испуганного, по-детски комедийного голодного волка со впалыми боками, который вечно попадает в дурацкие ситуации, потому что очень добрый в глубине души. Но душа Олега для меня закрыта.

– Ну-ну. – Он тоже стал пить чай, ссутулившись, опустив плечи.

Сбоку от меня в окне серо-зелёным сияла улица. Из этого окна, выходившего в закуток проулка, не было видно ничего, кроме распускавшихся кустов. И белые занавеси в крупную ячейку не могли пригасить золотое сияние лопающихся почек.

Почему он сказал, что в новое отделение возьмут Павла и Дашу? Значит, всё уже решено и всем известно?

– Бл… ь! – Олег отодвинул тарелку и пристукнул кулаком по столу. – И так денег ни на что не хватало, а тут ещё безработный.

– Как-нибудь образуется, – сказала я, но в груди у меня будто ползала серая жаба.

– А как образуется? – Он посмотрел на меня так, будто это я выдумала реформацию. – В городе для лор-больных было всего 120 коек. Шестьдесят у нас и столько же в пятой. Теперь будет на весь город – шестьдесят.

Мне нечего сказать. В памяти всплывают лекари – муравьи, и в сравнении с муравейником наши дела кажутся из рук вон плохи.

– Я вообще не понимаю, кто будет делать операции на ухе?

Это он спрашивает меня? Он мог бы и не спрашивать, что я могу ему ответить?

– Я оперирую по квотам, – говорит Олег, будто я этого не знаю. – Чтобы с этой квоты нормально заработать у меня должен быть поток больных. А мне их никто не присылает. Никто не хочет по поликлиникам выискивать стариков.

Я никогда не расспрашивала его о том, как он учился. Мы и вообще с ним раньше почти не разговаривали.

– В крайнем случае, если дети побогаче, они покупают своим дедушкам и бабушкам протезы. А можно вставить и чип. И слух будет, как в молодости.

Я думаю о том, что раньше таких больных вообще не лечили.

– Раньше всё было лучше, – вдруг ни с того ни с сего говорит Олег.

– Когда я пришла работать в поликлинику после института, в ней до меня врача не было семь лет. Это был ад.

– Зато я теперь сам должен за больными бегать? По полям, по лесам, по сёлам, по колхозам ездить? Можно такое представить? Реорганизация, блин!

– Колхозов нет давно…

– Я просто так сказал.

А у меня вдруг вырвалось, совершенно не к месту.

– А я, когда была студенткой, ездила в колхоз. На картошку.

Поколебавшись, он вдруг протянул руку и взял мой оставшийся бутерброд. Прекрасно, а то пришлось бы нести домой. Даша, кстати, бутерброды не ест. И кофе тоже не пьёт. Она ходит на фитнес и пьёт какие-то растворимые порошки из специальных коробочек. Зато Даша курит. Иногда. Редко. Длинные сигареты, пахнушие ванилью и вишнёвым вареньем. Мне нравится их запах. Это удивительно – наше новое поколение докторов. Сплошной здоровый образ жизни. Интересно, соблюдая такую правильность поведения, будут ли они счастливее? И проживут ли дольше?

Моего бутерброда хватило Олегу укусить раза три.

– Раньше всё равно было лучше. – Он проглотил последний кусок и допил чай.

– Вы явно идеализируете.

– Ничего я не идеализирую. Вам не надо было искать работу. И ещё пример. Вот у вас ведь квартира есть?

– Есть.

– Вам же её дали?

Я вспомнила ту нашу маленькую уютную квартирку, которую нам действительно «дали». Действительно, мы очень радовались новоселью. Я была тогда в третьем классе, и меня поселили в одну комнату с бабушкой. Однажды я проснулась, а бабушка лежала в своей кровати тихо-тихо. И почему-то я сразу поняла, что бабушка умерла. Но я не стала рассказывать Олегу об этом. Как не стала говорить и о том, что все свои деньги потратила, чтобы купить новую квартиру.

– У нас была маленькая квартира. Тридцать пять метров. Двухкомнатная. На меня, маму, папу и мамину мать, мою бабушку. Кухня была пять с половиной.

– Я бы поменялся с вами.

– На что?

– На то, чтобы жить в то время.

Мне было удивительно слышать от него такие глупые, детские вещи. Я пошутила в ответ. Я улыбнулась:

– Ну тогда отдайте мне ваши тридцать лет. А я вам – свои. Сколько уж есть.

Он вдруг внимательно посмотрел на меня. Такое впечатление было, что он увидел меня в первый раз.

– А сколько вам?

Я хмыкнула:

– Много. Некоторые столько и не живут. – Я встала и отодвинула свой стул. – Я в отделение.

– И я туда же.

Из лифта навстречу нам вышла Даша. В блестящей куртюшке, с развевающимися волосами, сияющим взглядом и в дырявых джинсах. Увидела нас – остановилась.

– Вы ещё не домой?

Олег пожал плечами. И я промолчала, ведь это же очевидно, что мы возвращаемся назад. Даша закидывает сумку через плечо.

– До завтра!

У меня включается нерастраченный материнский инстинкт. Глядя на её просвечивающие через дырки голые колени, я будто чувствую, как у меня опухают суставы.

– Не простудитесь. Весна, но ещё прохладно. Снег только-только стаял.

Даша смеётся:

– Вы прям как моя бабушка. У той на уме только одно: чтобы я одевалась теплее.

Она что, нарочно? Про бабушку?

– Бабушка права. Здоровье – это главное.

– Главное – это деньги, – парирует Даша. – На них теперь можно купить всё что угодно. Даже здоровье.

Она высвистывает мимо нас в вестибюль, а мы с Олегом заходим в лифт.

– Сегодня кто остаётся в ночь? – спрашивает он. У меня возникает чувство, что спрашивает он, чтобы не стоять молча.

– Паша.

– А вы когда?

– В пятницу.

– Ага.

Мы выходим из лифта и расходимся в разные стороны.

В моей комнате сумрачно. Видно, что внезапно нахмурилось небо и неожиданно стал накрапывать дождь. Я подхожу и закрываю форточку. Дождь по идее уже весенний, тёплый и даже пузырится в быстро образовавшихся лужицах, но я-то знаю, насколько обманчива погода в начале апреля. Я провожу пальцем по стеклу, повторяя движение капель. Вниз. Всё время вниз. Неужели это теперь одно моё постоянное направление? И я вдруг плачу. Этого со мной не бывало уже много-много лет.

* * *

Машина-перевозка была уж точно не «мерседес». Зелёный УАЗик с красным крестом в белом круге на бортах.

 

Мы сели в машину. Женщина с ребёнком на мягкое сиденье в салон, я – тоже в салон, на скамейку, напротив двери. Зверски дуло в ноги с улицы между дверью и подножкой. Мои замшевые туфли на каблуке были предназначены для кабинета, а не для улицы. Не зря мне кричала Фаина: «Наденьте сапоги!»

Если бы сейчас всё сначала, конечно, я была бы более решительной. Замотала бы этого хулигана в простыню и протолкнула бы пуговку зондом, как подсказывала Фаина. Или пинцетом. Поймала бы рукой. А мать нужно было бы выставить в коридор, чтобы не орала. Фаина подержала бы пацана на коленях. Родители, конечно, думают, что они как-то могут контролировать врачей или контролировать ситуацию. Печальная правда в том, что они всё равно ничего не могут контролировать, потому что не понимают сути происходящего и только зря треплют нервы и себе, и нам. Конечно, они потом пишут в социальных сетях о том, какие врачи дураки и уроды и почему они не сделали этого, и того, и сего… Но чаще всего выходит, что прав именно врач, а не родственники. Иногда, конечно, бывает и по-другому. Но ясно одно: если счёт идёт на секунды, родителям всё равно ничего объяснить невозможно. А любое действие – это риск.

Многие сейчас скажут: «Подумаешь, что такого, какая-то штучка застряла в носу?» Однако же по правилам удаление инородных тел – повод для госпитализации. Нужно, чтобы рядом на всякий случай был анестезиолог с аппаратом, операционная для трахеотомии, трубка для бронхоскопии… Конечно, это есть далеко не всегда и не везде. И я тогда поступила строго по инструкции.

Наверное, я могла бы замотать ребёнка простынёй, чтобы не шевелился. Я сумела бы протолкнуть пуговку зондом и поймать рукой. Я не тряслась бы на холоде в промозглой перевозке, а спокойно продолжала бы приём. Нынешние молодые сейчас смелые. Типа Даши. Я такой не была. Предвидеть и всё равно рисковать – на мой взгляд, это верный путь в уголовку. Это не халатность и не превышение должностных полномочий. Это «преступная неосторожность». То есть врач мог предвидеть, мог сознавать опасность и всё равно понадеялся на авось. А если бы я не поймала эту пуговку? И пацан не проглотил бы её, а задохнулся насмерть? И у меня под рукой ничего нет для трахеотомии. Да и не делала я её никогда. Нет, я была права – только стационар. И трахеотомию, если что, лучше делать в условиях операционной, а не в кабинете и не на улице.

Мы ехали по городу. Ребёнок уснул. Во сне его лицо расслабилось и стало симпатичным. Я смотрела на него и думала, что нам всем нужно продержаться ещё немного. Дорога казалась мне бесконечной.

– Несите осторожно. Нужно, чтобы не проснулся пока.

Почему-то спящие и мёртвые всегда тяжелее, чем бодрые и живые. Женщина тащила младенца с трудом. Я помогала ей держать его ноги.

Фельдшер в приёмном отделении долго заполняла бумаги.

– Поставьте ребёнку градусник. – Она сунула мне термометр. Мать присела на кушетку, и ребёнок спал у неё на коленях.

– У него нормальная температура. Нельзя, чтобы он сейчас закричал, – сказала я.

– Я должна записать.

– Слушайте, у меня в поликлинике полный коридор больных. Скорее вызовите сюда дежурного врача, я передам ему больного с рук на руки и уеду…

Она даже не подумала куда-то идти. Подошла и сама впихнула под мышку мальцу градусник, уселась опять и невозмутимо стала записывать что-то в журнале.

Я вдруг почувствовала такое бессилие, такую злость, что готова была закричать. Ведь я права, я тысячу раз права, что не стала рисковать, а вы все… Почему вы смотрите на меня как на неумеху?

Тут фельдшер встала и куда-то ушла. И будто исчезли в этой больнице все вокруг. В самом дальнем конце коридора был слышен чей-то разговор, плеск и звук отжимаемой тряпки. Там, видимо, мыли пол. Я села на кушетку рядом с мамашей и закрыла глаза.

И вдруг ребёнок проснулся. Он поперхнулся сначала, как будто не сильно, а потом вдруг закашлялся. У него запрокинулась голова, он стал давиться, махать руками, ловить ртом воздух. Этот его вдох: «И-и-и-к!» я слышу и сейчас. Я поняла – сейчас ЭТО произойдёт. Беспомощно оглянулась на дверь – по-прежнему никого. А он стал кашлять. Кашлял и кашлял, давился то ли слюной, то ли слизью, сильно вдыхал… Может, хотел закричать, но не мог, судорожно делал такие движения, что сейчас его будет рвать… И действительно его вырвало слизью и кровью.

– Помогите же! – отчаянно завопила мать. – Он задыхается!

Я схватила ребёнка, перевернула вверх ногами. Рот у него был открыт, из него ползла на пол вязкая, розовая слюна, а по полу расползалась рвотная лужица.

Мать что-то кричала, я не слышала что. Я вытащила из кармана ложку Хечинашвили, она оказалась совершенно бесполезной. Я бросила ложку. Пацан снова закашлялся, судорожно вдыхая.

Я приподняла его, болтающегося вниз головой, и сильно тряхнула. Его опять стало рвать. Я сунула его в руки матери и плюхнулась перед ним на колени. Моя прекрасная, дефицитная, дорогая замшевая тёмно-серая югославская туфля слетела с ноги и отскочила в сторону. Я этого не заметила. Я схватила одной рукой его голову и прижала к себе, а пальцы другой руки просто сунула ему в рот. Непроизвольно он меня куснул, и в этот момент среди остатков рвотной массы и среди носоглоточной слизи я нащупала что-то скользкое, но твёрдое. Вслепую я захватила этот предмет и вытащила наружу.

Это была пуговица. Оранжевая пуговица с его кофты. Она бочком своим просвечивала сквозь слизь, в которой пряталась, как ягода облепихи под серебристыми листьями. Я машинально взглянула на кофту мальчишки. Там, где пуговица оторвалась, ещё и нитки торчали. А остальные пуговки были красные.

Пацан наконец заревел во всю глотку, вздохнул, задышал. Мать стала вытирать ему лицо своей юбкой. Я встала с колен и попрыгала на одной ноге за свалившейся туфлей.

В этот момент вошёл врач. Лицо у него было скучное и усталое.

– Что тут у вас?

– Инородное тело вам привезла. Вот оно.

Я показала врачу оранжевую пуговицу и пошла к раковине смыть слюни, рвоту и слизь.

– Край один отломлен. Но достаточно острый. – Я потрогала край пуговицы пальцем. – Он-то и вызвал кровотечение по задней стенке глотки.

– А-а… – Доктор не выказал ни радости, ни огорчения. Он повернулся к матери.

– Умойте ребёнка и пойдёмте, я его осмотрю.

Они ушли. Мальчишка то ли икал, то ли всхлипывал по дороге. Через некоторое время он опять заорал. Видно, врач стал осматривать его.

Я вытерла вафельным полотенцем руки и тупо смотрела на себя в зеркало над раковиной, прислушиваясь к звукам.

Пришла фельдшерица. Недовольно посмотрела на меня, на раковину, на лужу на полу.

– Передайте им это. – Я протянула пуговку фельдшерице. – Может, захотят сохранить.

– Ничего я не буду передавать. Стол ещё пачкать…

Перевозку «Скорая» мне прислать отказалась. Пришлось ехать назад на троллейбусе без билета. В запале я не взяла с собой ни сумку, ни деньги.

Насколько я знаю, в любом лор-отделении есть специальный стенд, на котором на всеобщее обозрение выставлены предметы, которые извлекают врачи из ушей, горла, носа и даже пищевода своих пациентов. У нас такой тоже есть. Среди экспонатов рыбные, птичьи и мясные кости, зубные протезы, орехи, булавки, бусинки, пуговки, а иногда и пули, и осколки снарядов. Однажды я вытащила из глоточной миндалины рыболовный крючок.

Интересно, куда теперь денут наш стенд? Выбросят? Ту, самую первую, мной извлечённую оранжевую пуговку я так и оставила в приёмном. Зря, наверное. А что бы я с ней делала? Бросила бы куда-нибудь в ящик? Даже странно сейчас об этом думать.

– Ложку Хечинашвили простерилизуйте, – сказала я Фаине Фёдоровне, уже под вечер, когда вернулась из стационара – потная, измученная, голодная. Больных в коридоре осталось немного. – И дайте марлю, туфли оттереть. Испортила их. Жалко.

– Достали?

– Сама проскочила.

– Что это было?

– Пуговица. Я расшевелила её во время осмотра, она и поползла. В приёмном чудом поймала.

– Где он взял-то эту пуговицу? – Фаина Фёдоровна уже наливала мне чаю.

– С кофты оторвал, наверное. – Я стала пить, будто в первый раз отелившаяся тёлка.

– Ой, эти шалопаи всегда всё в рот тащат. Бутерброд вот съешьте. – Она поднесла мне на тарелке два бутерброда. Краковская колбаса на хлебе аппетитно блестела свежим жирком.

– Откуда вы взяли? Клянчили у Достигаевой? – Я куснула бутерброд.

Фаина Фёдоровна победно зарделась розовыми щёчками.

– Сама она принесла. Ничего я не клянчила. Все ведь понимают… Особенно если врач хороший. Я больничный её вам оставила. Чтобы вы сами закрыли. Она уже выздоровела, завтра на работу выходит.

Я проглотила бутерброды, причесалась и села на своё место. В дверь колотили.

Мы принимали больных до ночи. Приняли всех. Причём под конец возникло впечатление, что сарафанное радио каким-то образом разнесло по округе, что в поликлинике происходит халява – лор принимает без записи и талонов. Почему я так думаю? Потому что последние больные были уже совсем не больные, а так.

– Вы не можете посмотреть, что у меня в носу?

– Я пришла ухо проверить…

Когда наш коридор совершенно опустел, Фаина Фёдоровна сказала:

– А в холодильнике ещё масло, кусок сыра и две банки рижских шпрот.

– Кормилица вы моя.

Потом мы шли с ней из поликлиники пешком. Была уже ясная, звонкая осенняя ночь. Дошли до угла. Я остановились.

– Спасибо, Фаина Фёдоровна, что не ушли домой. Помогли мне с приёмом.

– Как бы я ушла?

– Ну ведь рабочий день у вас уже закончился. Имели полное право уйти. Я бы и не обиделась…

– Знаете, Ольга Леонардовна, я думаю, на нас с вами напишут жалобу. А может, и не одну. И знаете, как они все будут начинаться?

– Как?

– «Возмущены обслуживанием врача О. Л. Григорьевой и медицинской сестры Лопаткиной Ф. Ф.».

– Да ладно!

Но у Фаины Фёдоровны был большой опыт работы в нашей поликлинике. «Возмущена бездушным поведением и грубостью лор-врача Григорьевой… – читала я на следующий день в кабинете у заведующей нашей поликлиники жалобу мамаши. —…Она трясла моего больного сына так, будто хотела его убить… Таким врачам не место в нашей медицине!»

– Вот ты уехала, бросила больных в коридоре, – сказала мне заведующая, пока я читала жалобу. – А если бы в это время из них кто-нибудь умер?

– А что я должна была сделать? – спросила я. – Бросить тех двоих? Чтобы ребёнок в машине задохнулся?

– Не попадать в такие истории, – сказала заведующая.

– А как не попадать?

Она промолчала, поджав губы.

Докладную на меня написала и регистратура.

«Из-за того, что лор-врач Григорьева О. Л. вела приём больных в неустановленное время (до 23 часов), мы не могли вовремя закрыть отделение регистратуры и опечатать сейф с бланками листов нетрудоспособности. Весь день мы вынуждены были отвечать на возмущение и жалобы больных, которые не сумели попасть в этот день на приём».

Мы шли с Фаиной Фёдоровной по пустынной ночной улице, нам в макушки светила луна. Я задрала голову в небо и долго смотрела на неё. Луна мне улыбалась. Я сделала «карусель» в воздухе своей сумкой и стала хохотать.

Вообще-то у меня есть учёная степень. Без учёной степени теперь как-то неприлично. Иногда я даю больным свои визитки, там написано: «Кандидат медицинских наук». Я даже горжусь своей кандидатской. По насыщенности она не хуже, чем многие докторские, выполненные особенно в годы перестройки. Но теперь одной кандидатской мало. Многие любят, чтобы их консультировал доктор наук, профессор. Доктору наук как-то больше верят. Мне это немного смешно. И ещё теперь каждый уважающий себя врач должен иметь свой сайт. Большинство врачей на этих сайтах сами себе же хвалебные отзывы и пишут. Или просят написать больных, и это всегда видно. У меня сайта нет. Мне звонят по сарафанному радио.

Я никогда не занимала никакой административной должности. Как-то мне предлагали, но я отказалась. Не потому, что боялась не справиться, мне нравится быть только врачом. Я люблю лечить и не хочу устанавливать новые правила, вводить какие-то «монетизации». За много лет я убедилась, что больным от всех этих новшеств лучше не становится. Я просто хочу, чтобы мне не мешали. Мне нравится, когда у меня звонит телефон.

Только что я сейчас могу сказать больным? Извините, меня отсюда могут выгнать?

Я вытираю мокрые щёки и отхожу от окна.

Звонит телефон.

– Ольга Леонардовна, вы ещё не уехали?

– А кто это?

– Олег Сергеевич.

Я не сразу соображаю, что «Олег Сергеевич» это и есть Олег, мой коллега, с которым я недавно разговаривала в буфете. Раньше он мне никогда не звонил.

– Нет. Не уехала.

– А вам, случайно, не в сторону пятой больницы?

– Мне дальше. Но мимо.

 

– А не подбросите меня?

Я колеблюсь.

– Я ещё должна одеться…

– Если вы не против, я подожду вас у выхода.

Я одеваюсь и выхожу. Закрываю своим ключом нашу комнату. В коридоре перед дверью стоит Бочкарёва. Тот же красный велюровый костюм, та же тельняшка.

– А Дарья Михайловна уже ушла?

– Да.

– Вы не знаете, она завтра будет?

– Должна. А почему бы ей не быть?

– Ну, говорят же, что больницу расформировывают. А как же со мной?

– Я не знаю. – На меня вдруг наваливается усталость. – Завтра Дарья Михайловна всё вам расскажет.

Я ухожу, а Бочкарёва всё ещё стоит, будто не веря, что в нашей комнате уже никого нет. Как же я забыла взглянуть, болтается ли всё ещё тампон на её тапке? Мне жаль Бочкарёву. Зря Даша не зашла к ней. Весь вечер и ночь Бочкарёва будет мучиться, проигрывая варианты своей дальнейшей судьбы.

На парковке уже много свободных мест. Дождь не такой сильный. Я натягиваю на голову капюшон и оборачиваюсь, смотрю на больничное здание. Серый бетон. Между блоками щели, на пандусе асфальт весь в ямах. Это «скорые», бесконечно въезжая и выезжая, годами раздавливали асфальт. Въездные ворота – толстенные бетонные столбы, образуют прямоугольную арку. Ещё один портал. На столбах граффити. Надеюсь, с благодарностями врачамJ. Всё это, мягко говоря, обветшало. Но всё это можно отремонтировать, подновить. Заделать, покрасить. И больница останется жить. «Скорые» будут приезжать, больные будут поступать и будут выписываться.

Как выразилась сегодня наша заведующая?

«Мы столько лет ели деньги из бюджета».

Неужели мы не принесли никому пользы?

Вот подходит Олег. Он в плаще, с непокрытой головой. Я даже не замечала, что он, оказывается, светловолос. Сейчас под дождём волосы у него намокли и выглядят темно-русыми. В отделении мы все в колпаках, в пижамах. Роботы-муравьи. Выходим на улицу – друг друга не узнаём. И кожа у него светлая, как у природных блондинов. У Фаины Фёдоровны была такая же. У неё на щеках часто горел румянец – от малейшего волнения подкожные капилляры напитывались кровью и разливались гипертоническими червячками. Я хочу посадить Олега сзади, но он, как многие мужчины, садится вперёд. Я выезжаю с парковки, стараясь не обращать на него внимания. Я не привыкла, что в моей машине ещё кто-то есть, кроме меня, и поэтому немного нервничаю. Включаю радио. Автоматически убавляю звук. Он спрашивает, будто мальчик, случайно попавший к кому-то в гости:

– А что, здесь переключатель громкости на руле?

– Да.

– Круто.

Я взглядываю на Олега.

– А у меня машина не новая. – Щёки его сейчас тоже заливает лёгкий румянец, прямо зорька.

– Жена на машине девчонок возит. Занятия всякие…

Мне совершенно неинтересно знать про его жену. Я спрашиваю, чтобы сменить тему:

– Вам зачем в пятую больницу?

Он вдруг напрягается всей фигурой, лицом.

– Хочу с главным врачом поговорить.

– Вы с ним знакомы?

– Если б был знаком…

Мы едем сквозь дождь, но всё равно как-то ощущается, что уже весна. Воздух, наверное, другой. В нём преломляется свет по-другому, по-весеннему.

– Думаете, главный будет с вами разговаривать? Сейчас всё ведь через резюме.

– А я хочу сам занести ему в приёмную своё резюме.

Я молчу, выказывая этим свой скепсис.

– Слушайте, в этом городе я один, кто делает такие операции. Это не нонсенс, что я вернулся после обучения из Германии и оказался никому не нужным? И не нонсенс, что меня сокращают без предоставления места работы?

– Вам грант кто давал?

– Академия наук. Между прочим, самая главная. Российская.

– Ну вот. Туда и засуньте своё резюме, – ёрничаю я. – Вы ехали от них, а приехали сюда. А отсюда вас никто не посылал.

Обычно я не разговариваю так грубо, но сегодня уж такой день.

Олег молчит, отвернувшись к окну.

Я въезжаю на парковку пятой больницы. А это не нонсенс, что сократят и меня, хотя, положа руку на сердце, в городе не так уж много опытных врачей. А я – одна из лучших.

– Кстати, мне непонятно, а куда они денут мой ушной микроскоп? – вдруг говорит Олег.

– Микроскоп можно продать. Спросите, может, вам продадут.

– Зае… ь.

– Опять же амортизация… Сколько ушей-то прооперировали?

И мы с ним вдруг нервно смеёмся. Смех этот через силу.

Я подвожу Олега к центральному входу, останавливаюсь.

Я смотрю, как он идёт к дверям – сутулый, худой и всё равно похожий на молодого, побитого и голодного волка. Волчка.

Может, мне тоже сходить в пятую?

Я выруливаю с парковки и вижу магазин. Теперь это всё сетевые отростки разных магазинных монстров. Я сбавляю ход и вглядываюсь в пространство перед магазином. Надо же, раньше не знали, где достать еды, а теперь не знают, где поставить машины. Я нахожу место, захожу и покупаю замороженные пельмени, банку сметаны, пару лимонов и сыр на завтра. Мельком оглядываю витрину с колбасой. «Краковская» присутствует от трёх разных мясокомбинатов. Я ещё кладу в корзину две сардельки и иду к кассе. У меня чешется глаз, я останавливаюсь и тру веко бумажным носовым платком.

Когда я выбирала специальность, один мамин знакомый, уже старый врач, сказал: «Нашла тоже куда пойти! Вечные сопли. Гной, кровь, инфекция – всё в морду летит». Он был совершенно прав. Теперь придумали специальные забрала – для стоматологов, офтальмологов и нас. Но я не могу работать в забрале. Мне кажется, что тогда между мной и больным непреодолимая преграда. А я во время операций не чувствую себя отдельной от больного. Я, как экскаватор, цепляю его больную ткань инструментами. Я скребу и вырезаю, я чищу, я подкапываюсь, я роюсь. Я уничтожаю боль, грязь, гной. Я добираюсь до чистых тканей, я сшиваю дефекты, я скрепляю то, пригодное к жизни, что можно ещё сохранить. В этом моя работа. Но человеческая боль летит мне в лицо, в глаза, оседает на маске, закрывающей рот. И каждый раз после операции я стираю кровь, гной, слизь с лица ваткой. На коже остаётся противное зудящее пятно. Не даёт моей коже покоя чужая боль. Кожа шелушится, будто отвергает чужое.

Тушью перед операциями я давно не пользуюсь. Часто глаза «текут» от пота. Под операционными лампами слишком жарко. Но когда была молодая – пользовалась. Хотелось быть красивой даже и в операционной. Пока однажды чья-то кровь не брызнула в мой глаз.

– Тампон дайте, – сказала я операционной сестре, делая вид, что ничего не случилось.

Она кинула мне горсть стерильных марлевых тампонов в стерильный тазик и к ним – кровоостанавливающий зажим. Я захватила тампон зажимом и стала тереть свой глаз. Анестезиолог смотрел на меня вопросительно. Сестра довольно явственно материлась.

Теперь, когда я мою руки в операционном предбаннике, я не люблю видеть в зеркале своё ненакрашенное лицо. Я нарочно не поднимаю глаза и смотрю только вниз, на свои руки, хотя зеркало висит прямо над раковиной, передо мной. Мне никто не рассказал, когда я несла документы в институт, что это всё будет постоянно в моей жизни – голое лицо, потная пижама. Мне говорили, что это очень благородная профессия – врач. Что только избранные, самые лучшие, самые умные, самые хорошо подготовленные могут удостоиться этой чести – надеть белоснежные халаты…

Теперь я понимаю, какая это чушь, какой обман, какое рабство. Но дело в том, что я это всё люблю. Люблю, когда больные начинают улыбаться в своих палатах, сплетничать, делиться едой, смотреть фильмы, рассказывать друг другу о мужьях, жёнах и детях. Часто теперь, чего греха таить, они начинают ругать нас – врачей, медсестёр и санитарок. Это теперь считается хорошим тоном, обвинять нас в тупости, бездеятельности, безнравственности. Но в подавляющем большинстве больные всё-таки уходят из больницы своими ногами, подлеченные и без боли, а уходя, освобождают место для следующих больных.

Я кидаю пакет с продуктами в багажник. Я сажусь на своё место и зачем-то причёсываюсь. Приподнимаюсь на сиденье, чтобы посмотреть в зеркало над рулём, накрашены ли у меня глаза. Нет, не накрашены. Я нажимаю пальцем кнопку зажигания. По радио снова передают ту же мелодию, которую я слышала утром. Я достаю из сумки помаду, отвинчиваю колпачок. Если меня уволят, я больше никогда не смогу купить такую дорогую помаду. Гнев охватывает меня. Я делаю несколько вздохов, но это совершенно не помогает. Наоборот, мне хочется куда-то ехать и на кого-то кричать. Быстро-быстро ехать и очень громко кричать. Кого-то обвинять, с кого-то спрашивать, приводить какие-то примеры, орать «Как вы смеете?»…

Жаль только, что я отчётливо понимаю, что всё это бесполезно. Я – муравей. Мы тут все муравьи. И Олег, и Паша, и Дарья. А муравьёв никто никогда не слушает и не слышит. Бегают там себе чего-то и ладно. Носят крошечки для пропитания – значит, с голоду не умрут. Ну а если что – их можно и придавить. Ведь верно?

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19 
Рейтинг@Mail.ru