bannerbannerbanner
Прогулки вдоль линии горизонта (сборник)

Ирина Листвина
Прогулки вдоль линии горизонта (сборник)

© Листвина И, текст, 2017.

© «Геликон Плюс», макет, 2017.

Ремарка первая

Два слова о названии. Разговорники – двуязычные книжечки-гиды, они дают в новой языковой среде ключ к обсуждению простых вещей – например, как пройти к музею, снять номер в гостинице, сколько стоит хлеб в ближайшей булочной etc.

Название «Моноразговорник» возникло в силу того, что ответы на столь же простые вопросы (но только из области «не хлебом единым») существуют – и во множественом числе, но на стороне читателя. Тем самым ответная реплика лишь подразумевается.

Перехожу к молитвослову. Мы и не подозреваем (забываем!), что оказавшись в непосильной для нас ситуации, нередко молимся – кратко, своими словами. Мы бессознательно поступаем так начиная с детских лет, нередко задолго до того, как впервые переступаем порог храма. Азбучным он назван отчасти и потому, что автор прошёл первую половину своей «дороги к Храму»[1] неконфессиональным путём (нет, не языческим, не буддистским, не индуистским, но…). Так уж вышло, что просто своим.

Но и не только поэтому. Да, «аз, буки веди, глаголь добро» – стало общеизвестной истиной. Но ведь добро начинается с малого (почти детского), с вещей простых и как бы односложных, «азбучных». Хотя стихи эти скорее уж «многосложны» и не всегда однозначны.

И последнее:

Если вы предпочитаете в стихах туманные, не вполне ясные смысловые значения, лишь бы было благозвучие, если вы равнодушны к малоизвестным подробностям – например, к таким, о которых было написано в «Русской старине», или к галлицизмам, сыгравшим в своё время иинтереснейшую роль в становлении российской поэзии, или к упоминаниям библейских текстов (этот перечень можно было бы и продожить), то вам лучше не заглядывать в Краткие послесловия, которыми заканчиваются «Привал в облаках» и все остальные разделы сборника

Разумеется, также не стоит заглядывать в них, если вам и без того всё понятно или известно.

Привал в облаках[2]
(«Шансон Дым» и «Шансон Сон»)

I. Стихи из Шансон Дым
(1958–1968 гг.)

Вершители судеб

 
Вершители судеб, творцы и палачи,
Тираны, стоики, строители, солдаты…
Бессмертник, врезаннный в гранит и кирпичи
Стены багряной, острия ограды,
Да роз закрытые, кровавые глаза
В венках на площади и на кустах горбатых.
 
 
Бесчинства, сбитые во фрунт парадов,
И флаги на ветру (со всхлипом «пли!»),
И канонады все, и колоннады,
Асфальт вполнеба, небо без пощады.
 
 
И невских вод, и площадей тирады,
Что смертный ужас в конность бронзы влит,
И лист шуршит ещё, как соглядатай.
Ночь Микельанджело: «Молчи, молю, молчи!»[3]
 
 
На свалке гипсовой своих гигантских статуй
Нам жизнь оставили творцы и палачи,
Убийцы-стоики, строители-солдаты.
 

Апрель

I
 
Апрель, и апельсин,
И ломкий слух капели —
Так делятся легко на солнечные щели,
А в лужицах с эмалью льда – бензин,
 
 
И солнце бьёт полого по панели,
Луч пилит синеву, как жук-пропеллер,
Но в ветках – первая мелькнула акварель.
 
 
Над лужицей испуганно кружится,
Из сна ли выпав, со снегу, синица —
Конец зиме, мой ветреный апрель.
 
II
 
Мой апрель-менестрель,
ледяной, продувной одуванчик,
как в сифоне, капель
комарино звенит, то ли плача.
 
 
За снега, за века
затаясь, что тебе то и дело,
всем кивая: «Пока!» —
улыбаться – упрямо, несмело.
 
 
Прозвенела струя:
«Я другой, я не знаю, веками
только камни стоят,
оттого что из вечности – камни.
 
 
Я рождаюсь зимой,
но по-летнему ярок и тонок,
с ясной снежной каймой
я жесток и упрям, как ребёнок,
 
 
но так больно от холода
и от слепящего света,
ручеёк я и облако,
сам я из талого снега».
 
 
…Уходя налегке,
пробежит, не прощаясь, нечаянно,
трель – капель по щеке,
дребезг ливня и трепет дыханья.
 
 
Где гостишь, с кем летишь
мой апрель, колокольчик и мальчик?
Смехом сыплешься с крыш,
с них – горстями (безгорестно?!) —
      плачешь?
 

Конец осени

 
Дождь, захлёбываясь, крошится
голышами хлеба,
тучи, пегие, как лошади,
вытоптали небо.
 
 
Сверху (гром-гремя) по улицам —
бьют битюжьи ноги.
Осень просится отмучиться
на моём пороге.
 
 
В неба холст, досиня выстиранный —
сердце, имя, тело,…
слиток капель, ветром высверленный,
бился до предела.
 
 
Но ни жалобы, ни жалости
в листьях ржаво разных
Жизнь и смерть им – краски, кажется,
ярки и бессвязны.
 
 
Льёт, как карты мечут… Спрашивать
в хаосе ответа —
умирать и вправду страшно – так?
Жить – да легче ль это?
 
 
Прояснилось… Солнце выглянуло
вновь, без укоризны —
в небо лёгонькое, вылинялое,
в серый круг отчизны.
 

Вечер, воздух…

 
Ввечеру, где лилово и зыбко,
где сокрыта сирень переливами влаги,
я стираю неверные буквы резинкой
с черновой и непрочной бумаги.
 
 
Стали знаки едва различимы, как точки,
уж не видно ни черт, ни ошибок,
проступает на стёртом до марли листочке
сеть голубеньких, бьющихся жилок.
 
 
Утром чуть свет проснусь,
      мир едва обновится,
разве вспомню холодные прописи жизни?
А пока тосковать – безотчётней, чем птица,
о далёкой безвестной отчизне.
 

Баллада о елях и детстве

 
Мельчат огоньками мили,
а мысли горят воочью,
я в жёлтом автомобиле
мчусь (он с антресолей) ночью.
 
 
А память аховой пылью
на крыльях автомобиля
порхает за тормозами,
где лак слезает – слезами.
 
 
Из-под колёс, под колёса
огни неверные лезут,
вдруг что-то сверкнуло косо,
тень дерева перерезав.
 
 
Не ельничья ли аллея,
бегущая в сон из детства
(туда, где некуда деться)?
Олень ли то в отдаленье?
 
 
«Что? Вам в аллею из елей?
В ту, видную еле-еле?
Поверив искомой цели,
скорей берите левее».
 
 
Утро холодом веет,
снежные флаги белеют,
и старый мой джип в аллею
вплывает – дышать не смею.

 
 
«Бежит и тает, как свечка,
по улочке, бежевой речке,
иное солнце, ручное,
в оранжево-белом облаке,
 
 
солн-шар[4] – печёное яблоко,
он мал, но оно сквозное,
вот белый олень промчался,
и миг лишь до сна остался…»

 
 
Но отчего – под колёса
мгновенья, будто каменья?
Не чудится ли аллея?
Не взять ли левей откоса?
 
 
Лёд тронулся, не остановишь,
напрасно баранку ловишь,
джип, верная моя лайка,
что ось, что любая гайка
 
 
летят за север, за осень,
вслед снегу тебя заносит
туда, за алмазной гранью
(последней в максимализме?)
 
 
за Северный полюс жизни
или, быть может, за Южный
(такой же книжный и вьюжный)…
А грань земная – на осень,
 
 
по кругу назад – и бросит.
И вот аллея из елей
покрыта снегом забвенья,
(и всем нам, тронутым ею,
 
 
она видна еле-еле…)
Мой город, на сон похожий,
летят огоньки и звенья,
что ж, снова я твой прохожий.
 
 
Но сонм рождественских елей
всё там же – он не левее,
а прямо – и вверх! Правь твёрже.
«В горах моё сердце»[5], Боже.
 

Почти верблюд

 
Дети, и цветы, и звери
(Или проще, Рай)
Проходи, зовут, сквозь дверь и
С нами поиграй.
 
 
Но она – всё туже, уже.
Нет, не мародёр,
Не пират, я неуклюже
Взрослый дромадёр.
 
 
Больше солнца и без меры —
Вас любил-люблю.
Жаль, что я уж жёлтосерый
И почти верблюд.
 
 
На дворе кричит погонщик
И стоит жара,
Тащат тачку, катят бочку —
Вот и вся игра.
 
 
Побреду, закинув шею,
В жар песок колюч.
В нём найду ли ваш волшебный
И сребристый ключ,
 
 
Что, открыв в оградах струны,
Прозвенит в саду,
Где игрушечные луны
Ждут свою звезду.
 

Душа моего тела

Т. Ю. Х.[6]

 

 
Душа моего тела,
ты словно бы онемела,
не всё ли тебе равно —
в подушку или в кино.
 
 
Душа моего тела,
какой ты стала несмелой,
движеньям ты разучилась,
да что же с тобой случилось?
 
 
Ты вспомнить не захотела
мир глиняно-пустотелый.
Тебе б улиткой свернуться,
к простой молитве вернуться,
 
 
забыто старозаветной,
вечерней и предрассветной.
Душа моего века,
ты слепо замкнула веки.
 
 
Какое тебе дело,
пускай веселится тело,
пускай оно опустело.
И мир танцует на нервах,
 
 
век-спринтер кричит: «Кто первый?»
(«Кто последний?» – мы,
он: «Да-вай пер-вых!»),
мир концовок, уличный, оный —
 
 
словно лагерник перед шмоном.
На прямой магистрали века
сметены следы человека.
Нервопровод тонет в бетоне,
 
 
напряженье гудит да стонет.
Время терпит, нервы спрессованы,
нервы прячутся за засовами.
 
 
Нет звезды. Но ведь тьма – шатается,
 
 
когда ощупью ищут свечу.
И ребёнок – рождается
за последним: «Я не хочу!»
 

Родина (1)

Ирине Чемодановой


(Воспоминание о 50-х)[7]
 
Родина, просто ли родина —
роды, и росы, и рожь?
В мир прирастаем к ней родинкой
духа? Отрежут – умрёшь?!
 
 
Солнцем раёшно заоблачным,
пестрядью детской берёз,
ситником пыльным просёлочным,
говором линий и гроз.
 
 
И расстояньем – громов и вьюг
(даль и лесная мгла)?
Или – от дула к надбровью
гулом – вдоль рук и стола?
 
 
Трав неоглядною ржавью,
горечью их неживой,
глушью равнин – рвы зажаты! —
в чёрный распах ножевой?
 
 
…Гром приумолк, мгла уж прячется,
битвы покрыты землёй.
Что всё клянёшь ты нас, мачеха?
Матушка, боль успокой!
 
1968 г.

Осенний рисунок. Дорога

 
Ах, если бы ѝначе! Хоть бы немного.
Но в даль убегает прозрачно дорога.
Ни тени, ни света – иначе – не будет,
И мимо проходят усталые люди.
 
 
Раз путь – выпад в цель, тем точней,
      чем случайней.
Он краток, и надо в нём быть —
      без отчаянья.
 
1969 г.

Гадалка

1. В детстве
 
В детстве, в бегстве (конном и звонком)
мне хотелось быть амазонкой.

А в конце – прыжок над домами —
и домой, на тахту и к маме.
 
 
Каждый класс на домик похожим был —
так давно. Осталось тревожное:
кто-то дремлет во мне с начала,
и растёт со мной, но ночами.
 
 
Что же делать мне, кто там скрылся,
кто, как в куколке, спит в курсистке,
мотылёк, балерина безногая,
контур скрипки без нот и без грифа —
 
 
может, всё это блажь без подлога —
просто как эпидемия гриппа?
Ждать, слоняться, жечь сны, как бумажки,
жить в каминном жару, днём вчерашним,
 
 
с музой (странной штабскапитаншей,
в бывшем Энске виды видавшей,
но не сдавшейся и не сдавшей)
Что же дальше-то? Что же дальше?
 
 
Рассудительная, домашняя
(в туфлях маминых, в сумерках) грусть
ждёт, шепча, осунувшись, спрашивая —
с детства помню я наизусть.
 
 
Только вдруг – не она, а с шалью,
и цыганкой глядит шальной.
Не с грустью – с полынь-печалью,
сама говоря с собой.
 
2. Гадание. Провал
 
«Как дважды два – всё просто».
      Что можешь ты сама?
Нам издавно приказано, заказано – зима,
бетонная дорога, казённые дома.
 
 
Колокольчик – и тот по ГОСТу,
а даль звенит сама:
«Дни-деньги-дон… погосты,
дней-денег-дзень… кутерьма».
 
 
А за карточными домиками —
      сума там или тюрьма?
Модерн, таверны, замки,
      тур – манкая[8], да тьма?
– Постой-ка, что ты болтаешь, цыганка,
      Господь с тобой!
– Не знаю, сама узнаешь,
      смотри, не шути с судьбой.
 
 
Разложила карты в холмики,
как голубь, бьётся туман,
на них «крестики» и «нолики»
расставит жизнь сама.
 
 
Прости, сбылось отчасти,
но не случилось вдруг,
пусть кто-то будет счастлив
с тобой, мой милый друг.
 
 
Тузы, что там, за глянцем,
пиковый взял валет.
Всё разошлось в пасьянсе
«Мари-Антуанет»[9].
 
 
Коротким было гадание,
и карты прочь со стола.

– Что ж, жги-говори, как сами мы
живём – была не была!
 
3. Очнувшись…
 
…А останутся – письма редкие
и сквозной календарь в ноябре,
так, листки в линейку, в клетку,
да дождик на дворе…
 
 
Вдруг, узнав, кто я в самом деле,
уступлю я и стану – тенью,
вдруг, узнав это, Боже правый,
я погасну. И стану – вами.
 
 
Ведь всё это вам не страшно,
вы завтра станете старше,
между раз, два, три – и четыре
нет ночных пустот в вашем мире.
 
 
Только (всё-таки, может быть,
      и не сдаваясь)
выход есть из судьбы и тоски —
открывать дверцы душ
      не ключом, а словами?
С чёрной лесенки ль,
      с красной строки.
 
1965 г.

Мне в этом зеркале

 
Мне в этом зеркале видны
И днём туманные огни.
На этой комнате печать,
Волна стоячая, печаль.
 
 
Шаги на потолке дрожат,
И вещи, выпрямясь, лежат.
Слегка вибрирует стеллаж,
Не смея выбрать звон стекла.
 
 
А сквозь окно в упор на дверь
С упрёком смотрит странный зверь.
Он видится иль снится мне,
Нечёток силуэт в окне.
 
 
И светлый дождь, и сизый страх
Лохматятся в его глазах.
Не может он вернуться в лес.
Дрожит и меркнет лунный блеск.
 
 
Породы – голубых ужей?
Кентавров скифских мятежей?
Левиафанов? Синих птиц?
Он затаился и притих.
 
 
Но он – один из стаи… той,
Что исстари звалась мечтой.
Кому – каёмкой голубой,
Кому – слепящей чернотой:
 
 
«В изломе молнии – внемли —
Есмь угол неба и земли!»

 
 
…К кому – дождём звенеть в окно
Протяжно, гулко и темно.
 

Моя Пьеретта

I
 
Постылым стал асфальт дорог
и пыльным – лоск зелёный листьев.
Так мне приснился городок,
куда с пути так просто сбиться.
 
 
Там ярмарка, там все кричат,
и мой двойник, что канул в воду:
«Кому нужна – всего на час —
моя бессрочная свобода?»
 
 
К нему подходят. В первый раз
глаза – две капли небосвода.
«Жаль, что не будет вам как раз
шар-балахон моей свободы.
 
 
Она по мерке им да мне
(врождённая ли,
      с ней мы сжились?),
но в гулком этом полотне
мы для других – уже чужие.
 
 
Да, ворот глух, а платье – нет,
что хочешь в нём, летай ли, плавай.
Как в мешковине – тьмы плотней —
смешно барахтаться, не правда ль?»
 
II
 
Вокруг – свист, брань. Гремят, орут,
змеятся, содрогаясь, трубы,
за души дёшево берут,
в улыбках лопаются губы.
 
 
Обмены-мены без конца,
и нет черты – хотя бы зыбкой —
в куске всеобщего лица
с разорванной, как нить, улыбкой.
 
 
Подходит странный человек,
глаза как выбитые донья,
косой пергамент жёлтых век.
Он склеит лаком мне ладони.
 
 
Углом положит их на грудь,
а ноги вытянет, как палки,
уж головы не повернуть
на клейком кукольном прилавке.
 
 
Мой балахон срывают – р-раз! —
царит иная в морге мода.
…Тракт, рельсов гул, последний час…
Владимирка… вагон «Свобода».
 

Корни

Из цикла «Местоимения и корни»
 
Только б не ведать, только б забыть
В слове голубить – слоги «убить»,
Призвук презренья – в слогах «призреть»[10],
В участи, чести – не слышать «учесть».
 
 
Крепки ли мы на земле, когда
В родине громко слышно – «орда»?
Если я мыслю, значит, жива?
Если я плачу, значит, я есть?
 
 
Или – плачу за то, что живу,
Промыслом, хлеб мне дающим здесь?
Мир растворяется – вширь ли? На нет? —
В круге зрачка ускоряется свет,
 
 
Нам остаётся осадка ночлег
В вольноотпущенном русле реки.
Известь в ручье, в глине соль и вода,
В изнеможенье распада и льда
 
 
Дождь, снегопад и зелёный побег,
Вьющийся, вечно витающий снег…
Господи Сил и Боже Любви,
С чем мы смесили
      слоги Твои?
 
 
Явь – водопад, гроз – светотень
Слоги Твои, Отчая сень.
 

Скрипач

М. Малевичу


I
 
В глухом городке, на эстраде дощатой
стоит человек, улыбаясь печально.
Но руки уверенно держат улыбку,
летящую бегло, зеркально на скрипку,
 
 
(созвучные смыслы скрывая и знача,
то прячась, то вглубь что-то яркое пряча).
Без умолку солнце колеблется, льётся,
так вдруг с потолка паутинка сорвётся —
 
 
на каплю, что в тёмной водице смеётся.
И вновь безустанно прядётся и вьётся,
а тени стрекоз пропадают в колодце.
 
II
 
Глухой городок в носорожьих сугробах,
далёко в снега убегает дорога.
Чьё сердце стучит всё короче и глуше,
ритмичному току смычка непослушно?
 
 
Кружит, кувыркается нота бемоли,
вдоль чёрной спирали влекомая болью,
Скачок между соль и басовым ключами!
(В конце – как всегда, побеждает молчанье,
 
 
не длись ни секунды, мгновенье, – довольно!
Раз больше не нужно, и больше не больно.)
Всё, нота упала. Хлопки простучали,
и нет никого… На эстраде дощатой
 
 
зачем (вслед кому?), улыбаясь печально,
стою я и жду… Нет скончанья молчанью.
 

Чердак[11]

В детстве мы запросто вхожи в подвал бессознательного, а в преддверии старости – на чердак никому не нужных вещей…

 
Анри де Руэн

 
Здесь, в этом Богом забытом углу,
мальчик оставил ежа и юлу,
сам превратившись в подростка
на стадионе Петровском.
 
 
Сброшен рюкзак, не споткнитесь о дрель,
столбиком скатан, недвижен апрель,
в нём – на мосту, под стеною[12]
он целовался весною.
 
 
Помнится, с ней расставались на «вы»,
дальше есть всё… Нет – муравьей травы,
той, что, связуя все звенья,
просто дарует забвенье.
 
 
«Я бы вошёл, но не вспомнить мне дверь,
я бы нашёл тебя – только поверь!
Даль – ведь лишь окна да стёкла».

Всё зазвенело… и смолкло.
 

Старая квартира

Сверстнице


(сорок четвёртый год рождения)[13]
 
Шла война, но гул авиаоргий,
не сгубил – за дальне-малой целью.
Три святых Ирины и Георгий[14]
светами прошли над колыбелью.
 
 
Тыл. Но мир был всё равно из дыма
и на чёрных тюфяках в палате
мама (своим ангелом хранима)
вдруг пришла в себя – с тобой в объятьях.
 
 
А потом в далёком эшелоне
вас колёса повивали нитью.
Так, в невольном стиснуты поклоне,
вы и добрались до «местожитья»[15].
 
 
В почернелой питерской пещере
камень мыт слезами, да не вымыт.
…Летом, в той же комнате и эре
мирный жребий вам – на счастье – вынут…
 
 
С края света, прячась в эти годы
вглубь бинокля – старая квартира.
Маленькая девочка у входа
замирает на пороге мира.
 
 
Солнца луч замком амбарным схвачен:
«Мама! На перилах, в чёрном – кто там?!»
Смерть вождя маячила, как мяч, но
всё не попадающий в ворота.
 

Ты

Из цикла «Местоимения и корни»
(1961–1968 гг.)
1
 
Ты – небо-убежище,
      отклик неразделённый,
дверь закрыта в стене
и не хочет открыться.
(Отзвук стены ключу нами потерян).
 
 
Ты – просто крыша на небе,
      под ней лишь одна стена.
Ты отошёл от стены… И нет ответа
от колыбельной купели и до разверстой —
где Ты? Откуда Ты?
 
 
Ты – отторжение и откровенье.
Дом (но ничуть не от мира),
крыша – небо – стена…
Ты далеко за стеной,
 
 
но я-то под крышей Твоей.
Ты – еле видимый свет.
О, как долги блужданья в эфире
гроз и дождей световых,
 
 
сжигающих, животворящих.
Мольба, ожидание – ключ?
И опять нет ответа,
музыка сфер и круг обжигаемой плоти
      от дуновенья – до грома?
 
 
Любовь, что скорченной розой
      к стене припала,
сорвана ветром с портала.
Ты —
это прибежище и от Тебя.
 
 
Бесконечен
      гармонический ряд отражений
Ты – я – стена,
сходящийся на небе в точку
      Ты – это…
Нам мир представлений —
 
 
лишь телеящик цветной,
в котором недолго мы длимся,
мы – силуэты и тени, мы – маски и лица.
Как нам постичь:
 
 
«От Адама вершится суд, плач,
      и обряд поминальный,
чрез воскрешенье
      в живых[16]
до воскресенья из мертвых»
Да будет так. Да исполнится
      воля Твоя.
 
2
 
А малое «ты»
      так похоже на белку,
на воробья, что клюнул-кивнул, улетая,
Но, как и небо —
      сетей, да и мелкой
не терпит оно суеты.
 
 
Луч лишь оно, а не пламя,
и медля над нами,
в тумане морском рассветает.
 
1963 г.

Молитва корней

 
Путь зрительный, путь нервный, слуховой
и к мiру не приросший образ Твой.
Наш косный путь,
пусть костный, млечный пусть
 
 
И Твой, не вобранный в земную плоть,
не пропитавший чёрствый сей ломоть. —
В кость чёрную, ни в голубую кровь
не вдуновенна[17] с жизнию любовь.
 
 
Равно чужда и мiру, и уму,
родна нам чудом вопреки всему, —
 
 
как голос, что стоит на всём пути:
«Простишь ли нас? Прости меня!.. прости…»

 

II. Шансон Сон
(1966–1972 гг.)
Шансон sans raison[18]
(Чередуясь с циклом Снегопропады)

Часть первая
Из цикла «Моя бездомная любовь»

Пластинка

Ал-ру Ке-ну


I
 
Золотистый, летучий звон,
луч иглы тебя находит,
«Mon amour, Marion,
notre toujours»[19]… уж на исходе.
 
 
Чертит круг начерно,
возвращаясь, луч блестящий.
 
 
Обруч, глубь с озёрным дном,
отклик музыки и счастья.
 
 
Улетели этажи —
что нам всё же остаётся?
Повтори мне, скажи,
где мы нынче расстаёмся.
 
 
Щёлкнув глухо, спираль
вывернула себя всю. Дай
мне руку, печаль,
и уйдём скорей отсюда.
 
 
Нет, не будет птенцов,
ни прозрачно-ломких почек.
Лёгким снегом из снов
с зимней тяжестью покончим.
 
II
 
Пусть невидимая, из сна,
детский свист, сквозняк и скорость,
станет пробовать весна
на земле искать опору.
 
 
Кисти, вёдра, апрель,
солнца влажные заплаты,
непрочна акварель
на снегах голубоватых.
 
 
Каплет-колет капель
в горлах труб со ржавью астмы.
…Там, где дремлет метель,
ты со мной навеки, август.
 
 
Спи, в золе догорай,
мой шафранный рай…
      Как тихо…
Просто – вглубь, в глушь убрать
      солнце чёрное, пластинку.
 
 
Просто – в шкаф (в пыль) убрать
дно без отблесков.
      Пластинку.
 
Ремарка вторая. О «Снегопропадах»

Тема Снегоземья начиналась с них. Первоначально это были питерские чёрно-белые пейзажи и моментальные зарисовки. Снег – ведь это и рассыпчатая белая краска, то закрашивающая, то засыпающая всё, но по-своему. А снег в полёте – вдобавок и лёгкая завеса, создающая иллюзию. Последняя же не только покрывает собой мир, но и позволяет увидеть его в иных степенях связности и разобщённости.

Ритмы снего-пропадов, то вихреобразные, то плавные, по-другому сближают, раздвигают и связывают явления (притом не обязательно только в пространстве). Летящие снежные точки в своей совокупности смещают и центры тяжести, и саму весомость, значимость отдельно взятых вещей.

Мне невольно думалось при этом: «А если бы они летели так во внутренних пространствах наших душ, миры которых достаточно просторны и, наверное, сообщаются между собой? Тогда они, быть может, создавали бы и там свои летучие зарисовки-разрезы самого разного рода в манере – предположим, пуантилизма? Акварельного ясным днём и чёрно-белого ночью.»

Этот взгляд как бы «сквозь них» расширял возможности «Снегопропадов» как стихо-пейзажей. Да, в этом смысле они могли быть и «лиственными», и «лунными» и даже, как ни странно, «концертными»[20]. Но это всегда и всё же – точечные городские зарисовки, притом характерные для Петербурга, это именно его зимние холод и даль.

Снежный полёт то сокращает, то удлиняет расстояния между вещами (и тени), но даль-то всегда присуствует и кажется непреодолимой, особенно если рисунок и не пытается вместить её. Но это всё та же русская даль, исстари знакомая: – «унеси мою душу в звенящую даль…» и «тоскующая». А зарисовки – днём акварельные, они (хотя слабо, но переливаясь) окрашены, напоминая этим пуантильность[21] мыльных пузырьков, вылетающих из тонкой трубки. Улетев, они всё ещё чуть видны, подобно воздушным шарам в далёкой вышине – в последний момент перед исчезновением.

Но несмотря на это, они и по-питерски каменно-грубы, в них отпечатаны и уличные торцы, и угловые тумбы, и даже булыжники площадей.

Почему же всё-таки «Снегопропады», а не «Снегопады»? Отчасти потому, что авторское я в них уплывает как бы вглубь, оставаясь за кадром.

Отчасти же – из-за чувства тревоги и безнадежности, вызванной тогда Карибским кризисом да и резким поворотом вектора времени в конце 60-х.

1Православному.
2Из первого сборника (1958–1968).
3 Из сонета Микеланджело «Ночь» в переводе Ф. Тютчева.
4«Солншар» – словообразование (как у Северянина, Шершеневича и многих ранних эго-футуристов и имажинистов – ещё до 1917 г.).
5«В горах, в горах моё сердце» – из Р. Бернса в переводах Маршака.
6 Посвящение сделано на несколько лет позже.
7Стихотворение долго пролежало в черновиках. «Воспоминание (о 50-х)» в заглавии появилось намного позже. («Родина»).
8Туры – туристические поездки. Манкий (-ая) – на жаргоне 50 – 70-х – заманчивый, манящий (от «манить»).
9Имя обезглавленной французской королевы. Пасьянс с таким названием был. Помнится, был даже и пасьянс «Могила Наполеона».
10 Призреть, призревать – дать убежище, приют (отсюда старинное Дом призрения).
11Черновик «Чердака» пролежал в «корзине» много лет, но был найден и выбелен. («Чердак»).
12 Каналы в Петербурге не широки, а их тротуары так узки, что стоя чуть ближе к любому берегу, невольно окажешься и «под стеной» ближайшего дома.
13Стихотворение «Старая квартира» написано на много лет позже «Шансон Дым». Вошло в него чисто тематически. В канонах и акафистах на церковно-славянском светами порой именуются ангелы и святые, а св. Троица – Светами с большой буквы. («Старая квартира»).
14Имена святых (они же и ангелы-хранители) по дате рождения.
15По аналогии с общежитием.
16Существует тонкое различие между воскрешением (как возвращением к жизни) и воскресением из мёртвых. Воскрешённый Господом Иисусом четверодневный Лазарь через много лет умирает. Воскресшие из мёртвых уже не умрут никогда (всебщее воскресенье). («Ты»)
17Слово «вдуновенный» встретилось в одном старинном «Изборнике».
18Песенка без «повода и смысла» (по аналогии с «без слов» П. Верлена). Вторая часть «Привала в облаках».
19«Марьон, моя любовь, наше всегда…» (фр.)
20См. стихотворение из этого цикла в конце сборника.
21Пуантилизм (слегка изменено).
Рейтинг@Mail.ru