bannerbannerbanner
полная версияВ погоне за махаоном

Иоланта Ариковна Сержантова
В погоне за махаоном

Детский сад

– Мария Алексеевна! Вы неправильно говорите! Нет такого слова – «лОжить», правильно говорить – «класть».

– Ах, и что же ты будешь делать, когда пойдёшь в школу? Такой умный… – С плохо скрытой ненавистью ответила воспитатель. – Иди-ка, я посмотрю, чистые ли у тебя руки.

– Чистые!

– Мало ли! Подойди.

Сегодня понедельник. Вчера мама выкупала меня, и аккуратно постригла ногти. Не ожидая подвоха, я иду к Марии Алексеевне.

– Ха! Ты что, девочка?! – Хищно воскликнула воспитатель, и ухватив меня за плечо, потащила в угол группы к своему столу, где, вооружившись большими ножницами, нависла надо мной своим огромным телом, так что чудится, будто с минуты на минуту я лишусь не то красивого полукружия ноготков, но и самих рук.

– Мне мама …вчера! – Чуть не плачу я, пытаясь остановить Марию Алексеевну, но она неумолима, а состригая «до мяса», так что кончики моих пальцев краснеют и саднят, улыбается злорадно.

После экзекуции я гляжу на ладошки и проверяю, всё ли на месте, стараясь сдержать слёзы, ибо не так глуп, чтобы не понять, – это расплата за «науку». Мария Алексеевна не любит, когда я поправляю её, но она так часто коверкает красивую русскую речь, что я не могу сдержаться.

Среди воспитанников детского сада у меня был единственный товарищ – цыганёнок Вадим, его папа – точь в точь Яшка из «Неуловимых мстителей», явно благоволил мне, и обещал при каждой встрече непременно отдать за меня свою младшую дочь, когда я немного подрасту. Я не понимал, зачем мне девчонка, но решил, что, раз мама не родила мне сестру сама, то сойдёт и такая, подарёнка. Мы с Вадиком, если он не был болен, играли только вдвоём, а болел он, к моей досаде, очень часто.

Ходить в садик я не любил. Мария Алексеевна выделяла меня из прочих ребят, ставила в пример, но как-то неправильно, не по-доброму. Бывало, усадит всех ребят кругом на веранде, и говорит, что сейчас прочтёт стихотворение. Тот, кто первым повторит его наизусть, сможет отправиться гулять, а остальные, в назидание, останутся на веранде до обеда. Ну, так и декламировал я это стихотворение с выражением, едва прослушав, чего там сложного? Мария Ивановна очень злилась, из-за того, так как была вынуждена следить за мной одним, а не идти на кухню пить компот из чернослива, поручив пригляд за детьми нянечке.

По утрам, едва за мамой закрывалась дверь детского сада, я не скрываясь принимался тосковать по ней, несмотря на насмешки ребят, которые задирались, говорили, что я «как маленький» и прилип маминой юбке. Эта, отчасти правда, отчасти ложь, обижала. Несомненно, я был сердечно привязан к матери, но в остальном… Я давно уже читал книги для школьников, а товарищи по группе не знали даже букв, потому-то считал малышами именно их, а не себя.

Тем днём, который оказался последним в моей карьере воспитанника детского сада, всё было как обычно: вошедшая в привычку мольба оставить меня дома, умывание, сборы…

– Мам! Ну, я тихонько посижу дома, пока ты не вернёшься с работы!

– Один?! Ни в коем случае!

– Я ничего не разобью!

– Не в этом дело…

– Ну, пожалуйста! Я буду тихо сидеть на стульчике и читать!

– Девять часов подряд?! А завтрак, обед и полдник?! А дневной сон?

– Я могу не есть, и честно-пречестно обещаю, что посплю!

– И речи быть не может. Не рви мне сердце, сынок, одевайся поскорее, а то опоздаем.

Ох… лучше бы мы опоздали.

Стоя у окна раздевалки, я смотрел на маму, которая, торопясь успеть на проходную, ступает прямо по лужам. Мне представилось, как холодно и мокро теперь её ногам, что ей негде будет посушить чулки и обувь, а к концу рабочего дня она совсем окоченеет, простудится, станет кашлять, заболеет и…

– Ну-ка, марш в группу, нечего тут торчать. – От свирепого окрика Марии Алексеевны я вздрогнул, но зарыдал вовсе не от него. – Иди… нюня! – Поторопила воспитатель, подтолкнув меня в группу.

Именно таким, с лицом красным от слёз, я туда и вошёл. Обступившие со всех сторон дети смеялись, кто громче, наперегонки, и по очереди выкрикивали фразу, смысл которой дошёл до меня не сразу:

«Мама за тобой не придёт!» – Кричали они наперебой, а мой друг… мой бывший друг Вадим вопил громче всех: «Мама за тобой не придёт!!!»

Со всех ног я бросился к входной двери, и стал крутить колёсико замка, дабы вырваться на свободу, догнать маму, вернуть её, не дать исчезнуть из моей жизни навсегда…

Я очнулся в кабинете врача, с мокрым полотенцем на лбу. Рядом стояла мама, и с совершенно расстроенным лицом рассеянно кивала в такт словам доктора, которая что-то говорила о чрезмерной нервности ребёнка, и о том, что если «мучить чтением в этом возрасте, вот к чему это приводит»…

– Вы лишили ребёнка детства! – Заключила доктор и мы ушли домой.

Перед сном мне было слышно, как родители спорят о чём-то друг с другом, закрывшись в кухне, а утром следующего дня, когда мама ушла на службу, папа помог мне одеться и повел на остановку трамвая.

Пока мы ехали, я поглядывал то на улицы за окном, то на отца, но он по-обыкновению молчал, думая о чём-то своём. Позади, в болотистой низине у дороги, остались тополя, вода доходила им до пояса. Гора угля у ТЭЦ, что загораживала вид на противоположный берег реки, пробежалась за трамваем, но скоро отстала.

Когда до папиной работы оставалось четыре остановки, он тронул меня за плечо и тихо спросил:

– До бабушки сам дойдёшь?

– Дойду! – Радостно ответил я.

– Так я и думал. – Подмигнул мне отец, потрепав по затылку, и помог сойти со ступенек. – Ну, беги. – Подбодрил меня он, и одним прыжком вернулся в вагон. – Только осторожно. – Крикнул отец из-за закрывшейся двери, помахав мне рукой.

Я улыбнулся отцу, и взмахнул в ответ, а пассажиры трамвая тоже улыбались и махали мне через окна, как дальние родственники, с которыми я ещё не виделся ни разу, но обязательно должен был встретить их на своём жизненном пути.

Времена года

Летит лето. Торопится, сбегая под откос себя самого. Ветер от нечего делать забавляется тем, что тянет вылинявший на солнце плат неба за обветшавший его же стараниями край. Изъеденный мельканием дней, как молью, изорванный до облаков, с налипшими птичьими пёрышками, он всё ещё крепок. Не делают боле таких платков, придётся донашивать таким, каков есть. А он, судя по всему, послужит: и нам, и, даст Бог, после.

Осень – слезливая кокетка, переменяет наряды по сту раз на дню и может так расчувствоваться из-за какого-нибудь пустяка, что от её рыданий станет скуШно всему округ.

Зима нечаянна-незванна, как ни готовься к её визиту, повсегда чего-нибудь, да не достанет: то тёплой шали, то дров, то комната окажется не прибрана, вся в соре из-за расшалившегося котёнка, а вторые рамы то ли за шкапом, то ли в кладовке, – не отыщутся никак.

Весна долгожданна и капризна. Столь долгое её предвкушение обыкновенно оканчивается разочарованием, ибо те многие прелести, среди которых яркая молодая зелень и мягкие золотистые кудри солнца, закрывающие редким чубом всякий снизу вверх на него взгляд, в самом деле оборачиваются сквозняками, затянувшейся слякотью подле неряшливо свалявшихся буклей прошлогодней травы, всю в заплесневелой паутине.

Ну и что это, если не очередное неуместное свидетельство бренности, и полное отсутствие права ожидать некоего блага извне, в то время, как оно заключено в нас самих, сколь не придумывай иную, стороннюю причину, утверждающую обратное.

Лето-осень-зима-весна, некогда названные так нами. Что это, как не отражение нашего к них участия, продолжение ожидающей нас участи, хоть верь в это, а хотя бы и нет.

Калитка

Натужный скрип раздаётся из поднебесья. Ему в ответ стонет из дальнего угла сада калитка. Вливаясь в реку, струится, запертая ею, нехоженая давно, едва приметная тропинка.

Набрякшая от сырости калитка нехотя переменяет положение, трудно даётся ей прежнее кружение, когда не было не то дня, но часу, чтобы не толкнул её кто проворно рукой.

– Не стукайте! – Требовала няня с досадливой гримасой. – Кто чинить-то станет? Ни от кого не допросишься.

– Простите, няня, мы тихонько! – С хохотом откликались дети, придерживая калитку нараспашку, и после прикрывали неслышно, но пропустивший нянины слова, замешкавшийся в комнатах за простынёю, торопится успеть следом, и так стучит дощатою дверцей, что пыль, да мох ссыпаются со врытого в землю столба, на надёжное плечо которого опирается она.

Это раньше та калитка видала виды, и могла, не подав голоса, дать пройти мимо тающей в чувстве девице или румяному юноше, полному страсти ко всему округ.

Девицу, впрочем, калитка делала попытки удержать, от греха подальше, прищемив подол. Бывало, что из дерзости даже сохраняла себе на память лоскут… Ибо девы, подчас, намного безрассуднее отроков, что сжимая в руке тетрадь, ведомые той же самой тропинкой, усаживались на берег, и сливаясь сердцем с тёмным покрывалом вод, поджидали, что явится некая особа на шатком ледяном помосте лунной дорожки, прелестная в своей недосягаемости. И только-то!

Суставы калитки опухли. Она и рада бы поскрипеть, как прежде. Если б осенило кого сдобрить постным маслом петли, она б ещё, наверное, – ого-го! Да некому нынче тревожить её покой. Ветшает всё.

Блестит слезливо под солнцем посреди заросшего двора не донесённый некогда до печи уголёк…

Натужный скрип раздаётся из поднебесья. То вОрон кинжалом клюва, наточенным рассветом, подаёт знак. Лишь трясогузка, не оглядываясь по сторонам, мирно хлопочет между грядок, присматривая за огородом, покуда хозяев нет, либо недосуг…

В духе фантазии…

– Вы какую музыку любите?

– Раньше – Бетховена, а теперь не знаю.

– Ну, а слушаете что?

– Ничего.

– Как это?!

– Сил на музыку не хватает.

– Никогда не подозревал, чтобы на это нужны какие-то там силы! Сиди себе, да следи только, дабы не оконфузится, – не задремать и не свалиться со стула!

 

– Вот-вот, «не задремать»! А так нельзя! Музыка, она не поэтому, не для того! Ей нужно сопереживать, сочувствовать… сливаться с нею воедино!

– О… батенька! Как это – «сливаться»? Скажите ещё – «растворяться». Неправильно это. Не дело. Себя надо беречь. Так вас, мой милый, надолго не хватит. Жить надо рассудительно. Просят вас, к примеру, помочь, сразу не отвечайте, подумайте, нет ли у вас в этот самый день своих забот. Коли и впрямь нет, то каково будет самочувствие ваше, настроение, и не сделается ли оно хуже, в случае, если ответите согласием. А ещё лучше – откажитесь, прикиньтесь нездоровым, либо сошлитесь на дела, не тяните к себе болезни напраслиной…

После всех этих слов я поглядел на приятеля с удивлением. Мы были знакомы с гимназической поры. Наши родители считали нас чуть ли не братьями, и делая подарки одному, не обделяли другого, дабы не заронить в нас соперничества, либо ссоры. Поначалу, кажется, родные дорожили нашей дружбой больше нашего.

Ну, оно и понятно, нам не доставало опытности понять ценности нашей зарождающейся дружбы, любой пустяк мог показаться препятствием. И если бы я услыхал от своего товарища нечто подобное в те юные годы, то по горячности прервал бы с ним знакомство на веки вечные. А нынче? Увы, я был менее пылок или куда как более благоразумен. И хотя мне не пришлись по душе советы приятеля, я лишь вздохнул и промолчал.

– Ну, вот! – Заметил моё состояние проницательный друг. – Я вас расстроил.

– Нисколько… – Начал было я, но был прерван:

– Я знаю вас, как облупленного. И понимаю, что не примет ваша душа мои советы про осторожность. Но только и вы меня поймите! Вы у меня – единственный друг. Вы же за многие годы умудрились обрасти знакомствами и всем нужны, вас всюду зовут, но вот, ради истины, припомните, – когда вас подкосила та страшная горячка, кто ходил к вам, дежурил подле постели, переменяя полотенца на лбу и давая запить микстуру? Кто из тех многих, которым вы так рвётесь теперь помочь, позаботился о том, чтобы вовремя переменить вашу постель, вынести таз с водой или хотя бы просто – посидеть рядом, держа за руку, рассказать губернские сплетни или даже прочесть из Чехова? Кому, кроме меня, вы были интересны?!

Выслушав товарища, я почувствовал раскаяние, а слёзы, проступившие на щеках, обнаружили всю глубину моей горечи. Приятель был совершенно прав, – он оказался единственным, не ожидавшим от меня услуги, другом, которому было необходимо, чтобы я… был! И ничего кроме.

Приобняв за плечи, мой друг повёл меня к себе, и усадив на диван в гостиной, медленно подошёл к роялю.

– Вы ж не играете… – Удивился я, но друг, словно не слыша меня из-за заметного волнения, наклонился над клавишами, будто примеряясь к ним и заиграл.

То был Бетховен, его Лунная, «в духе фантазии», соната номер четырнадцать. Обычная эта мелодия, слышанная не раз, звучала теперь так, как никогда раньше. Она была трогательна, уютна и проста, словно свет всех тех лун, что сопровождали наши совместные прогулки с самого детства и по сию пору.

Как только мой друг закончил играть, я подбежал к нему, крепко обнял и спросил:

– Но как?! Как?!! Вы же бросили учиться, не начав!

И получил ответ, сродни разом вонзённого в доску гвоздя, что не вытащить после никакими усилиями:

– Когда вы были в беспамятстве, то бредили этой сонатой. Я не умел её сыграть, а те из ваших знакомых, что смогли бы, боялись заразиться. И потому я решился сделать это для вас сам, подписал каждую ноту партитуры цифирью, и учил. Просто, к моему счастью, вы пошли на поправку раньше, чем я смог разучить эту вещь.

– Так вот почему вы спросили, какую музыку я люблю!

– Мне очень хотелось порадовать вас, хотя и с опозданием…

– Друг мой! Единственный мой друг! – Воскликнул я и зарыдал, спрятав лицо у него на груди.

Многие мои знакомые приняли бы эти слёзы на счёт слабости после перенесённой горячки, и только мой друг знал, как я благодарен ему.

Суета

Мираж лунной дорожки парит в ночи, манит к себе взгляды, рождая побуждения тронуть, ступить. зачерпнуть ладонью сие сияние, дабы отпить и стать частью, либо одним целым.

– Ночь, утренняя и вечерние зори, известно чем хороши, но полдень? В чём его прелесть кроме того, что вскорости после него – время обеда?

– Это когда? Обыкновенно или в этот самый час?

– Ну, да. Хотя бы и теперь.

– Сделай милость, посмотри наверх, туда, где Африка облаком медленно плывёт над головой…

– …в мутном океане неба…

– Отчего ж мутном?

– Так дна не видно.

– Значит, бездонное оно!

– А рыб-то всё одно не видать…

– Что ж касаемо самого полудня… В ответ зрелому, мягкому по осенней старости солнцу, вИшневые листья, покрытые веснушками, делаются тогда совершенно прозрачны и совершенны.

Они будто сливаются с горячим воздухом, тают в его безмолвном пламени.

Беззвучный вертолет стрекозы клонится набок, выглядывая место поудобнее, и не может его отыскать не от того, что того нет, а ибо ему по нраву и лестно, как солнце присматривает за округой сквозь пенсне его крыл в тонкой серебряной оправе. Все больше милостей от него вослед уходящему лету.

Соловей, набрав дождевой воды в рот, изъясняется чаще знаками, и от того кажется незнакомым.

Капустница мечется промеж пустующих ветвей, не выберет никак, чью первой утолить печаль, ибо ей жаль всех.

Оса наспех лепит картонную бабу гнезда на одинокий столб, как на земную ось. Это всё что осталось от дровяного сарая, что и сам давно уж пошел на то, чему ещё совсем недавно оказывал покровительство, опекал, сутулясь под дождями и снегом.

– Ну… И как тебе теперь полдень?

– Хорош.

– Правда?

– Угу. Гляди, как ветер разметал Африку на многие острова. Арабы были мудры, сочиняя ей имя.23

– Когда это было…

– Да, когда б не было! Зато теперь, – мякотью неспелого арбуза почудится она любому, кто б ни глянул наверх. Да только не всякий оторвёт взгляд от дороги, по которой ступает.

– Ибо недосуг?

– Суета, знаешь ли. Суета.

Родня

А и замешкалось солнышко на вечерней зорьке, да и запуталось посреди ветвей дуба, украсив его собой, ровно как золочёный стеклянный шар, что один может придать красы всей Рождественской ели. С умыслом, нет ли, а задержалось солнце на дереве, сколь могло долго.

Ветки наполнились светом, словно кровью, листья стоящих близко вишен, и те вобрали в себя янтарных бликов. Пусть не все, через один, но будто вновь заневестилась вишня, хотя и не белым весенним цветом.

Глядя, как раззадорилось светило, а с ним и всё округ, принялись ветер с луной понукать его поскорее идти спать. Но всё без толку.

Это раньше бывало такое, когда за ним и не углядишь, – чуть устроит головушку на подушке леса, развалится на перине тучки, юркнет под белую простынку облака, и давай сны смотреть, звёзды считать, о хорошем загадывать. Тут уж до утра не добудишься, не допросишься. Ныне не так. Дорожит солнышко всяким мигом, как бы лучшим своим лучиком, – лелеет его, тянет стройной ножкой, либо тронет драгоценным пальчиком…

– Вот и туман – таков точно. – Бормочет озадаченный ветер луне. – Тащишь его за руку, а он влажный скользкий, нейдёт, вырывается, рвётся, ну и растянется, разляжется повсюду, так что кажется – пал в ноги, а в самом-то деле – хитёр, и не более того.

Луна ж в ответ безмолвствует. Зависима она от солнца, светла его светом, а туман – не меньше, как её младший брат. Пусть и названный, а всё одно – родня.

23Название «Африка» придумали арабы, и слово «фарака» переводится как «разделять», «отделять одно от другого»
Рейтинг@Mail.ru