bannerbannerbanner
полная версияСлучайные встречи…

Иоланта Ариковна Сержантова
Случайные встречи…

Так и знай…

Укладывает дед внука, а тот страшась вечерних теней, глаза распахнул широко, вот там-то без спросу всякая ерунда и видится. Вишня за окном и не вишня вовсе, а чудище рогатое. И метель, как нарочно, то белым ледяным песком прикинется, то прозрачным камушком. Тревожно парнишке. Днём-то, вроде как всё набело, а ночью начерно. Как малому не испугаться? Просит:

– Деда, расскажи сказку! А то я без сказки не засну!

– Сказку-то? – Смеётся дед. – Какую ж тебе?

– Да любую, только подлиннее, чтобы ты ещё говоришь, а я уже сплю.

– Что ж мне, до утра тут разговоры разговаривать? – Смеётся дед.

– Да нет, дедушка, немножко. Ты только проверь, что я точно заснул, а после уж и иди.

Прикрыл дед глаза, сжал ладонью ручонку внука и начал свой рассказ…

.. Шёл третий месяц зимы. И уж, казалось бы, угомониться ей, ан нет. Как взялась она укутывать окрестности белым пушистым платком снега. Перетягивает крест-накрест дорогами, оборачивает и скрепляет утренним морозом узелки на спине, чтобы не распустились, дабы не продуло и не просквозило. Февраль хорошо знал, что, хотя и весна скоро, но, даже со всеми её всполохами и раззанавешенными яркими небесами, она довольно холодна поначалу. Не с кого ей снять лекала для примерки щедрости и сочувствия, не от кого узнать, – какое оно, настоящее, искреннее тепло. Улыбнуться улыбнётся, да, чуть поворотит голову, и уже мрачна да неприступна. Впрочем, не со зла, и то славно.

Свежа весна, но неприветлива, и не так сдержана, как равнодушна. Пока ещё примерится, каково это, быть собой, – и зимой побудет, и поздней осенью. Научится счастью за других, горю не о себе, – глядишь, – она уже и мается во всю, наловчилась, пообвыкла, а тут уж и лету черёд. Просушит оно все её слёзы, угомонит, да погонит спать:

– Полно тебе! – Смеётся лето.

– Как же это? – Просит повременить весна. – Я только-только во вкус вошла!

– Нет уж, что моё, то моё. – Хмурится лето, и по-матерински напутствует на будущее:

– Ты впредь, ровно как я, каждой минуткой дорожи. И то мало покажется, по себе знаю. Мы, времена года, друг за дружкой следим, чуть кто зазевается, – спешим урвать себе лишний кусок. У меня вон в каждой тени – осень прячется, ночами зима наведывается, ну, коли тебе когда скучно станет, и ты заходи.

– А можно?! – радуется весна.

– Ну, отчего ж… – Разрешает лето. – В гости-то оно завсегда можно… Как оступлюсь о камешек, переверну, да увижу нежный белесый росточек, так и буду знать, что гостила ты у меня…

Дед перевёл дух. Внук давно уж спал, на сундуке в ближней комнате сидела Маша, Мария Тихоновна, супруга деда. Делала вид, что шьёт, а сама слушала, боясь шелохнуться. Дед посмеялся тихонько, и прежним голосом, каким внуку сказку плёл, спрашивает у супруги:

– Чего притихла-то? Дожидаешься чего?

Та покраснела, за шитьё ухватилось было, да бросила и говорит:

– Дюже интересно мне, чем там дело кончится.

Вздохнул дед, поправил одеяло на мальчишке, вышел из ребячьей спаленки, подошёл к жене, обнял, прижал к себе, и, расслышав особый, знакомый с юности стук её сердца, одними губами произнёс:

– Не жди, не кончится это дело, ничем и никогда. Хорошее, оно не имеет цены и предела. Так и знай…

Гроза

Бледные, некогда горячие живые пальцы оплывшей свечи, сжимали край подсвечника заодно со скатертью, на которой стоял он с сумерек до полуночи.

В этом доме свечи зажигали просто так, и если они были нужны. К примеру, когда сам по себе внезапно тух свет или собиралась гроза, во время которой выключали из розеток всё-всё, да сидели, упираясь коленями в полочку под столешницей, напряжённо ожидая: быть или не быть пронзёнными надломленным копьём молнии. Особенно переживали за телефонную линию. Чёрный аппарат, надёжно связанный с круглой розеткой толстым шнуром, было невозможно насильно избавить ни от коротких гудков, ни от длинных, а уж разговаривать по телефону в грозу – это казалось чистым безумием. Поэтому, если телефон вдруг принимался звонить, все с гневным напряжением глядели в его сторону, уповая на то, что он замолчит вскоре сам. В крайнем случае, когда трели становились особо долгими и назойливыми, к аппарату подходила бабушка:

– Кто говорит? Перезвоните завтра, у нас гроза! – И тут же возвращала трубку на рычаг.

Дребезжание распахнутой ветром, случайно незапертой форточки, также приводило обитателей квартиры в ужас, ибо каждому было хорошо известно, что шаровая молния является без приглашения даже через закрытое окно, а уж в открытое… Испуганно глядя друг на друга, ротозеи никак не могли договориться, кому устранять допущенную оплошность, и бабушке, не дождавшись ни от кого помощи, приходилось самой взбираться на табурет, чтобы запереть форточку на маленький, измазанный масляной краской крючок.

При свечах и говорить хочется потише, и думать. Задорным сиянием, вкупе с острым, обложенным жемчужным налётом голубым язычком, они умеют расположить к себе, отрекомендовать в лучшем свете, обратить внимание на нечто особенное, а при нужде, – растушевывать до тени то, что плоше. К чему и придраться бы, да недосуг.

– Пусть, как бы его и нет?.. – Предлагает сговорчивый огонёк, и ты соглашаешься с радостью, а пламя свечи глядит пристально, покачивает задумчиво светлой головкой, так что слышно мерное, сердечное его биение. Случайный смех, громкий вздох, – всё приводит его в замешательство, и приходится ждать, покуда придёт в себя и успокоится.

– Неужели нельзя посидеть смирно?! – Одёргивает нас бабушка. – Спички надо беречь!

Пристыженные, мы замираем. Хотя, вот – книги. Они же тихо стоят, не шелохнутся даже, но при свете рыжего пламени зовут к себе, столь отчётливо перемигиваясь корешками, что рука сама тянется сдвинуть стекло, ухватиться за уголок томика…

– Ну, и куда ты?! Глаза испортишь! Поставь на место сию же минуту! – Требует бабушка.

Дабы утолить хотя отчасти томление внезапной неловкости, тётушка принимается с выражением читать что-то наизусть. Это, без сомнения, мило с её стороны, но – не то. Хочется своими глазами ощупывать каждую строчку, как дорогу ногами в темноте. Представлять – каково оно, отыскивая нужные слова, греть их у сердца, и выпускать после, как птиц, на волю страниц.

Привыкая к тому, как гроза беснуется за стенами дома, мы по очереди идём поглядеть, но нас неизменно усаживают, опасаясь, что будет, «как в тот раз», когда градина разбила стекло и, разрезав занавеску, застряла в ноге сестры чуть ниже колена.

В конце концов, дождь когда-нибудь утихал, и, если раскатов грома не слышалось уже некоторое время, можно было щёлкнуть электрическим выключателем, отдёрнуть шторы, впрочем, так и не потушив при этом свечу.

Немного погодя, глаза привыкали к свету, но не переставали глядеться беспомощными, как у тех очкариков, которые вынуждены время от времени снимать очки, чтобы протереть их. Оглядываясь на родственников, ощущалось некоторое стеснение, так что некоторое время приходилось избегать взглядов друг на дружку. Столь невеликий круг, который очерчивала подле себя свеча, заставлял нас быть ближе, чем всегда, невольно разрушал границы, вне которых мы чувствовали себя ранимыми, уязвимыми, незащищёнными.

Чтобы вернуть себе себя обыкновенных, без искры от свечи в глазах, – надобилось некоторое отчуждение, обособленность… Да, полно! Было ли оно нам нужно, в самом деле!?! Если бы это было так, каждый раз, лишь только очередная гроза направлялась к порогу дома, вряд ли бы мы так охотно теснились к приспособленной под подсвечник старой чернильнице.

Иногда случалось, что, в самый неподходящий трогательный момент, кто-то из соседей стучался в двери с криками «горим», и мы все вместе выбегали во двор, чтобы поглазеть.

– Снова? – Спрашивали одни соседи других.

– Опять! – Смеялись те в ответ.

В грозу крыша, как обычно, горела подле громоотвода. Делала она это столь неубедительно, что пожарные, которые приезжали, чтобы потушить её, ворчали на собравшихся у подъездов жильцов:

– Ну, что вы тут не видели! А вызвали зачем!? Вон, ливень какой! Затушило бы само! Небось, не впервой.

Мужчины при сих словах сопели важно, а возмущённые женщины принимались так кричать, что один из пожарных плевал себе под ноги, залихватски кряхтел, накидывая на голову золотую каску, цеплял карабин брандспойта к поясу и грузно, весомо поднимался по пожарной лестнице на крышу. Для таких случаев на доме имелась своя собственная лестница. Плохо закреплённая к стене, она трепыхалась при каждом шаге пожарного, вызывая сильные охи слабого пола и отбивая от стены лепестки жёлтой штукатурки.

Поволновавшись ещё некоторое время, жильцы выносили пожарным «попить и пирожка», а затем дружно махали им вслед, да долго ещё не расходились по квартирам, но, разглядывая сиренево-чёрный синяк небосвода, гадали – будет ли ещё гроза, или уже всё.

Гроза. Не знаю, как вы, а я радуюсь ей каждый раз. Жаль, что нынче никто уж не ждёт и не боится грозы так, как ждали и боялись её мы…

Митрич

Достаточно ли просто знать,

что важный тебе человек живёт где-то,

и у него всё хорошо,

или его непременно надо видеть

каждый день рядом с собой?

– Ты знаешь, я так хочу играть в театре, что готова жить где-нибудь там, под любой из его лестниц, между декорациями. Только бы играть.

– Зачем тебе это?

– В судьбах многих людей столько чувств, но слишком мало времени дано на удел одному человеку. Мне нужно… понимаешь ты! – нужно прожить их все.

– Ну, все-то не получиться.

– Тогда, – как можно больше!

– Ты такая славная, и такая наивная.

– Тебе хотелось сказать, что я глупая. Ну и пусть!

– Они сломают тебя! Ты не представляешь, что такое театр!

– И что же?!

– Это большая банка со змеями…

– Наверное. Может быть. Не уверена. Змеи водятся не только там.

 

– То в теории, а на практике… Знаем мы, видели, приходилось.

Митрич… Милый славный доктор, с небольшими мягкими крепкими руками хирурга и беззащитной улыбкой. Ты хотел вылечить всех, не мог отказать в помощи никому. Но где были мы все, когда она понадобилась тебе?

При виде заспанных синиц на заре, мне постоянно вспоминается Митрич. По утрам он был также взъерошен, как они. Мягкий неприглаженный хохолок волос, по-детски чистый искренний взгляд, не сошедший ещё след тёплых пальцев с правой щеки. Было похоже, что вечером он укладывает лицо на сложенные вместе руки, да так и спит, не ворочаясь, пока стрекот поселившегося в будильнике кузнечика не разбудит его.

– Митрич! У меня завтра экзамен, а я никак не могу запомнить названия всех этих костей.

– Приходи после обеда, – предлагает доктор. – Разберёмся!

До самой ночи, терпеливо и настойчиво он зубрит со мной латынь по модели человеческого скелета, от ос феморис 72 до горошинки73.

Вечером следующего дня врываюсь в кабинет Митрича, потрясая зачёткой. Он занят, но чтобы показать, как гордится мной, вкрадчиво сообщает пациенту о том, что ему нужно ненадолго отлучиться, но доктор, и тут он указывает на меня, заменит его на это время.

– Я?! Меня?!! Меня назвали доктором!!! – Чуть не кричу я, но сдерживаюсь, и трясущимися руками продолжаю начатое настоящим врачом.

Невысокий, худенький, в плохо выглаженной белой рубашке и мятом халате, он был столь щедр на любовь к людям, что неизменно вызывал к себе доверие. То самое, которое называют безграничным, беспредельным, бескрайним – именовать его можно по-разному, но суть всего одна: в руки такому человеку можно вручить ответственность за свою жизнь. Впрочем, Митрич и сам верил в людей, но, как оказалось, напрасно. Третья жена, родив от него малышку, поселилась в необъятной квартире доктора, доставшейся от покойных родителей, а самого выгнала на улицу.

– Я заимела красивого здорового ребёнка и жилплощадь, больше мне от тебя ничего не нужно! – Открыто завила женщина однажды, и захлопнула дверь перед его носом.

Митрич был не в состоянии принять случившееся. Совершенно растерянным, он ходил по городу, пытаясь поскорее растратить своё недоумение, а, когда не было уже сил идти, присаживался на скамейку, растирая лицо руками, в надежде, что наваждение рассеется, и всё это лишь дурной сон.

«Конечно, что за глупости?! Мне привиделось! Такого просто не может быть! Это какой-то… театр абсурда!74» – убеждал себя Митрич, и вновь шёл к родному дому, чтобы постучаться в дверь квартиры, которую, – а как иначе! – непременно откроют.

– Кто-то пришёл? Папа?! – Расслышав за дверью голосок любимой дочурки, Митрич улыбался счастливо, но после, едва раздавались слова жены, он понимал, что всё происходит наяву:

– Нет, тебе показалось, иди поиграй.

Некоторое время Митрич был рад возможности разглядеть с тротуара лицо жены или дочери в окне. Когда-то давно, он спутал самодовольство в её глазах с направленным на него обожанием, а эгоизм с любовью. Позволь она теперь жить рядом, он определённо простил бы её, ради одной лишь милости, – наблюдать, как растёт дочь, слышать волшебное «папа» и ощущать тепло детской ладошки в своей руке.

Совсем скоро Митрича не стало. Если бы можно было верно указать причину, то в справке о смерти было бы написано: «умер от горя».

Длинные, похожие на ворсинки грубой шерсти, полосы дождя на стекле. Они не успевают растечься, леденея на лету. Так слёзы примерзают к стынущему от тоски сердцу, мешая ему биться спокойно.

– Театр – это большая банка со змеями.

– Змеи водятся не только там, поверь мне, хотя бы теперь…

К чему бы это…

Я зашёл в воду по пояс, оттолкнулся ногами ото дна и поплыл. На мне был полосатый купальный костюм до колен и тряпичная шапка на завязках, что надевалась из одного только приличия, но мешалась, сбивалась на сторону, и в конце концов висела уж у меня под подбородком, как детский нагрудник. В него набирались кусочки водорослей, небольшие, чуть больше грецкого ореха, крепкие, похожие на шампиньоны медузы и даже, вероятно она заплыла из одного лишь любопытства, – перламутровая килька с озорными пуговками глаз. Рыбка фамильярно пощекотала мне шею и юркнула змейкой в привычную ей, слегка пересоленную, на мой вкус, среду. Морская вода казалась не тёплой, а скорее горячей, как в купальне. От неё шёл нехороший влажный банный пар, так что вскоре я почувствовал неудобство, хотелось вдохнуть глубже, но, сколь ни пытался сделать это, не удавалось никак. Было трудно понять, отчего оно так, пока очередным резким движением я не сдёрнул одеяло со своей головы и не проснулся.

За окном, под пыльным колпаком снегопада теплился рассвет.

Снег, расшвыряв свои вещи, присел, расплакался, продрог. Измученный и изумлённый нервностью февраля, он испытывал на себе то неловкие душевные порывы метели, то чувствительность зимнего студёного дождя.

Сугробы, что намело загодя, стАяли, заледенели, промокли… И в новой, закалённой уже со всех сторон горсти снега, воробьи наделали мышиных ходов, только шире, просторнее, – с арками, горками, накрытыми столами позавчерашних зёрен и стираными циновками, сохранившейся от прошлого года, травы.

Поджидая гостей, воробьи со тщанием выметали метёлками хвостов осколки разбитого в крошку ледяного хрусталя. Поползень, приглашённый одним из первых, важничал и драл кверху свой курносый нос. Большая синица, что тоже была приглашена, проспала, но, удачно совмещая в себе рачительность и неистребимое желание поживиться за чужой счёт, она устроила себе тёплый дом в ветвях туи неподалёку, и её опоздание вполне могло сойти за деликатность.

Как только воробьи сообщили о том, что всё готово, серые от копоти малые синицы немедля спустились из-под крыши и, юркнули в приготовленные покои. Пока гости шумно хвалили хозяев, снег снова принялся за своё. Он кружился в неизменном вальсе, изредка меняя ногу. И это было похоже на то, как если бы некто без устали встряхивал сосуд дня, чтобы добиться от него того сливочного вкуса, который, застывая на губах памяти, ощущается после годами:

– А ведь был, был, был он, тот восхитительный и прекрасный день…

Так, как будто бы не было иных, не менее чудесных. Но тут уж – кто как умеет себя подать.

Я зашёл в воду по пояс, оттолкнулся ногами ото дна и поплыл. Опять этот сон… И к чему бы это он?

Подсказка

– Василевский – к доске! – Замерший было класс с облегчением выдохнул, началось шевеление, а я взмыл к кафедре, не чуя под собой скрипа половиц, и, невежливо повернувшись спиной к глянцевому полотнищу доски, приготовился отвечать.

Мне не повезло, в нашем классе не было ни одного ученика ни на первую букву алфавита, ни на вторую, так что, когда начиналась проверка домашнего задания, то вызывали именно меня. Ну никакого воображения у педагогов, честное благородное слово! Вместо того, чтобы ткнуть пальцем в фамилию любого из сорока двух человек, они всегда выбирали верхнюю строчку списка.

– Так, ну и что вы нам можете рассказать про синиц? – Поинтересовался учитель, и, прикрывшись классным журналом, принялся разминать гримасами затёкшее за день лицо. Некоторое время я собирался с мыслями, прикидывая, с чего начать, но, едва открыл рот, как Наташке, с которой жили в одном доме, вздумалось вдруг, ни с того не с сего, подсказывать мне. Навалившись на парту животом, Наташка вытянула шею, и, свесив её, как черепаха из панциря, громко, на весь класс зашептала:

– Синицы – царство животных, класс птиц, отряд воробьинообразных…

Глядя на Наташку злыми глазами, я чуть было не добавил, что она пропустила про тип, к которому принадлежат75 синицы, но моментально захлопнул рот, ибо не мог допустить, чтобы кто-то из присутствующих, в том числе учитель, мог заподозрить меня в том, что говорю с чужих слов, а не сам.

Одноклассники хихикали над Наташкой, преподаватель, по-птичьи наклонив голову, с изумлением наблюдал за её стараниями, а я молчал. Мне было совершенно всё равно, что получу – «единицу» или «двойку». Репутация неглупого человека, имеющего своё собственное мнение обо всём, была для меня куда важнее.

– Ну-с, молодой человек! – Обратился, наконец, ко мне учитель. – Не знакомы с материалом?

– Знакомы. – Грубовато ответил я.

– Так почему же молчите? – Удивился педагог.

– А вон. – Кивнул я на Наташку.

– Ну, так спорьте с нею! – Лукаво предложил учитель.

– Не стану. – Всё так же неучтиво ответил я, и тут, на моё счастье, прозвенел звонок.

Биология была последним уроком, и, вцепившись в портфель, я побежал домой. Снег и солнце празднично украсили нашу, ничем не примечательную, обычную улицу. Ветер, словно прилежный дворник, сметая сугробы то влево, то вправо, не мог никак решить, с которой стороны они смотрятся опрятнее. Из-за этого скоро сделалось довольно холодно, и я заспешил. У синичек под кормушкой на моём подоконнике были кое-какие запасы, но я не был уверен, что их хватит до моего возвращения.

Ещё издали я увидел, как топчутся на месте птицы, как, напрасно пытаясь согреться, приподнимают они свои пёрышки, мешая морозу пробраться за воротник. Когда же, на ходу вытаскивая из кармана ключи, я уронил их, голодные синички заметили меня, и вылетели навстречу:

– До-ма! До-ма! До-ма! – Кричали одни.

– По-ско-рей! По-ско-рей! – Просили другие.

Насыпав доверху семечек в кормушку, да ещё одну небольшую горку прямо так, на подоконник, я стоял и смотрел на синиц. Птицы ели, не как обычно, по кусочку, ухватив лапкой, но глотали зёрнышки целиком. Им становилось теплее, а мне почему-то хотелось плакать. Холодные, сверкающие нити снежной паутины, весьма кстати таяли у меня на щеках, так что со стороны можно было и не разобрать, что я реву…

– Синицы, эукариоты царства животных, тип хордовых, класс птиц, отряд воробьинообразных, семейства синицевые, рода синиц, латинское название Parus major…

Место, где живут люди…

Заложив серебряный пятачок луны за бархатный манжет сумерек, день порешил этот вечер провести в одиночестве. Ему наскучила бессмысленная, как ему казалось, толчея птиц, излишняя торопливость людей, что, ненадолго выйдя за ворота, выдыхая паром, скоро шагали по рельсам тропинок, подобно тепловозам, да и вообще, – охотнее сидели дома, разогревая паровые котлы в домах до крайности, но так никогда и не трогались с места. А уж про обитателей леса об эту пору, можно было и вовсе не вспоминать. Устраивая лёжки под кустами, в снегу, обитым войлоком собственной шерсти, они старались по-хозяйски распорядиться силами, и дремали, положенное им время. Так делали почти все, кроме некой одинокой косули. Её неопытность могла быть причиной того, что, вместо бережливых трат накопленного в летнюю пору тепло, она бродила по лесу взад и вперёд, сама не понимая, зачем делает это.

– Дюжина часов на ногах – и то много, – сплетничали про косулю белки. – Но она-то топчется по сугробам и день, и ночь. Куда это годится? – Притворно сокрушались они, хотя, в самом деле, им было совершенно всё равно, что там с косулей и почему именно так. Нижние этажи лесной чащи, особенно зимой, мало заботили их.

А лесная козочка и впрямь была юна и голодна, который уж день.

После того, как летом ей почти удалось ускользнуть от симпатичного юноши с крепкими рожками и заметно тяжёлым кожаным воротником76, который гонялся за ней по кустам, она отбилась от сестёр, заплутала и гуляла теперь по лесу совершенно одна.

 

Остаток лета и начало осени прошли незаметно. Косуля кушала подсохшие ягоды, щавель и кровохлёбку, хрустела желудями, обкусывала тонкие веточки ивы, лакомилась грибами. Одиночество не пугало козочку, она был любопытна, как все девчонки, и подсматривала за тем, как живут ежи и лягушки, мыши и змеи, жуки и бабочки. К тому же, единственный двор полустанка, возле которого она жила, охранял пёс. По ночам он выходил размять лапы, и непременно навещал косулю. Они бегали взапуски до самой речки. Пока собака купалась, косуля, отогнав чрезмерно любознательную рыбёшку, пила, а после они с псом, всё также бегом, возвращались обратно, и дремали бок о бок до рассвета за сараями.

Косуля не отходила далеко от человеческого жилья, возле которого можно было отыскать то, что не растёт в лесу: стрелки зелёного лука, липнущие к носу ладошки капусты и солёные кусочки хлеба. Те появлялись иногда в листве у тропинки, только вот она никак не могла понять, из какой именно травы они растут.

Пёс прибегал к косуле и осенью, и зимой, а если,случалось, вечером его занимали чем-либо по хозяйству, сильно скучал по козочке. Однажды, это было уже когда день стал много заметнее ночи, именно пёс первым разобрал едва слышимое, постороннее шевеление в её животе. Козочка к тому времени и сама уже понимала, что с нею происходит нечто странное. Сперва она подумала, что, может, неосторожно покушала чего-то несвежего, а потом… Началась метель и ей не пришло в голову ничего лучшего, как решиться походить подольше, в надежде, что беспокоившее её в животе нечто рассосётся само собой77.

Не привыкшая ни с кем церемониться, метель вовлекала в танцы каждого, кто встречался ей на пути. Кружилась подле дубов, пытаясь раскачать этих добродушных увальней, трясла плечами в цыганочке перед увешанной бусами рябины, а, уколов палец о хмурую неразговорчивою сосну, взвыла от боли обиженно и тихонько, да отступила назад, к более покладистым лиственным, оставив в сжатом кулаке сосны снежные пряди и локоны. Пробегая мимо косули, метель старалась не задеть её никак, ибо весь вид небольшой лесной козочки говорил о том, что той теперь вовсе не до танцев. Второе сутки она брела по сугробам, едва переставляя ноги. Снег перед глазами давно уж окрасился в розовый цвет, в животе было горячо от голода, а козочка всё никак не решалась поесть хотя чего-нибудь и лечь спать. Когда косуле очень захотелось пить, она попыталась слизать сосульки, намёрзшие с края обломанного ствола, но так ослабла, что не смогла дотянуться даже до самой нижней из них. О том, что можно попить, просто прожевав горсточку снега, она совершенно позабыла.

– Ты видел, косуля во дворе?

– Да, с ночи ходит кругами вокруг вишен.

– Молоденькая. Беременная.

– Откуда ты знаешь?

– Да… так. Я всё думаю, как бы выйти, покормить, – вон, её солёные сухарики, в ведре.

– Ну и сходи!

– А испугается, побежит, поломает себе что-нибудь.

– Ну, давай, пойдём вместе. Одеяло возьми, накинем сверху.

Косуля, наконец, устала двигаться и остановилась, будто бы кончился завод, раскрутилась до конца пружинка её решимости. Прямо перед собой косуля увидела низко висящую ветку вишни с россыпью почек, и хотела было уже откусить самый кончик, но вспомнила, как было вкусно летом жевать чёрные сладкие ягоды, и пожалела деревце. Козочка вздохнула, моргнула сонно, и внезапно ощутила на спине что-то тёплое, оно накрыло её, как нагретый дыханием сугроб. Почти сразу же ей почудился запах солёных корочек. «О… Может быть, они растут как раз тут, под снегом?» – Подумала косуля, и втянула носом аромат хлеба с солью. Козочка сама не поняла, как это вышло, но вкусный кусочек вдруг оказался у неё во рту, потом ещё один, и ещё.

– Не давай много, вредно. – Просили женским голосом у неё над головой.

– Да, жалко же её… – Тут же, рядом, отвечали мужским.

У лесной козочки не было сил тревожиться, она стояла, передоверив заботу о себе хозяевам пса, а её радетельный друг находился всё это время рядом, и виляя хвостом от самых лопаток, обтирал с подбородка густые снежные капли, заодно со слезами, стекающими по мягким щекам косули.

…Изящное колечко месяца с россыпью мелких бриллиантов, позабытое кем-то на скатерти сумерек, столь ярко сверкало, что были видны вмятины от крохотных набоек сапог синиц на обитом бархатом инея подоконнике, и ровный ряд следов на снегу, похожий на цепочку маленьких жемчужных сердец, соединивший лес с местом, где живут люди.

М-да… В самом деле, а вы как думаете? Много ли таких… мест?..

72бедренная кость – os femoris лат.
73гороховидная кость pisiforme os лат.
74тотальное отчуждение человека в мире и социуме
75хордовые
76во время брачного периода, у самцов косуль кожа на груди и шее становится заметно толще, также становятся крепкими и рога
77не все зародыши косули становятся новорождёнными, часть из них рассасывается на стадии зародыша
Рейтинг@Mail.ru