bannerbannerbanner
Воспоминания русского дипломата

Григорий Трубецкой
Воспоминания русского дипломата

Эта свадьба была событием не только в нашей семье, но, пожалуй, еще больше в патриархальной семье Самариных. Женился старший сын. Дмитрий Федорович хотел даже устроить венчание в Храме Спасителя, но, кажется, это оказалось невозможным, потому что Храм Спасителя не был приходским храмом и венчаний там не совершалось.

Свадьба была в приходе Самариных – церкви Св. Бориса и Глеба на Поварской{74}. Интересно, что дьяконом был в ней тогда ушедший вскоре потом в монахи в Зосимову пустынь и ставший впоследствии известным старец Алексей, который принял затвор, но в 1917 году был избран членом Московского Всероссийского Собора и во исполнение послушания вышел из затвора. Ему было поручено вынуть жребий из ковчега, где лежали три записки с именами кандидатов на патриарха.

Свадьба была кажется в июне. Одним из шаферов был только что кончивший гимназию С. В. Самарин, а другим А. Д. [Самарин], который был еще гимназистом. Они были очень милы с нами, детьми.

После свадьбы молодые поехали за границу. Каким событием было каждое письмо Тони, в котором она, ничего раньше не видевшая, описывала свои впечатления из-за границы, которая казалась нам какой-то особой планетой. Эти письма по многу раз читались, потом сестры размножали их на гектографе и рассылали их тетушкам. Как ждали у нас возвращения Тони. Она появилась совсем новая для нас. Ей особое удовольствие составляло обновить чепчики, которые тогда носили молодые дамы, как какое-то звание, отличавшее их от девиц. Ей приятно было показаться в этом взрослом положении в гостях, у себя в родном доме, где уж она не слышала замечаний, а ей только радовались. Какое удовольствие ей было всех одарить. Она каждому купила за границей подарок с трогательной заботливостью, и нам эти подарки казались великолепиями, особенно я помню разрезные ножи из слоновой кости.

В это же лето мы в первый раз попали в Молоденки. После этого мы неоднократно там бывали. С Молоденками связана целая полоса самых счастливых детских воспоминаний.

Дома было хорошо, но дома вся жизнь была построена на дисциплине и обязанностях, в которые мы от себя вносили конечно целый мир шалостей, но все это было не позволено и за это надо было отвечать.

В Молоденках нас встречало такое море доброты и баловства со стороны дяди Пети и тети Лины, что мы вступали в какое-то волшебное царство. Каждая наша шалость и глупость встречались таким добродушным клокотанием тети Лины и смехом дяди Пети, что мы чувствовали себя какими-то героями.

В это лето у них жили Евреиновы – родные племянники тети Лины. Мы о них раньше слышали как о примерных детях; и потому относились с некоторым предубеждением к ним. За год до того мама, по совету докторов, уехала, чтобы отдохнуть от переутомления, в Молоденки, где провела почти все лето. Вернувшись, она нам рассказывала, какие примерные и воспитанные дети Евреиновы, и как нам далеко до них. Нам часто ставили в пример других детей, и мы искренно считали, что нет детей более распущенных и хуже воспитанных, чем мы. Иногда мама с грустью говорила нам, как Бог наказывает родителей, когда дети плохи, и рассказывала нам, какая судьба постигла Пророка Самуила за детей, которых он не сумел воспитать, и как он упал со стула, сломав себе спину. Мы серьезно беспокоились за мама, как бы ее не постигла такая же участь, и иногда со страхом смотрели, когда она садилась на кресло. Но детей примерных все-таки не любили, и с большой критикой отнеслись к Евреиновым.

Познакомившись с ними, мы увидели, что они ничего себе, но мы сразу остро возненавидели их гувернантку, рыжую мисс Робертс, решив, что в ней корень зла. Особенное негодование наше она возбуждала тем, что позволяла себе даже давать пощечины детям. Мы поспешили поделиться нашими впечатлениями с Евреиновыми и старались восстановить их против мисс Робертс. Их, действительно, держали очень строго, особенно их мать, которой в это время не было еще в Молоденках. И вот мы подбили их на шалость, в сущности, довольно невинную, но которая даже неожиданно для нас была воспринята чуть ли не как преступление. Мы условились тайком на заре пойти в лес – «Красную Рощу». Мы привели в исполнение наш замысел. Утром нас хватились, и тут произошел колоссальный переполох. За нами послали искать верховых. Нашли нас, конечно, очень скоро, но тетя Лина, чувствовавшая себя ответственной за всех детей, оставленных на ее попечение, переполошилась не на шутку, и нам здорово досталось. Это был единственный раз, что я видел рассерженным дядю Петю, который беспокоился за волнение тети Лины, и он на нас накричал. А дети Евреиновы были в полной панике. Мало того, что их наказали и на них свирепо накинулась мисс Роберте, но они со дня на день ожидали приезда своей матери и новой грозы. Когда она приехала, то мы почувствовали, что она нас невзлюбила и не поощряет новой дружбы своих детей. Я очень сдружился с Володей Евреиновым, и, расставаясь, мы условились переписываться и сообщать взаимно о всех шалостях случившихся и предполагаемых. Мое чуть ли не первое письмо было перехвачено и Володе было приказано прервать со мною всякие письменные сношения.

В Молоденках все было не так, как у нас дома, и казалось необыкновенно. Утром мы пили молоко в глиняных кружках, а кувшин с молоком был с птичкой на ручке. К молоку подавали соленые теплые крендели и к ним масло – баловство, к которому мы не привыкли дома.

На речке была лодка, на которой мы сами могли грести. В Молоденках мы научились теннису, который на долгие годы и в молодости был нашим любимым развлечением. И во все игры дядя Петя умел вносить особенное оживление. Когда мы играли в теннис, он кричал: «Линочка, вся Европа смотрит на тебя». А в день моего рождения он устроил какое-то особое состязание и кричал: «в одиннадцать лет – первый промах!» Потом следовали второй, третий, и так далее промахи. Он умел расшевелить нас и привести в полный азарт, а сам добродушно покатывался смехом.

А поездки в Молоденках! Как это бывало весело! – Мы ездили к соседям, где всюду были наши сверстники, иногда, если это было далеко, то с ночевками, что было особенно весело. Мы ездили к Раевским, Философовым, Бежчевым. Эти дети приезжали, в свою очередь, к нам в Молоденки. Устраивались хоры, игры, беготня и танцы. Это было шумное детское и юношеское царство, и казалось, что все и все существуют для нас. А когда мы приезжали осенью, то мы любили поездки в поле – охотиться на хорьков. С нами выезжала большая бочка с водой. В полях было много хорьковых подземных ходов. Обыкновенно выслеживали два выхода. В один лили воду из бочки, из другого выскакивали рыжие хорьки, на которых набрасывали мешок, и возвращались домой, когда вода вся уже вышла и в большой плетеной корзине с крышкой было несколько хорьков.

В этот же год осенью меня повезли в Москву на свадьбу Пети брата, у которого я был «мальчиком с образом». Мне купили какой-то морской костюм с серебряными пуговицами и галунами, который я возненавидел, потому что его надо было носить с голыми коленями и я считал это в высшей степени унизительным для себя. Я помню, что этот костюм я прозвал из-за галунов «суета сует». Все эти переживания вполне понимались и разделялись младшим пятком. Я рос среди сестер, которые всегда держали мою сторону, и это нередко возмущало моих старших братьев, которые считали, что я балуюсь, а я умел, действительно, укрываться, когда угрожала опасность, под защиту сестер.

Нас было 9 человек детей. Вместе с родителями и двумя педагогами (одно время у меня был учитель летом) нас садилось за стол 13 человек. Все комнаты были густо заселены. Тем не менее всегда находилось место для приезжавших летом к нашим старшим братьям и сестрам – их друзьям, и дом наполнялся оживлением и весельем. Приезжали братья Лопухины Алеша и Митя, Маня Хитрово со своею матерью Марьей Ив[ановной], рожденной Ершовой, сверстницей и приятельницей моей матери, и братом Сергеем. Приезжал товарищ братьев по университету Николай Андреевич Кислинский и много старше их, но всегда любивший и любимый в молодом обществе Сол[л]огуб.

В Москве у Капнистов ставили шарады, сочинявшиеся Сол [л]огубом и моим братом Сергеем. Иногда это бывали целые представления в стихах и музыкой, которую сочинял Кислинский, который был очень музыкален и остроумен в музыке. Те же удовольствия переносились к нам летом, причем рассчитывали и на нас детей при постановке представлений.

В первый раз, когда приехал Кислинский, мой брат сочинил пьесу для детей. Она называлась: «Симеон-злочестивец». Кислинский был маленького роста, он играл самого Симеона. Мы с Линочкой играли роли добродетельных детей – Ростислава и Леониллы.

Симеон пел на мотив Марсельезы:

 
Не хочу повиноваться
Не хочу, не хочу рачить
Книги выброшу в окошко
Буду Няню обижать.
 

В это время мы, добродетельные дети, плясали перед Симеоном, и, тыкая перед ним пальцем, пели:

 
Ростислав: Я пожалуюсь папаше
Леонилла: Я мама́шеньке скажу
Вместе: Тотчас отношения наши
С вами разорву.
 

Во время пьесы происходил урок. Я отвечал учителю басню: «Юный Дуб», которую мой брат написал на меня же, потому что я всегда любил обо всем спорить и упорно отстаивать какую-нибудь глупость:

Юный Дуб
 
Однажды юный дуб,
Под сенью старого стоявший
И географии не знавший,
Сказал отцу:
«Зачем отец, ты сению своей
От перпендикулярных солнечных лучей
Меня в час полдня ограждаешь…
«Ты мне светило застилаешь!»
Но старый дуб с усмешкой отвечал:
«Мой сын, доселе не видал
Лучей я перпендикулярных
В странах полярных.
Коль местом здесь ты недоволен,
Отсель идти ты волен!»
– И юный дуб остался… в дураках.
 

Пьеса кончалась посрамлением Симеона-злочестивца и гимном добродетели, который пелся на мотив «Менуэта» Моцарта:

 
 
Добродетель ты прекрасна
Как сияние дня,
Я к тебе стремлюся страстно
И люблю тебя.
Будем жить для добродетели,
Будемте прилежны,
Чтоб родные то заметили
И к нам были нежны.
 

Представление удалось. Пьеса была сочинена и срепетирована в три дня. Тогда решили на следующий год поставить что-нибудь более грандиозное. И в результате поставили оперетку: «Последнее слово Науки, или Альфонсо XXV-oe». Это представление и все лето так живо описаны моей сестрой Ольгой, что я не буду все это вспоминать. Старый загородный дом наполнился веселым молодым оживлением. На балконе кроили костюмы, мастерили декорации. Все со своими ролями зубрили их, потом дважды в день считки и репетиции. Шум, гам и романы. И мы дети веселимся во всю вместе со взрослыми на товарищеских началах. Словом, страшно весело. Мой брат и Кислинский в перегонки сочиняли текст и музыку. Характер действующих лиц прилаживался к тем, кто намечался в качестве исполнителей. Например, роль Жепансе предназначалась одному офицеру Киевского полка, глупому и серьезному, Амалию играла обворожительная в то время Варетт Жилинская, у которой было прекрасное колоратурное сопрано. Кислинский писал соответствующие арии. Монолог бациллы был написан для Марины, которая была прелестна с крылышками. Она с особенным выражением произносила стихи:

 
Один Директор клиники мне руку предлагал,
Но я с большим презрением отвергла этот план.
 

Ольга описала также помолвку и свадьбу Лизы в то же лето. Мне ярко врезались в память следующие подробности. Осоргин должен был приехать для решительного разговора 8 июля, в день Казанской Божией Матери. Я ничего не подозревал, но сестра Лиза просила меня в этот день пойти с ней к ранней обедне. Мы пошли в церковь Одигитрии. Вдруг, у выхода внезапно вырос Осоргин, который уезжал в деревню. – «Мих[аил] Мих[айлович]! Какими судьбами… – Ранней пташке жирный червячок!» – так я приветствовал его с большой развязностью, которую я приобрел вращаясь все время среди старших.

Мы вернулись домой. После завтрака я пошел брать урок латинского языка с братом Сережей – я готовился к гимназии. Мы сидели в спальне, папа рядом со столовой. Вдруг отворяется дверь и входит вся малиновая Лиза и целует Сережу. Я чувствую, что что-то большое совершилось. Лиза говорит: «Я невеста Осоргина». Бежим в гостиную. Папа обнимает еще такого чужого нам всем Осоргина, и вдруг видит через его плечо корову в цветнике. Несмотря на волнение, он тут же прямо в ухо ему кричит: «Пошла вон!» Я тоже попадаю в объятия Осоргина и чувствую необыкновенно жесткую бритую щеку.

Немедленно начинается блаженный сумбур и суматоха, сопутствующие всем жениховствам. Каждый день мы едим конфекты, которые приносит Осоргин. Очень скоро решают, что женихам надо ехать в Москву, а нас детей решают пока, на это время, отправить к Самариным в Молоденки.

Лиза была первой моей наставницей. Она выучила меня грамоте. Мы младшие особенно ее любили и льнули к ней. Жаль было уезжать от жениховства, от последних дней ее в семье, от веселого сумбура и конфет, но Молоденки имели для нас магнетическую силу.

Гимназия

Большим событием в моей жизнь было поступление в 3-й класс гимназии осенью 1885 года.

Странно вспомнить, какой дореформенной стариной была в то время Калужская гимназия. Директор Овсянников, как я потом только узнал, приезжал спрашивать моего отца, как он желает, чтобы меня звали: Ваше сиятельство, или только по фамилии. Сам он преподавал у нас в классе историю и числился нашим классным наставником. На одном уроке, чтобы дать нам наглядное представление о Наполеоне, он выразился так: «Наполеон обходился с королями, ну вот как я с надзирателями: Алексеев принести то-то, Петров сходить туда-то». Мы конечно, по-своему воспринимали такое сравнение и ни в грош не ставили надзирателей, которые были нашим самым непосредственным начальством. Нравы в гимназии были крайне распущенные, особенно в пансионе при гимназии. Как раз перед тем, что я поступил туда, произошел крупный скандал, обнаруживший, что пансионеры были лишены всякого надзора и между ними процветали такие грубые нравы, о которых я даже не буду здесь писать. В начале я еще жил некоторым запасом знаний, полученных домашней подготовкой, но вскоре окончательно распустился, перестал что бы то ни было делать и выкидывал отчаянные шалости. К нам в гимназию поступил только что кончивший университет молодой преподаватель географии Трейтер очень маленького роста. Однажды после урока, когда он задержался в классе и ученики его обступили, меня почему-то неудержимо потянуло к беленькой точке на середине его головы, откуда расходятся волосы, и я дал ему легкий щелчок, так ни за что ни про что. Трейтер вернулся к кафедре и записал меня в книгу в разряд так называвшейся черной доски и три раза подчеркнул мою фамилию. Мой безобразный поступок был ничем не вызван, тем более что Трейтер был самый скромный и милый человек. Наш класс его любил и заставил меня на следующем уроке извиниться перед ним. Я сознавал, что совершил неблаговидный поступок, и со страхом ждал кары. Через некоторое время меня вызвали к директору. Я отправился в очень неприятном настроении духа. После некоторого ожидания вышел директор. Увидев меня, он спросил: «Да, а почему, бишь, вас вызвали ко мне». Я ответил: «Не знаю. Вероятно это учитель географии записал меня». – «Ах да, вы нашалили. Это не хорошо. Вы не должны так делать впредь, идите».

Формально так все кончилось. Дома я ничего об этом никому не сказал. Мама в это время была в Москве, но по городу стали говорить о моей выходке, и когда мама вернулась в Калугу, то до нее дошли об этом слухи. Мама я боялся куда больше директора и всех возможных последствий, но когда она притянула меня к допросу, я, как это бывало со мной в подобных случаях, заперся в упорном молчании и упорном отрицании совершенно несомненных фактов. Мама́ это страшно огорчало. Я страдал и не знал как выбраться из нелепой позиции, но ей ничем не удавалось пробить этого непонятного упорства. Отказавшись вынудить у меня признание в совершенном факте, мама удалось перевести разговор на общую почву и произвести такую глубокую нравственную встряску, какую только она умела делать. Я долго оставался лентяем и шалуном, но такие встряски имели свое внутреннее огромное воздействие и подготовляли исподволь переработку характера.

О товарищах у меня осталось смутное воспоминание. Я ни с кем из них неособенно сближался, кроме одного – Беляева; первым учеником в IV классе был Саввин, который потом был профессором всеобщей истории в Московском университете.

Любимой игрой у нас были тогда бабки (кости свиных ножек). Особенно ценилась хорошая бита, которую наливали свинцом. Самое приятное время было весной, во время экзаменов, когда не было уроков, были свободные дни, и мы, гимназисты, ходили на бульвар над Окой, играли в кегли, а иногда нанимали лодку и гребли на Оке.

Когда я был в III классе, со мною познакомился мальчик много старше меня, кажется шестиклассник, Швимбах, отец коего, доктор, приезжал иногда лечить папа электричеством. Этот Швимбах повадился провожать меня каждый день домой из гимназии. Он, очевидно, стремился попасть к нам в дом, но я почему-то очень стыдился показывать дома своих товарищей и ни за что не хотел доставить ему этого удовольствия. Швимбах даже таскал мой ранец, что я охотно предоставлял ему делать, но все старания его так и не увенчались успехом. Наверно, он считал меня или моих родителей гордецами, не считавшими его общество для меня подходящим. На самом деле, это был только ложный стыд с моей стороны и ничего больше. Кроме того, сам он, по правде сказать, был очень мало интересен и слишком явно подлизывался ко мне только, чтобы попасть в хорошее общество.

От Калужской гимназии у меня сохранилось мало хороших воспоминаний. Ничего, кроме отрицательных навыков, распущенности и обманывания учителей я из нее не вынес. Я пробыл в ней 2 года, и хорошо для меня, что мы не позже уехали из Калуги.

Калужское общество

Перед тем чтобы окончательно проститься с Калугой, я хочу вспомнить еще некоторых добрых знакомых и друзей моих родителей и местные типы, которые у нас бывали и к которым водили нас детей. Когда мы приехали в Калугу, губернатором был Иван Егорович Шевич, очень порядочный и недалекий человек. Он любил играть в четыре руки с мама на фортепиано. Когда он уходил, – его, кажется, назначили сенатором, у нас был торжественный обед в его честь. Мы, дети, с большим интересом смотрели сквозь скважину дверей на то, что делалось в столовой. В своей ответной речи Шевич назвал моего отца «Рыцарем без страха и упрека». У нас в это время были две лошади: Рыцарь и Красавчик, и мы больше любили Красавчика. Марина была недовольна речью Шевича, почему он назвал папа Рыцарем, а не Красавчиком.

На главной калужской улице – Большой Никитской – был хороший дом Яковлевых. Это была старая дворянская семья. Она состояла из старика Семена Павловича, сестры его покойной жены Феланиды Александровны и детей уже пожилых. Семен Павлович почему-то особенно любил меня. У меня была большая голова, и вероятно, вследствие этого, что бы я ни сказал, притом я едва ли говорил что-нибудь особенное, умное, Семен Павлович всегда с восхищением восклицал: «Бисмарк! Вот вы увидите, он будет Бисмарком!» Феланида Александровна была старуха, выжившая из ума. Она всему верила и потом повторяла необыкновенные вещи, которыми ее дурачили.

У Семена Павловича была дочь – старая дева, жившая с ним, Софья Семеновна. Она бывала у нас постоянно, была неизменным партнером моего отца, входила в подробности нашей семейной жизни и любила выворачивать все городские новости и сплетни. Это была типичная состарившаяся в кругозоре губернского города дама, но добрая, милая к нам детям, и мы ее любили. Ее сестра, круглая как шарик, Зинаида Александровна[101] была замужем за Тобизеном, прибалтийским немцем с красивыми манерами. Они жили некоторое время в Калуге. Впоследствии он был губернатором в Харькове и потом сенатором. У него были дети[102]: старшая Ольга, сверстница сестры Вари, одно время дружила с ней.

Были две старые девы княжны Горчаковы Жюли и Софи. У них был племянник, который иногда к ним приезжал и которым они любовались и гордились, Сережа Горчаков. Он был сверстник моих старших братьев, студент Московского университета, приятно играл на виолончели и обладал шармом. Впоследствии он был губернатором в Калуге, лет через 20 после того, что мы оттуда уехали.

В Калуге жила старуха Сухозанет, вдова военного министра при Николае Павловиче. Нас водили к ней с поздравлениями на Рождество и Пасху. Мы ее боялись. На вид она нам казалась старой ведьмой. Нос и подбородок сходились у нее. Она ходила в бархатной душегрейке, с клюкой. Хотя она была очень древняя, но сохраняла до конца бодрость, колола дрова и играла в волан с дворником для моциона. Она слыла богатой и скупой старухой. При ней жили уже пожилые дочери – Ермолова, Извольская – обе матери будущих министров[103], и необыкновенно уродливая Павла Ивановна, которая уже лет пятидесяти вышла замуж за типичного старого холостяка Сорокина. Мне эта свадьба памятна, потому что это была первая, на которой я присутствовал, и притом в качестве мальчика с образом при невесте. Я надевал ей башмачок, в котором для меня лежал золотой. Это было в деревне. Я был один в своем роде. Не только не было детей, но помнится не было и молодежи. Новобрачным было вдвоем за 100 лет. Меня повели в оранжерею, где я поглотил неисчислимое количество персиков и олив. За обедом кричали «горько» и молодые целовались. Сорокины жили очень близко от нас. Они прожили очень счастливо и были очень благодушные и милые старички.

 

В Калуге стоял Киевский гренадерский полк, которым командовала полковник Маклаков. Это был тип военного служаки, у которого все интересы и понятия поглощались воинским долгом и своим полком. Он любил произносить речи с особым армейским бурбонским красноречием, которое отвечало настроению офицеров и было понятно солдатам, ибо его мотив был всегда один и тот же: беззаветное исполнение долга перед царем и Отечеством и повиновение начальству без рассуждений, ибо рассуждения вообще штатское, а не военное дело. У Маклакова было два сына, немного моложе меня. Дружба у нас как-то не клеилась, потому что слишком разная была среда и все навыки, но все мы очень любили ездить летом в лагерь полка, особенно к вечерней заре, когда играли «Коль славен» и весь полк пел Отче Наш. Из офицеров самым любимым был Петр Иванович Погорелов, командир роты, где мой брат Евгений отбывал воинскую повинность в качестве вольноопределяющегося. Если Маклаков был полковой отец, то Погорелов был ротный отец. Оба были хорошие русские люди и прекрасные представители того серого армейского офицерства, которое всю жизнь честно и мужественно тянуло служебную лямку и привыкло просто отдавать свою жизнь на служение чести и величия России. Петр Иванович отличался добродушием, здравым смыслом и юмором, солдаты его любили и ценили его художественное умение ругаться. Совсем другим типом был батальонный командир поляк Эдмонд Рудницкий, с большим самолюбием и претензиями на светскость. В нем не было никакого добродушия. Он считал себя выше своих полковых товарищей по воспитанию и общественному положению, и не был любим за эти претензии.

Жандармский полковник Константин Федорович Шрамм с седеющими баками, громким голосом и густыми серебряными эполетами был каким-то pendant[104] к Маклакову. Всегда их вместе приглашали. Это был добрый порядочный человек и дамский кавалер. Он то же любил произносить застольные речи, в которых было больше чувства, чем ораторского искусства.

Несколько отдельно от этого губернского общества стоял Николай Сергеевич Кашкин, человек более высокой культуры и склада. В молодости он увлекся революционным движением, был вместе с Достоевским судим за принадлежность к обществу Петрашевцев. Ему, как и Достоевскому, был вынесен смертный приговор, и перед самым приведением его в исполнение, было даровано помилование. Тогда же от нервного сотрясения у него сделался тик в лице, который сохранился на всю жизнь. Николай Сергеевич был земец[105], типичный либерал 60-х годов. Он был несменным земским главным с самого введения земства до конца своей жизни, пережив полувековой юбилей земских учреждений. Вместе с тем это был глубоко религиозный человек. У него был единственный страстно любимый им сын, которого он потерял. Помню замечательное письмо, которое он написал мама после кончины моей сестры Тони о том, что нельзя роптать, когда умирают люди молодые, ибо один Господь знает, кто и когда созрел в этой земной жизни для жизни вечной, и тогда падает, как зрелое яблоко с дерева, и что в этом сказывается Его благость. У меня врезалось в память это письмо. Как всегда бывает, самые простые мысли действуют всего сильнее, когда они рождены не рассудком, а внутренним опытом. Весь облик Николая Сергеевича дышал старомодным дворянским благородством, и он жил в «Тургеневском» доме – сером деревянном с былыми лепными венками и лирами на карнизе и колоннами.

Другими представителями дворянского быта были Деляновы, которые жили в прелестной старинной усадьбе «Железники», совсем рядом с Калугой, между бором и Пафнутьевым монастырем. Николай Давыдович Делянов, брат министра народного просвещения, был безобидный скромный старичок рамоли[106], с которым только здоровались, но не вступали в разговоры. Хозяйкой была его жена Елена Абрамовна, рожд[енная] Хвощинская, сохранившая следы былой красоты. Она была добрая, приветливая, всеми любимая хозяйка, и у них был всегда открытый дом. Старшие дочери были замужем и их мужья были потом сановниками – старшая Мария Николаевна вышла за Акимова – впоследствии председателя Государственного совета. Вторая кн[ягиня] Софья Николаевна Голицына, изо всех дочерей напоминавшая свою мать, в молодости красавица, потом бельфам[107], добрейшее существо с младенчески чистой душой, веселая, простодушная, редко благожелательная к молодежи, всеми любимая. Кажется у нее никогда не было и не могло быть врагов. Она была безобидно легкомысленна, что помогало ей до конца счастливо прожить, у нее были свои безобидные недостатки, но все они искупались добротой и благожелательством. О семье Голицыных и о муже ее, бывшем Московском губернаторе, а потом Московском городском голове, мне еще придется вероятно говорить. Третья дочь Ольга Николаевна была первым браком за своим двоюродным братом Хвощинским, а потом овдовев, вышла замуж за А. Г. Булыгина, с которым познакомилась, когда он был в Калуге молодым губернатором. Впоследствии он был губернатором в Москве, а потом министром внутренних дел, творцом первого проекта Государственной думы, так называемого Булыгинским. – Когда мы приехали в Калугу, у Елены Абрамовны оставалась только одна дочь – девица Катя, которая вышла замуж не очень удачно за некоего Мясоедова, и скончалась от первых родов. Мясоедов написал роман, в котором описал свою свадьбу и кончину жены. Я также фигурировал на этой свадьбе мальчиком с образом у невесты, помню, что когда ее благословляли, то просыпалась соль и это произвело впечатление неприятного предзнаменования. Свадьба эта в моей памяти осталась иллюстрацией старого дворянского быта. Приехало много гостей из Москвы и Петербурга, и после свадьбы в большом двухсветном зале в Железниках начался веселый бал, гремела музыка. Для меня этот бал остался долго памятен по «унижению», которое я испытал. Мне было 10 лет. В Калуге проживало в это время легендарное семейство бригадного генерала Мольского. У него была жена и две дочери, все крошечного роста, причем жена была таких же размеров в ширину, как и в высоту, красная, с двойным подбородком, совершенная просвирка. Я считал себя совершенно зрелым и что только по игре природы мне всего 10 лет. И вдруг, госпожа Мольская взяла мою руку и несмотря на мое отчаянное сопротивление, поцеловала ее!! Я не знал, как пережить свой позор и возненавидел эту старуху, а она еще заставила меня танцевать со своей дочерью, которая вероятно тоже с ненавистью, как мне казалось, вынуждена была танцевать со мной десятилетним мальчиком, с которым была одного роста, хотя я был очень невелик. На этом балу я познакомился с моим будущим бо-фрером Осоргиным, который был молоденьким кавалергардским офицером.

Семейство Мольских было легендарно своим враньем. Одна из дочерей рассказывала, как во время пожара «Папа одной рукой выбросил из окошка демирояль».

В числе представителей старого быта не могу не припомнить приходившуюся нам сродни княгиню Наталью Петровну Оболенскую, сестру декабриста, тоже Оболенского. Она жила со вдовой своего брата [Варварой], который женился на ней в Сибири. Она была самого простого происхождения. У нее была дочь Оленька, прыщавая интеллигентка, которая кажется потом стала чуть ли не революционеркой. Наталья Петровна жила в небольшом домике, живописно расположенным над самым обрывом оврага, проходившего посреди Калуги к Оке. Она имела вид предки с портрета в белом чепце и была действительно очень древняя. Нас водили к ней на поклон в день ее именин 26 августа и в большие праздники.

Для полноты картины упомяну еще о семье Петра Ивановича Ланга[108], прокурора окружного суда, который жил в своем доме прямо против нас. Старшие сыновья были возраста промежуточного между моими старшими братьями и мною. Младшие были – почти слабоумный мальчик Паша – мой сверстник и сестра его Верочка. Мы часто встречались в прогулках в раннем детстве, и наша няня не пропускала случая доказывать няне Ланг наше превосходство. Напротив Лангов через переулок и наискосок от нас жила в маленьком домике полоумная старая пьяница Марья Яковлевна. Когда она напивалась, то она на всю улицу поносила всевозможными ругательствами Петра Ивановича Ланга. Помню, как она выходила на улицу с непокрытой головой, как развевались ее седые волосы, и она с бутылкой в руках извергала свои ругательства и угрозы. Когда она умерла, то няня нам объяснила, что она столько выпила спирта в течение жизни, что она загорелась синим огоньком и вся сгорела и стала как уголек. Это произвело на нас большое впечатление.

От того ли, что нам жилось как-то особенно счастливо и хорошо, и что мы чувствовали, что наших родителей все любят и уважают, но у меня сложилось впечатление от калужского общества, что оно состояло большей частью из хороших и почтенных людей, дружно живших между собою, хотя, в общем, и не очень интересных. Гимназические воспоминания не испортили общей светлой памяти о Калуге, в которой прошло все мое счастливое детство. Я покинул Калугу, перейдя с грехом пополам в V класс. Кончился первый детский период моей жизни, и начался другой, более сознательного отрочества.

74Церковь Бориса и Глеба на Поварской была возведена в 1802 г. в стиле классицизма. Церковь была закрыта в начале 1930-х гг. по постановлению Моссовета и в 1936 г. разрушена. На ее месте сейчас находится здание Российской академии музыки имени Гнесиных.
101Ошибка автора, надо читать Семеновна.
102У Тобизенов были дочери София, Ольга и Зинаида и сын Иван.
103Автор путается в информации. Матери будущих министров А. П. Извольского и А. С. Ермолова – Евдокия Григорьевна и Мария Григорьевна – действительно были сестрами, но они носили девичью фамилию Гележинские, а брак военного министра Н. О. Сухозанета с княжной Е. В. Яшвиль был бездетным.
104Предмет, парный другому (франц.).
105Председатель окружного суда. – Примеч. О. Н. Трубецкой.
106Ramolli (франц. расслабленный) – человек, страдающий размягчением мозга, паралитик.
107Belle femme (франц.) – красивая женщина, красавица.
108Автор ошибается: Петра Осиповича Ланга.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55  56  57  58  59 
Рейтинг@Mail.ru