Подозреваемые

Глеб Иванович Успенский
Подозреваемые

Прямо после этой сцены староста, оказавшийся в дураках, пришел ко мне и во всем повинился. Старосту этого я и прежде знал; и я же рекомендовал ему и жильца. Признаюсь, рассказ его до глубины души возмутил меня.

– Как же не стыдно вам, Мирон Иванович, делать такие гадости! – сказал я ему.

– Вить… – он высоко поднял плечи, растопырил руки и говорил шопотом: – вить агент!..

– Какой же агент? Вы видите, что просто прохвост какой-то… И вам не стыдно было не расспросить его, кто он такой, зачем, откуда взялся?

– Вить тайный он… Вить он говорит: я, говорит, агент… Я так весь и задрожал… Печать! Я и дал… Вить вы тоже подумайте: нам отвечать, в случае ежели что касаемое…

– Что такое? Что такое касаемое?.. Отчего вы документ у него не спросили? Ведь эдак придет к вам кто хочет, назовется агентом, потребует, что захочет, вы так ему и отвалите?

Мирон Иванович молчал, пожимая плечами, расставлял руки и бормотал:

– Нешто мы что?.. Мы, что нам скажут, обязаны не ослушаться. Говорит, тайный я – ну…

– Ну а если бы, – перебил я его, – агент тот сказал вам так: я – агент, приказано взять у тебя каурую кобылу… Вы тоже бы не ослушались?

Слово «кобыла» мгновенно, как нашатырный спирт, осветило его… Ему стало совершенно ясно, до какой степени он глуп и даже подл.

– Мало мне пятисот палок за это! – вдруг совершенно бодро и вполне сознательно воскликнул он.

– Вот видите, кобылу-то вам жалко стало?.. Спроси он у вас кобылу, вы бы непременно сказали: «покажи бумагу!»… Ведь сказали бы?

– Кобылу-то ежели?.. Ну уж это я бы без сумления поостерегся…

– Видите! А тут приходит клеветник, пишет на человека пакость, да какую! Ведь вы знаете, что такое неблагонадежный?..

– Слыхали одним ухом.

– Ведь за «эти дела» людей ссылают в Сибирь, а вы ничего от моего приятеля кроме пользы не видали, ничего не замечали за ним дурного, из жалости-то к человеку не подумали даже спросить у проходимца вид! Сейчас печать приложили… Ведь это – человек, поймите вы пожалуйста! Вам жалко кобылу, а это – душа христианская, и вы его сразу, без разговору, печатью вашею подводите… подо что? Подумайте-ка хорошенько!.. Ну, если бы проходимец-то не засиделся у вас, а прямо бы от вас да на машину да протокол-то с вашей подписью представил бы к начальству – ведь моего приятеля стали бы таскать… А он живет своим трудом, никого не трогает, вам делает пользу… И не стыдно вам?

– Уж я сказываю, пятисот мало – что уж!..

Я помолчал, поглядел на него и сказал:

– Бессовестно это, Мирон Иванович! Ведь вы знали, что за «эти дела» бывает.

– Да ведь… слышим!

– Ну, а приятеля моего замечали в чем-нибудь?..

– Чего нам замечать-то? Ничуть ничего не замечали.

– А печать приложили?

– Глупость-то наша… а-ах ты, боже мой! Возможность утратить кобылу, хотя бы и по требованию настоящего «агента», привела старосту в чувство, в рассудок, и, пользуясь этим, я не жалел слов, которые бы могли рассеять в его голове ни на чем не основанную подозрительность к моему приятелю. И чем больше я распространялся, пояснял, тем более убеждался, что Мирон Иванов как будто успокаивается, теряет искренность раскаяния по отношению к моему приятелю, а думает о том только, что «эти дела» надо делать с опаской, а не зря. Пожалуй, в самом деле отнимут «этаким манером и кобылу и что-нибудь другое»…

– Да, – говорил он по временам, почти не слушая, о чем я говорю, – да, дал маху… Мне бы бумагу надо спросить было.

И так мы проговорили очень долго. Я говорил о приятеле, о том, как много ему наделали гадостей совершенно напрасно, а Мирон Иванов сокрушался о себе, о том, что «зря делал», а о приятеле моем как будто и позабыл.

Вот эта-то черта равнодушия к моему приятелю больше всего и трогала и интересовала меня во всей этой истории – не потому, что это был мой приятель, не потому, что в самом деле гадость сделана была напрасно, но потому, что это равнодушие исключительное. Такой истории не может быть ни с кем из деревенских обывателей: ни лавочник, ни курляндец, ни кабатчик, ни какой другой человек не может быть предметом такого непоколебимого равнодушия, попав в беду, какое суждено, переносить всякому, кто так или иначе получил наименование барина. Случись что-нибудь подобное с лавочником, с кабатчиком и вообще с любым из деревенских обывателей, – поверьте, что дело было бы не так просто и не так глупо: тут и спросили бы, и побоялись бы, и поостереглись, и потолковали бы. По отношению же к «барину» все такие дела делаются – решусь сказать это – даже не без удовольствия… Приятель мой слишком поверил моим советам «ни во что не мешаться» и в самом деле сделался для деревенских жителей отдельной, посторонней, независимой, ни с кем и ни с чем не связанной фигурой, и его определили словом «барин», «живет барин»… Вот этот-то «барин» и был причиною того, что Мирон Иванов сразу вручил печать, удостоверяющую вредность моего приятеля, тогда как он же наверное не сделал бы этого по отношению к кабатчику.

IV

Признаюсь, крепко обидел и рассердил меня этот тупоумный деревенский старичишка, которого необходимо было разжалобить возможностью утратить лошадь, чтоб он почувствовал возможность задуматься над участью человека. Деревянная башка была у этого старичишки, а таких деревянных голов весьма-таки многонько в деревне. Но это не идет к делу. Повторяю: немало негодования излил я на эту деревянную башку, но в то же время не мог не сознавать, что если деревянная башка старосты и виновата в том, что дело с моим приятелем сразу вскрыло нутро этой башки, то есть сразу показало, что башка всегда готова приложить печать к какой угодно бумаге, то скрытая готовность сделать барину что-нибудь подобное, если только можно, – воспитана не в одних только деревенских башках, подобных башке старосты, а таится решительно во всем, что не причисляет себя к разряду «бар», господ…

В этом затаенном антагонизме, конечно, играют большую роль воспоминания крепостного права. «Что было и что стало!» – говорят иные, припоминая барщину и видя, как потомки бар слабеют и прогорают. Подъем народного духа в этом отношении несомненен, и мы со временем, в весьма недалеком будущем, коснемся этих новых явлений народной жизни. Теперь же будем говорить о главном предмете настоящей заметки – о происхождении скрытой вражды к барину. Помимо крепостных преданий, о которых мы уж упомянули, немало сделало в пользу воспитания в массах этого скрытого ненавистничества и поведение барина по отношению к массам за последние двадцать пять лет. Как бы ни были жестоки и ужасны воспоминания о крепостном праве, они всегда смягчаются фактической невозможностью возвратиться к нему. «Это прошло», «этого больше не будет», над этим старым поставлен крест, а под крестом для всех видна могила этого старого – могила, обрастающая травой. Глядя на эту могилу, не возгорается, а затихает злоба.

Не то совсем возбуждает поведение барина за последние годы. У барина, как у всякого человека на белом свете, имеются права и есть обязанности. (Крайне сожалеем, что иногда приходится говорить такие ненужные вещи.) Во времена крепостного права у барина, как и у мужика, были известные права и известные обязанности. Права у господ были огромные, а обязанности только кое-какие, но они несомненно были, их непременно надо было выполнять, хотя только для того, чтобы получить деньги. Но пользоваться правами и исполнять обязанности, возлагаемые этими правами, можно было разно. Вот почему говорят: «хорош был барин», а этот – «хуже разбойника» и т. д. От худого барина мужики разбегались, а когда поселялся «хороший барин», мужики возвращались с бегов на старое пепелище. Хороший барин не тиранил, не гнул в бараний рог, не разорял. «Хороший барин» мог (по тогдашним обстоятельствам) сделать что-то хорошее в тех труднейших условиях народной жизни – и делал… Теперь барин, как видимая власть мужицкого духа и тела, исчез. Отдельные личности Петров Семеновичей и Семенов Ивановичей не имеют значения и веса, но все они – в куче, в массе, где-то там, за пределами деревни, – сохраняют права весьма многочисленные… Но обязанностей, которые бы несли они, уже нет. Мы, деревенские неграмотные люди, не видим их. Права, сохраненные коллективно массой господ, мы видим каждый день. Постоянно идут взыскания или по крайней мере напоминания: «надо платить». И прежде платили, и оброки были громадные, но было видно – куда, а теперь не видно.

Нет ни малейшего сомнения в том, что и теперь «хороший барин» существует на Руси, но деревня не видит, не знает, как он понимает свои обязанности. А нехороший барин уж совсем нехорош стал. Вот два типа рядом – нехороший тип кулака и тип нехорошего «барина» – сравните их. Оба они хлопочут, как бы добыть побольше денег, оба нанимают рабочих по осени, то есть в трудное время, оба затаскали их по судам и т. д. Но кулак так и останется мироедом; он жрет и прячет деньги в сундук, но во имя его не собирают каких-то особенных денег, кроме тех, какие он сам выжмет и спрячет. А во имя «нехорошего» барина, перенявшего от кулака всё дурное, еще какие-то особенные деньги собираются; он, поступая по-кулацки, не прячется в нору, а наступает, норовит крикнуть: «как ты смеешь», предъявляет права на какую-то «амбицию», которой у кулака нет и которая у барина, поступающего по-кулацки, тоже совершенно непонятна, а стало быть, и противна. Это уж что-то излишнее, ненужное; без этой излишней «амбиции» можно обойтись, успокоившись на скромных кулацких лаврах…

– Где же «хороший» барин?

Хорошего барина не видать. Так по крайней мере кажется с деревенской точки зрения. Хорошего барина нет, а деньги отдай!.. Если же на дело смотреть с точки зрения хорошего барина, то мы, понятно, должны бы горой стоять за него. Помилуйте, разве хороший барин не ходатайствовал, не входил с прошениями и докладными записками? Разве он не мучился, не страдал за убеждения? и т. д. С этой точки зрения можно бы собрать груды материала, который как нельзя лучше может оправдать хорошего барина. Хороший барин старался, убивался, хотел пожертвовать, жертвовал, хлопотал. Но, увы, с деревенской точки зрения, весь этот огромный запас оправдательных документов, которые хороший барин несомненно может представить нам, не имеет ровно никакого значения по той простой причине, что все эти оправдательные документы деревенским жителям совершенно неизвестны, а главным образом потому, что даже почва-то для понимания «хорошего» барина, благодаря бездеятельности последнего, совершенно не подготовлена.

 

В старину свои хорошие качества и хорошие намерения «хороший барин» мог проявлять только в тесном кругу своих владений, среди ему принадлежавшего народа; теперь же, когда народ уже не его и когда он взялся ведать вообще народное хозяйство, хорошие побуждения и цели должны бы были выступить пред лицом сплошной массы народа и выразиться не в частных поступках случайного добросердечия или душевного благородства во внимание к «общему благу», а в крупных, всем видных поступках, в которых нет ничего другого, кроме чести, правды, справедливости. Крупные, всем видные, высоко над людским муравейником стоящие заботы и цели сделались для «хорошего барина», в новых условиях жизни, даже почти обязательными. Обязательны они для него, во-первых, потому, что он – барин, то есть человек не только обеспеченный, как обеспечен и кулак и купец, но и образованный, образованием, умственностью и властью отличающийся от простого богача, простого мешка с деньгами; а во-вторых – потому, что ведь он взялся за дело общего блага, взялся и требует денег, а когда неаккуратно платят, то жалуется становому приставу, а становой пристав не хвалит. Но если человек, хорошо обеспеченный и образованный, берется делать добро и специально на это добро берет чрез станового пристава деньги, то мы, деревенские жители, вправе требовать, во-первых, явного дела и, во-вторых, чтобы дело это было непременно добро – за зло нечего платить денег… Нам нужны ясные, видные всем, благородные поступки, в которых была бы по крайней мере капля бескорыстного внимания к нам, деревенским, несведущим людям, вручившим свои права и заботы об общем благе… хорошему барину.

Но, живя в деревне и ничего не зная, не ведая об оправдательных документах, которые «хороший барин» несомненно может представить в огромном количестве, мы к ужасу нашему на каждом шагу, в буквальном смысле слова, убеждаемся, что так называемого «хорошего» барина совсем нет на свете, что он исчез, иссяк, махнул на все рукой. Очевидно, он не сумел отстоять для себя право поступать «по чести», и плоды этого неуменья мы, деревенские жители, ежеминутно ощущаем в существовании «ненужного», «излишнего» зла… Мы очень терпеливы и выносливы и, кроме того, далеко не либеральны и не развиты так, как развит и либерален хороший барин. Мы сами – мастера создавать зло, да еще какое: неотразимое, звериное, зоологическое!.. Но «хороший барин» не только ничего не противопоставляет этому зоологическому злу, но – вероятно, вследствие забвения собственного и чужого человеческого достоинства – допускает, чтобы, кроме нашего доморощенного зоологического зла, существовало бы еще зло ненужное, роскошь зла, изобилие злодейства. Какие бы у «хорошего» барина ни были спрятаны в письменном столе оправдательные документы, но потакать, мирволить, усиливать зло, воспитывать целые поколения в уверенности, что на свете нет даже самой элементарной правды, – это уж нехорошо, и это запишется в «книге живота» хорошего барина. Можно не подать нищему – вольному воля; но не подать и в то же время ударить его – это уж бессовестно. Можно завести фабрику – положим, ситцевую, можно жать и прижимать рабочих, основываясь на том, что так, мол, побуждает действовать учение о капитале; но предоставлять ситцевому фабриканту еще возможность сожигать их живьем – это уж, ей-ей, напрасно, это уж, подлинно, роскошь злодейства! И «хороший» барин мог бы хоть в полголоса крикнуть, что, мол, так нельзя… Можно строить железные дороги, можно наживать миллионы и т. д., но живьем зарывать десятки людей и делать из людей, железа, глины, бревен, камней одну сплошную массу – это уж опять слишком роскошная приправа к дивидендам, и «хороший» барин, если б он только не позабыл своего человеческого достоинства, мог бы, не боясь скомпрометировать себя, воскликнуть: «наживаться – наживайся, но убивать людей не моги!» Можно не давать крестьянам больше земли, можно сказать: «не хочу – и не дам», или «самому надо», или «довольно и того, что у вас есть»; но давать вместо земли камни, буераки, болота, зная, что то – «не земля», или давать земли лоскутьями в двадцати местах, напрасно изнуряя работника, – это опять-таки роскошь нерадения…

Эта роскошь ненужного зла, буквально на каждом шагу осаждающая вас в деревне, делает жизнь в ней невыносимой. Если вы хотите жить здесь, отдохнуть, то бога ради не расспрашивайте ни о чем, потому что нет того простого случайного вопроса, который бы не привел к драме. Ешьте мясо и не спрашивайте, почему говядина, которая сегодня стоит 12 копеек, вчера стоила 20 копеек, а завтра будет стоить 8 копеек. Надобно молчать, покупать, солить и есть; если же вы попробуете узнать, отчего такая дешевизна, то кусок не пойдет в горло. Говядина дешева потому, что нечем скот кормить: некормленый, голодный скот бабы и мужики ведут к богатым мужикам и продают за бесценок; крестьянские ребятишки остаются без молока – это зимой; а весной? Корму нет – дешевы коровы и лошади. Что же должен делать мужик, чтобы добыть лошадь для весенних работ? Ответ: кабала, и кабала своему же брату. Но почему корму нет? – Продали еще тогда, когда он и не вырос, – та же кабала. Рекрута поставили, умер кто-нибудь, недоимку взыскали, лошадь пала, тысячи случайностей… Конечно, масса случайностей была бы отстранена, если бы «хороший» барин подумал серьезно о народном кредите, который в самом деле нужен, как нужен и самому «хорошему» барину. Может быть, «хороший» барин и думал о нем, а его все-таки нет до сих пор. И когда вы едите дешевое мясо, это значит, что кто-нибудь – и притом кто-нибудь в огромном количестве – разоряется. Итак, ешьте и не расспрашивайте, или не ешьте совсем… Не расспрашивайте также, что это за драка происходит рядом, в соседней хибарке, отчего там и рев, и визг, и плач. Затворите поплотнее дверь. Подерутся, перестанут – и все затихнет. Если же вы попытаетесь подробно разузнать, в чем дело, то опять недобрым словом помянете «хорошего» барина. Вся избитая, с синяками по всему лицу, изуродованная женщина, истерически всхлипывая и кое-как держа на изодранных руках ревущего ребенка, только что вырвалась из этой бойни и бежит. «Куда ты, Аксинья?» – «Сам-ма не знаю», – трясясь всем телом, задыхаясь и захлебываясь, лепечет она и едва может впопыхах сказать: «Муж с матерью… руп… Сундук расшибли топором… Стирала, два рубли дали… Сапожнику отдала… Искали… Пьяный пришел… топором… отдай!..» И бежит, бежит куда-то – к соседям, в другую деревню, к матери за двадцать верст – неведомо куда, но только дальше, дальше… в поле! Не расспрашивайте и этого несчастного, ободранного восьмилетнего мальчика, который повадился ходить к вам просто затем, чтобы смотреть, как живут господа, как едят и какой у них горит свет в горнице. Не расспрашивайте – «не видал ли ты, тут на столе лежала бумажка красная»… Не расспрашивайте, куда он ее дел: он отнес тятьке-пьянице, плотнику, и мамке; радуйтесь, что они все трое на эту исчезнувшую десятирублевую бумажку купили муки, крупы и целую ночь пекли и ели пироги… Не раскапывайте этих историй. Как в первой, так и во второй непременно замешан «хороший» барин, и замешан не с доброкачественной стороны… Семья, где губили женщину, отыскивая в ее сундуке рубль, полученный за стирку, опустилась, разорилась случаем: «пала лошадь», «продали корову», «продали землю»… И в семье мальчика, утащившего десять рублей, та же история: та же лошадь и корова и земля, сданная в аренду соседу…

Рейтинг@Mail.ru