bannerbannerbanner
Невидимки

Глеб Иванович Успенский
Невидимки

5

Быстро мчался поезд, убегая от процветающего города и направляясь к станции Тихорецкой, но я расставался с ним далеко не с тем удовольствием, которое ощущал несколько часов тому назад, при приближении минуты отъезда. Теперь я бы охотно остался в этом городе еще на целую неделю, лишь бы мне хорошенько разузнать подробности о слепом базарном певце и музыканте, ближе сойтись с ним, познакомиться, послушать его рассказы о том, что видел он на своем веку. Но нельзя было остаться ни минуты, и я волей-неволей должен был отказаться от истинного удовольствия хотя бы еще раз видеть и слышать этого человека. Однако желание все-таки хоть что-нибудь и от кого-нибудь узнать о нем не покидало меня и в дороге. Не раз я обращался с вопросами к моим соседям, пассажирам третьего класса, все людям простым, большею частью чернорабочим, прохожим и перехожим людям, полагая, что если им известны базарные кабаки и базар вообще, то не может быть неизвестен и базарный певец.

Почти все до единого, к кому я ни обращался, знали его, слышали, все были растроганы его псалмами, все хвалили, но никто ничего более обстоятельного о нем не знал. Раза два я пересаживался и перетаскивал мой дорожный мешок из вагона в вагон, входил в знакомства с новыми проезжими новых вагонов, но все было безуспешно; наконец, уже под самою Тихорецкою станцией, на мое счастье, попались мне преприятные собеседники. Это были наши великороссийские мужики, переезжавшие на заработки на другую половину Северного Кавказа, к Ставрополю, так как в «этих местах» дюже много «набило» народу со всех концов России.

Все они знали певца и все хвалили.

– Уж чего лучше! Уж разжалобит, так разжалобит! Уж нечего сказать!

– Хорошо, одно слово, хорошо! И везде он, по всем станицам, по ярмаркам ездит, и везде его почитают!

– В наших местах и не слыхивано, чтобы этак-то божественное петь!

– Так тебя слезой и прошибает!

– Кто ж он такой? – спросил я, вдоволь наслушавшись искреннейших похвал.

– А бог его знает! Звать-то его Семен Васильевич… в Киеве, вишь, в монастыре, монах его, слепого, научил музыке-то… А так, чтобы толком сказать, нет, этого не знаем.

– Хочешь знать, кто таков Семен Васильев? – громко и храбро провозгласил какой-то мастеровой из железнодорожных. Развязный парень, в картузе набекрень, заняв ногами два передних места, сидел у окна на противоположной от нас стороне и крутил папироску из газетной бумаги.

– Коли знаешь, так скажи.

– Адвокат! вот кто Семен-то Васильев!

– Слепой-то? – в изумлении спросили мужики, да и я не мог не воскликнуть:

– Как? Этот слепой и певец – адвокат? как же может это быть?

– Очень просто! Примал дела, решал по законам!

– Слепой?

– Окончательно!

– Верно, верно! – подтвердил слова мастерового новый собеседник, по внешности мелкий торговец. – Верно! Действительно, был когда-то… занимался. Теперича он оставил это занятие, а года два тому назад очень много делов делал.

– А как же он мог делать это?

– А очень просто: были у него законы, книги… И вот он заставлял читать их свою жену; она читает, а он запоминает… А когда вытвердил, так приказал жене сделать с боку книги обрез. Как какая часть оканчивается, так она и вырежет… Так оно, если сбоку смотреть, ступеньками вышло. И он щупом знал, на каком вырезе надо отвернуть и по какому делу какой вырез… Покажет жене пальцем, на каком месте надо книгу открыть, и заставит ее читать закон. «Читай мне статью такую-то», – ну, та и читает, а потом пишет, что он приказывает, и бумаги за него подает.

– Да кому же охота идти к слепому, когда есть настоящие, зрячие адвокаты?

– Э-э-э! господин, разве мало тут темного народу-то по Кавказу ходит? Пришлый он, темный, ничего не знает, где ему адвоката искать? Он и так-то путается, как во тьме кромешной. Здесь его, пришлого-то, иногородного, любят теребить. Там отдадут в аренду, деньги возьмут и гонят, а иной, недобрый, мало прогнать, еще и взыскивает… И условие написать на аренду земли, и от напрасного взыска вывернуться. Мало ли делов! Темный, несведущий человек, как паутиной, ими опутан. Тут и слепому будешь рад-радехонек, только бы заступился.

– А заступался?

– А как же? Прежде оченно его хвалили… Все подробно рассудит, расспросит, бумагу напишет, укажет, к кому идти. Посоветует, хорошо посоветует! Хвалили!

– И деньгу тоже хорошую наживал! – развязно присовокупил мастеровой. – Огребал, можно сказать, деньгу-то!

– Ну уж и огребал! Тоже, язык-то у тебя как обух молотит! Откуда ему огребать-то?

– И не токмо огребал, а и под проценты пущал, вот что, ежели тебе угодно знать!.. Да! под заклады давал! Понимаешь? чуешь? Под заклад!

– Нет, почтенный, это не он. Это, ежели сказать правду, женино дело! Действительно, очень может быть. Но только это женино дело… Она тоже тонко дела понимала и много помогала мужу. Теперь вот он без нее-то как без рук!

– Умерла? – спросил я.

– Умереть не умерла, только время провела! – опять провозгласил мастеровой.

– Рассталась, то есть, – объяснил мелкий торговец.

– Ра-зо-шлась! – иронически произнес мастеровой. – Подобрала деньжонки, да и удрала, с богом по морозцу. Ловкая дама! Умерла очень приятно!

– Действительно, надо сказать, скрылась она, – объяснил мне торговец, – неизвестно где находится… Вот, как она ушла-то, ему уж пришлось дела-то судейские бросить. Куда! И много по этому случаю огорчается на него народу. Где какие бумаги, не знает, сам сыскать не может. Много убытку натворил!.. Напутал!.. А то, бывало, день псалмы поет, а после обеда по судебным делам принимает. Ну, теперича ему осталось только что петь, да инструмент… вот все его имущество.

– Что ж, хорошо, хорошо поет! Дай бог ему здоровья! Хорошо!

– Этого уж не отнять! Камень, и тот заплачет.

И опять много-много хвалили слепого певца.

– А что, ребята, чудится мне, будто иной раз, во псалме-то, словно бы и не по нашему вкусу поется?

Это проговорил новый собеседник, молодой плечистый парень, все время слушавший разговоры молча, пожевывая белый хлеб. Парень был рослый, сильный и с добродушным лицом, но в его глазах, маленьких и бледнозеленоватых или бледносероватых, был какой-то нездоровый блеск и какая-то неподвижность выражения. Не то в них таилась скрытая, но острая злоба, не то до болезненности острое горе. Ел он не спеша, как будто лениво, но казалось, что нервы его не так спокойны, как кажется с первого взгляда.

– В псалме-то не по твоему вкусу? – оборвал его мастеровой. – Очнись, прочухайся!

– Пра, не по-нашему! – сдержанно улыбаясь и вовсе не смущаясь окриком мастерового, говорил парень, не спеша продолжая жевать белый хлеб.

– А ты слухал, как слепой-то пел?

– Как не слухать! Плакал, не то что… В неделю-то раза по три от работы отрывался, даже стал все слова запоминать….

– Ну, так что же не по-твоему вышло?

– Оно, коли ежели взять, как человек кается, так хорошо… нечего говорить! Это в псалме хорошо! Вот я с перву-то началу эти слова-то и принимал к сердцу. Все мы грешные. Мы ведь какие анафемы-то? (острая черта не то злобы, не то душевного недуга мелькнула в глазах парня). Нешто нашему брату, ежели сказать по совести, можно вполне доверять? Когда перед арендателем-жидом тихоней притворяемся – есть тут правда? Норовишь сам его оплесть! Ведь на уме одно: только бы его-то оборудовать хорошенько, в дураках оставить! А бабе, случаем, не наплетешь разве всякого? Не обманешь?

– Нечего сказать! Хорош паренек! – нравоучительно проговорил мастеровой.

– Да и сам-то ты нешто так и не норовил оплесть человека, чтобы тебе лучше было?

– Оплесть – не оплетал, а охулки на руку не клал!

Слушатели рассмеялись, а мрачно настроенный парень продолжал:

– Вот так оно и есть по нашему-то вкусу! Виноват пред богом! Уж пойду каяться, так не к тебе, не к арендателю и не к бабе! Только к богу! Только он может меня помиловать… Распахнусь весь! Подлец я! Обманщик! С умыслом один глаз на грехи закрывал, будто не вижу! Прости меня все, кого я обидел и надул, – не легче мне от этого. Только бог, он может меня очувствовать… Перед ним – разорвусь! Ни пред кем так не откроюсь, только пред ним… Покаюсь из всех сил! Раздерусь, а с пустыми словами к нему не пойду!

– Чего? – совершенно не понимая, что говорит мужик, прищуриваясь, сболтнул мастеровой.

– Да, не пойду с пустяком к создателю! Ты сам не знаешь, отчего ты оподлел, очертел, – он знает! Перед ним надо только распахнуться! Всю нечисть-то оказать вполне! Вот, мол, сколько в меня нечисти нанесло! Как мне быть? А чтоб с умыслом подходить – это… уж мне не по вкусу!

– Хорош, хорош паренек! – иронизировал мастеровой. – Хорош!.. Оказывается, умеешь ты грехов на душу-то намотать!

– Да, брат! Много у меня грехов, много! И у тебя, поди, не мало?

– Ах ты, чудодей этакой! – снисходительно засмеялся мастеровой. – Болтает неведомо что! Так слепой-то не по вкусу пришелся?

– Нет, брат, по вкусу он мне! Дай бог ему здоровья! Призри его, господи, добро он нам делает! А не по вкусу мне, чтоб молиться с хитрым умыслом, это мне не по вкусу! За слезу-то и спасибо Семену Васильеву! Это дело доброе!

– Перед богом доброе дело! – подтвердили несколько голосов. – Что хорошо, то уж того отнять нельзя!

– Я и на работе плакивал с холоду, да с голоду, да со злу, – продолжал парень, – да не та была слеза!

В таких разговорах незаметно подошла и станция, и все мы разбрелись, кто куда.

6

Со дня этой неожиданной встречи со слепым базарным певцом, оказавшимся к тому же и крестьянским адвокатом, прошло уже три года; но пройдет и еще три, а мне кажется, что эта мимолетная встреча не изгладится из моей памяти. Ежедневная «газета» приносит нам десятки известий о многих невзгодах народа и о многих проектах мер, предпринимаемых к облегчению его изнурительной жизни. Но до крайности редко и на этих мелко-премелко напечатанных и длинных-предлинных столбцах слышатся слова, касающиеся духовных надобностей народа. Мы рады, благодарны, искренно ценим труды подвижников на пользу народного благосостояния, но не можем также не ценить и тех не имеющих определенного наименования, звания, положения «невидимок», которые среди темных народных масс, из-за совести или просто из-за куска хлеба, удовлетворяют, как умеют, те требования духовной жизни народа, которым в расходных статьях всевозможных бюджетов не оказано решительно никакого внимания. Не подвижники эти «невидимки», радетели о духовных надобностях народа, – это просто добрые люди или же, повторяю, люди простого расчета, куска хлеба; но в том и в другом случае – честь им и хвала – они умеют понять, что народная душа расстроена не менее народного кармана, и ощущают надобность прийти ей на помощь, откликнуться на ее заботы и печали. Семен Васильевич берет деньги за псалмы, но ведь и «гречаники» он бы мог отдернуть как следует для пьяных приказчиков, кутил купчиков и вообще для всяких веселых людей. Денег, конечно, эти веселые люди надавали бы ему гораздо больше, чем это могут сделать крестьяне и рабочие. Но почему-то он чувствует себя лучше и приятнее, когда вокруг него толпится душевно растревоженный, умиленный простой человек, дающий ему свои копейки от чистого сердца и – он знает это – «за дело». И если Семен Васильевич предпочитает трогать народ «за душу» не для веселья, а для пробуждения в ней скорби о самой себе, то, стало быть, кроме хлеба, у него есть и добрая мысль о меньшом брате, и, переезжая на волах из станицы в станицу, с ярмарки на ярмарку со своим инструментом и с табакеркой, он до некоторой степени сознательно заботится о пробуждении народной совести. Его нельзя не почитать наряду с теми «невидимками», радеющими о народной совести, которые, невидимо и непонятно для нас, делают в народе добрые дела несравненно большего размера.

 

Родион Радетель

1

Вспомним, что можем, о наших простых, русских, истинных, добрых, искренних радетелях о чистоте народной совести, борцах с народным невежеством и дикостью, о людях, вносивших в темную народную среду хотя крошечный, но несомненно истинный свет.

Сижу я во время одной из моих поездок в пустом номере какой-то гостиницы, в каком-то городе, – не то на Каме, не то на Волге, не то на Оби, – и ожидаю утра, чтобы ехать куда-то, а куда именно, хорошенько уже не помню. В руках у меня старый номер «Губернских ведомостей», так как никакой иной газеты в гостинице не оказалось. В неофициальном отделе читаю я сказание об одной древней, чудотворной иконе, и в моем воображении рисуется такая картина.

2

Дело это было «в лето от миробытия 7393, а по р<ождестве> Христовом 1685 года майя в 22 день, при державе благоверных государей и великих князей Иоанна и Петра Алексеевичей, и при патриархе Адриане». В эти далекие от нас времена, в тех местах, которые в настоящее время лежат в Сольвычегодском уезде, были дремучие, темные леса, с разбросанными там и сям поселками. В диких местах проживал дикий народ, сохранивший множество языческих преданий и обычаев. Если в наши времена в Вятской губернии сохранился обычай весенних игрищ «между сел», так в такой глуши, да притом двести слишком лет назад, дикие языческие обычаи держались еще в полной силе, а постоянные связи с дремучим лесом, с диким и немилосердным зверьем, не способствовали смягчению нравов, внося во все бытовые отношения ничем не смиряемую грубость проявления животных инстинктов. Кое-где были бедные деревянные церковки, с священниками, жившими почти таким же крестьянским обычаем, как и само дикое лесное стадо, которое они пасли. Но что могли значить эти кое-где разбросанные церковки, когда «кабак» уже пробрался и в эти глухие места, пробрался со всеми своими антихристовыми влияниями, и не только кабак пробрался но и «чортово зелье – табак» уже знакомо было еще полудикому человеку. Можно представить, какое влияние эти новшества – чортово зелье и кабак – могли иметь на людей, в жизни которых господствовали еще, в самой сильной степени, только одни инстинктивные побуждения? Очевидно, народишко спивался и безобразничал и от новшеских гнусностей и от языческих привычек и вообще «утопал во грехах». Болезни, смерти, скотские падежи и всякое расстройство шли параллельно успехам кабака, неразъединимого с чортовым зельем. Житье было темное, пьяное, распутное; непристойное слово гудело и в кабаках и в семьях, и все шло в этой жизни врознь, к худу и ко греху.

Но был среди всех этих погрязших во грехе «мужичонков» умный-преумный крестьянин по имени Родион. Он всею душой страдал и печалился обо всех своих гибнущих братиях, тосковал, явственно видел, как они все гневят бога, что бог грозится на них большим наказанием за все их животные безобразия, – знал, что нельзя оставить все эти гибнущие христианские души без помощи, что надобно спасать эти души, если видишь, что они погибают, что нельзя молчать и быть равнодушным ко всему этому, что недаром какой-то «невидимый глас» укоряет его и дни и ночи во грехах людей, среди которых он живет. Надобно спасать их от погибели. Ему дана эта печаль от бога, он не может ее отогнать от себя, и вот впечатлительный «Родион-земледелец» неотразимо чувствует, что ему пришло время исполнить божие повеление.

Ранним майским утром, на зорьке, меж кустов и высоких деревьев, по лесным тропинкам, шла вразброд, возвращаясь в деревню, нагулявшаяся за ночь «между сел» дикообразная толпа мужиков и баб. По тамошним местам май месяц – начало весны, первые дни весеннего тепла, самое время разыграться нечестивым мужичонкам. И вот шли растрепанные, иногда в разорванных платках, с изорванными сарафанами бабы; шли они кустами, словно стыдились мужиков, хотя поминутно и выглядывали оттуда и голосами бабьими пищали, а у иной бесстыжей даже еще охота не пропала и песни петь: вдруг захлопает в ладоши, заведет голосом, только прочие изо всех кустов, из разных глухих мест загалдят на нее, осмеют. Мужики плелись с одурелыми лицами, хоть и из них были неугомонные и сильно еще одурманенные сивухой. Солнце начинало всходить; яркий, понизу, меж кустов и деревьев промелькнувший луч говорил, что начинается белый день, и как бы стыдил распутную толпу.

– Братцы! – воскликнул один из распутников, еле волочивший ноги, – а ведь это Родион лежит! Никак помер!

Родион, бездыханный, со сложенными на груди руками, недвижимо, как покойник, лежал при дороге. Лежал на спине, с вытянутыми ногами, обутыми в лапти; шапка валялась в стороне. Как вкопанный остановился около Родиона один из распутников и стоял как пень, а за ним стали останавливаться и другие, и из лесу стали выходить и приближаться к мужикам разгульные зверьки – бабенки и девки. Все это сходилось и скапливалось около бездыханного Родиона, и стояла толпа, пораженная его смертью. Одна уже смерть Родиона отшибла у толпы все ее нечистые мысли. Родион не похож был на них ни в чем; давно он им грозился, сулил что-то, твердил о боге, да не слушала его зверообразная толпа. И вот он скончался и лежит с таким праведным лицом… Наверное, ангелов божиих видит!

– По-ме-р! – шопотом, на какой способны медведи, передавалось из уст в уста, и толпа продолжала стоять, заражаясь совсем иными мыслями, чем те, с которыми шла домой после игрища.

И вдруг бездыханный Родион, оставаясь бездыханным, медленно поднял мертвую руку, вытянул ее вверх и медленно опустил на лоб, потом на грудь, словом, осенил себя большим крестом, и продолжал лежать бездыханно. Эта неожиданность совсем преобразила настроение толпы: перед ней совершается что-то чудесное, невиданное, что-то имеющее связь с небесами, которые Родион, очевидно, видит: душа у него там, на небесах, у бога, а здесь, на земле, лежит только тело. Говорено было об этом зверообразным дуботолкам, что есть тут большая разница, не хотели вникнуть, а теперь вот явное дело – ушла душа на небо, она у бога, в раю, а здесь только тело, и, стало быть, надобно за душу-то побаиваться! Все распутные мысли исчезли в толпе, как дым, и у всех в воображении были небеса, ангелы, бог, сияние и золотые ризы угодников. Орда зверообразного народа затихла, «перепужалась» близости суровых взглядов бога, которые она теперь явственно ощущала на своей шкуре, даже прямо на самом темени, и каждый ясно слышал, как у каждого и во всей толпе мужиков и баб колотит, как молотком, испуганное сердце.

В эту минуту Родион открыл глаза, и хотя происшествие происходило двести лет тому назад, но я, сидя с газетой в гостинице уже в наши дни, во второй половине девятнадцатого века, несмотря на огромное расстояние времени, разделявшее меня от Родиона, как будто мельком приметил, что Родион был все время не совсем бездыханен и что у него как будто бы по временам шевелилось что-то в глазу, точно он хотел посмотреть, каково-то настроение распутной орды людей, и лежал, ожидая, пока орда окончательно преобразится в своем распутном настроении, испугается греха, почувствует страх наказания, и вообще когда у этих истуканов начнут, наконец, трястись даже поджилки. Очень может быть, что я делаю на Родиона недобросовестный поклеп, и каюсь в этом; но несомненно то, что Родион открыл глаза именно в ту самую минуту, не пропустив лишнего мгновения, когда волки, разбредавшиеся с игрища, превратились, душевно, в самое кроткое стадо овец.

– Жив! – не медвежьим шопотом, а шелестом листьев прошелестела эта весть по всей толпе из конца в конец, не раз и не два.

Родион хоть и ожил, но продолжал лежать, крестился широким, медленным крестом и шептал так, что все слышали: «Пресвятая владычица богородица, спаси нас! Спаси нас, пресвятая богородица!..» Толпа с каждою минутой становилась чувствительней, нежней, предчувствуя, что с Родионом совершилось что-то чудесное; иные стали бережно подходить к нему, помогая оправиться, встать на ноги, подняли и надели шапку, и все время Родион, как бы пораженный чем-то необычайным, ни на кого не глядя и весь поглощенный какою-то страшною мыслью, не переставал креститься и шептать: «Пресвятая богородица, спаси нас!» Наконец он как будто что-то вспомнил, оживился, взгляд его прояснел, засверкал каким-то гневным выражением, и он твердо сказал толпе:

– Все идите за мной! Несу вам повеления пресвятыя богородицы! Все за мной идите!

Толпа, которая разбрелась бы по разным мелким поселкам, хлынула за ним как один человек. Родион шел без шапки, вперед всех, постоянно крестился и громко говорил: «Пресвятая богородица, спаси нас!» А за ним стала также повторять этот возглас и вся масса народа. Чем дальше шли, тем шли скорее, тем более все возбуждались, и скоро вся масса народу ввалила в село Рождественское, стоявшее невдалеке от места воскресения Родиона.

– В церковь божию! – командовал Родион. – Бей в колокол! Беги за священником!

Удар в колокол, как набат, всполошил все полусонное село. Священник не успел расчесать свои спутанные волосы и бороду, хотя и взялся уже было за деревянную гребенку таких размеров, о каких теперь не имеют уже понятия, выскочил спросонок в чем был и, без шапки, в лаптях, бросился к деревянной и бедной церковке. Возбужденный чем-то неожиданным и грозным, греховодник-парень дул в колокол без милосердия. Только что поднявшееся солнце, понизу, широкими ослепительными лучами освещало улицу, кишащую полураздетым, лохматым, босым народом. Все это в испуге валило к церкви, затем вломилось внутрь храма и с биением сердца, в мертвом молчании, ожидало, что будет. Священник в тревоге облачился в старую рясу, которая была у него в алтаре, в испуге вошел на амвон и в испуге спросил толпу:

– Господи, помилуй нас! Что приключилось? Не несчастие ли какое?

– От пресвятыя богородицы принес я, Родивон, объявление всему крестьянству! Сама пречистая повелела мне: «Иди в Рождествено и скажи священству и мирским людям, что я тебе повелела!» Не свои слова говорю, а по повелению пречистой божией матери!

Родион сказал это так твердо и был в таком восторженном состоянии, что никто не сомневался ни в одном его слове. Священник волновался, дрожал в едва мог сказать Родиону:

– Поднимись на ступеньку, повыше, слышней будет!

И, бледный, крестился и шептал молитвы, да и вся церковь крестилась и шептала молитвы.

– Пошел я третьеводни в лес, понадобилось леску для работы, и шел таким родом долго и зашел в наш большой дремучий лес, – начал Родион свой рассказ. – Был я задумавшись о грехах наших и крепко преогорчился нашими мирскими непотребствами! Забывши дело, иду в чаще, ни на что не взираю. И вдруг меня как лютым холодом обдало; содрогнулся я, опомнился и вижу: несутся на меня по тропинке пренеобыкновенные изуверы и зверь промежду них. Несутся как вихорь двое истуканов. Не то они люди, не то неведомо что, – длинные, как деревья, и лица страшенные-престрашенные. Были ли у них ноги и руки, не в примету мне было; а что огромные, глазастые и рты у них огромные, это видел; и видел еще, что волосищи у них длинные, от маковки до земи и еще по земи хлещутся. Но только один из истуканов красный весь от маковки до земи, а другой весь черный, и промежду них «ниже зверь, ниже скотина, четвероногое». Как бурун нанеслись на меня, и возопил я в страхе: «Кто вы?» – а они уж обогнали меня, на мой оклик обернули свои страшные хари, разинули рты и стали рычать: рыгнул черный – точно дуб столетний переломил в щепки, потом красный рыгнул – еще того страшней; а потом четвероногое обернулось и понизу такое рычание пустило, что притиснулся я со страху к дереву и не могу отойтить. И след их простыл, а рычали они еще долго, и так страшно, что как бы окаменел я и мертв стал. Прижался к дереву и стою бездыханно.

 

Бездыханно стояла и вся толпа народа, наполнявшего церковь.

– Прижался я к дереву и, будучи в страхе и ужасе недвижим, замечаю в дремучем лесу свет белый как снег и вижу, что идет это белое на меня, и все ближе, ближе… Пришел и стал насупроти неподалеку: не то женск пол, не то мужеск, не понять мне было, – потому одет был тот человек, пресветлого лика, весь сверху донизу в белое, словно из пушистого снега, одеяние, а на голове, как платок спущен, плащаница была. Затрепетал я сего ангелообразного видения, но светлообразный сказал мне: «Мир тебе, Родионе!» – и потеплело мне сразу от этого гласу ангельского и от слова ангельского: «Мир тебе, Родионе!» Стало быть, не на худое господь посылает мне видение ангелоподобное, ежели так ласково поздоровался. Обрадовался я, услыхавши, что по имени меня светлоангельский образ обозвал, и мир посулил, и малость духом моим укрепился. И вопроси меня образ ангельский: «Что еси видел по пути сем прежде меня?» Окрепши духом и без страха отвечал я образу ангельскому, как и что я видал и каких изуверов встретил и между ними четвероногое. И тогда светлообразный с сокрушением сердца изрек мне тако…

Здесь Родион остановился, выпрямился и в сильном возбуждении обратился одновременно к толпе и к священнику:

– Слушайте теперь, православные! Словечка не пророните из светлоангельских слов. Всё про нас было сказано!

Родион даже руку поднял над толпой и как бы грозил ей, находясь сам в величайшем возбуждении.

– Двое суток я бездыханным от этих пречистых слов лежал! Слушайте все, миряне! С небеси те слова идут к вам!

Глубокие вздохи, как темные тучи по небу, носились над удрученною грехами толпой, наполнявшею маленькую церковку.

– С сокрушением, с прискорбием и с воздыханием светлоангельский образ сказал мне такие слова: про черного изувера-истукана сказал: «это немощь черная на людей ваших», а про огненно-красного – «это, сказал, немощь – «огневица» называемая, на вас же, на людей, а четвероногое – немощь на скотину. И все это господь попустит на вас». Слушайте, миряне многогрешные! «Все это, говорит, на вас, на всех вас господь попускает за грехи ваши. За непотребную брань вашу ежеминутную, за жадность, за то, что и в праздник идете на работу, лишь бы деньги получить и пропить, а не богу отдать праздничный-то день. За братонелюбие, за пьянство и за прелестное питие табачное!» Все наше богомерзкое распутное житие пересчитал светлоангельский образ, даже до малости последней, ни про единого из нас не забыто. Миряне! Не забыто ни про единую душу, ни единого греха! Помните это, безумные! «Иди, – говорил мне светлоангельский образ, – иди ты и сказуй во всех ваших местах, всему народу, чтобы духовного чина и мирские люди отнюдь непотребною бранию не бранились и великих грехов не творили, в праздники бы, господни и богоматери, не работали, друг друга бы любили и табачного пития не употребляли, и молились бы богу, с любовию, друг за друга, молились бы о своем благоденствии и об оставлении грехов. Скажи, говорит, им, всем вашим по всей округе: аще, говорит, послушают гласу божию, тогда господь отвратит от них гнев свой праведный, и станут они жить в благоденствии и изобилии плодов земных! Аще же не послушаются и богомерзких грехов не оставят…»

Родион опять угрожающе поднял руку и громко, на всю церковку, воскликнул:

– Слушайте эти слова на оба уха! Со страхом и трепетом и всем сердцем припадите к повелению!

Тяжким вздохом охнула толпа, сдвинулась плотною массой около Родиона и вперила в него пронизанные трепетом взоры.

– «Аще же, – вопиял Родион, не опуская руки, – не послушают они меня и от богомерзких грехов не отстанут, тогда не изыдут от них изуверы истуканные, черный, красно-огненный и четвероногое! Будут на них моры великие, на скот падежи, будут засухи и дожди безвременные, и хлеба будет недород и голод беспрерывный. Такожде яви мне господь!» Это мне светлозарный образ, миряне, повелел! А кто он?

Родион находился почти в экстазе.

– Он здесь, во храме! Образ пресвятыя богородицы! Она, матушка, посланница, сама от господа снизошла к нам! Она, она мне повелела взять ее праведный облик из этого храма: «Иди, Родион, в Рождествено, там, в притворе церковном, на десной стороне, в углу трапезной, в забвении образ честного моего успения». Идите, глядите! Я не свои слова говорю вам!

Толпа хлынула в притвор, загалдела, заволновалась, а Родион продолжал вопиять:

– И повелела: «возьми сей образ…»

– Есть, есть! Вот она, царица небесная!

Трепет, рыдания, стон и вой кликуш смешивались с криками толпы, выламывавшейся из притвора с высоко-поднятою вверх запыленною иконой.

– Она, она, пресвятая! – гудела толпа.

– «И возьми, повелела, – вопиял Родион среди необычайного всеобщего волнения, – два ко-ло-кола…» Слушайте, миряне! «Два колокола возьми, всех убогих и сирот собери и иди!» Идите за мной, православные миряне!

Родион сам исчезнул в толпе и быстро пошел из церкви; за ним впопыхах побежал священник, и вся масса народа хлынула вон; нищие и убогие калеки, все, конечно, собравшиеся тотчас после набата, все это тронулось за иконою. Колокола, обрубленные с маленькой колокольни, двигались вместе с толпой, качаясь на чьих-то спинах. Вся масса была в глубоком потрясении, охала, стонала, плакала; блудные бабы рвали на себе рубашки, падали на дорогу в истерике; ребятишки выли и мчались в общем бурном потоке людей. Все это двигалось за Родионом, впереди которого несли икону. Самовольно выхвачены были из церкви хоругви, и здоровенные детины мчались с ними вслед за иконой, развевая их длинные кисти по ветру. Вся толпа стремительно неслась далеко за селом, по тропинкам дремучего леса, пока не дошла до высокого, обрывистого берега между двух речек.

Рейтинг@Mail.ru