bannerbannerbanner
Неплательщики

Глеб Иванович Успенский
Неплательщики

II

Физиономия современного губернского города, как снаружи, так и внутри, – это нечто такое, что сразу, с одного дня, расслабляет нервную систему и сразу, с одного дня, делает жизнь какою-то досадною путаницею. Путаница явлений, поражающая ваш глаз, наравне с путаницею явлений, поражающей ваш ум, лишает физиономию современного города всякого образа и подобия, образуя вместо какой бы то ни было физиономии нечто неуклюжее, разношерстное, какую-то кучу, свалку явлений, не имеющих друг с другом никакой связи и, несмотря на это, делающих бесплодные усилия ужиться вместе…

Старинный тарантас, запряженный пятериком мухортых лошаденок, как нельзя лучше подходил к глубине той лужи, в которой он обыкновенно застревал и из которой, тоже обыкновенно, вытаскивали его народом; все это вместе, то есть тарантас, лужи, люди с дубинами, как нельзя лучше подходило к широкому постоялому двору, густо застланному мягким навозом и широко распахнувшему свои тесовые ворота выбравшимся из беды путешественникам. Трактир, грязный, темный, как угол, заплетенный паутиной, трактир этот, помещавшийся в верхнем этаже постоялого двора, как нельзя лучше подходил к толстому купцу, пришедшему поговорить с худеньким приказным по кляузному делу, а к обоим вместе как нельзя лучше подходила под стать трактирная машина, гудевшая «Лучинушку» и заглушавшая кляузные разговоры… А в хороший морозный день какую удивительную гармонию представлял обыватель, весело несущий за ногу живого поросенка или гуся и, несмотря на пронзительный вопль животного (которое чует, что люди его сейчас съедят), не упускающий случая приторговывать все встречное и поперечное, – какую гармонию представлял этот обыватель вместе с хрюканьем и ораньем, со скрипом замороженного снега и с веселым буханьем в большой соборный колокол по случаю парадного дня?.. Гармония во всем этом была полная. Тряпье, дикость, невежество, хрюканье и проч. и проч. – все это было пригнано и прилажено все к тому же невежеству, тряпью, хрюканью и дикости и, стало быть, не могло не только поражать вашего глаза, но даже ни на волос не обижало его…

Теперь не то.

Гармония подлинного тряпья нарушена пришествием решительно несовместных с ним явлений. Из превосходного вагона железной дороги пассажир вылезает прямо в лужи грязи, грязи непроходимой, из которой никто не придет вас вынуть, потому что машина прошла в таком месте, где отроду не было ни народу, ни дорог… Ощущение гибели, беспомощности вдруг овладевает вами нежданно-негаданно, и с первого же шага нежданность явлений и ощущений уж не покидает вас: в новом суде изо дня в день тянется перед глазами слушателей одна и та же до мелочей однообразная повесть о крайнем убожестве, об убийстве спьяну, о краже спьяну, о краже с голоду, – повесть о круглой голи, о какой-то маленькой, зеленой копейке, а обстановка этой копейки стоит рубля; на сцену ставят дело о несчастнейшей, беднейшей, забитейшей женщине, которая не помнит, как родила где-то в хлеву ребенка, не помнит, живой он был или мертвый, а только умеет реветь, ничего не в силах будучи сообразить, а на обстановку этого несчастия идет ничуть не меньше, чем на постановку «Аиды» и «Африканки»[3].

Прежняя, старинная грязь и лужи, прежние гнилые заборы с нищими на углу, поющими «подайте Христа ради!», – а над головой нищей, на том же углу, «Парижская жизнь»[4], оперетка, изуродованные куплеты которой заглушаются буханьем в колокол у Никитья, где завтра престол… Вдруг, нежданно-негаданно, налетит по железной дороге Рубинштейн, Давыдов[5]Вдруг забежит волк и перекусает возвращающихся с концерта меломанов[6]… Лохмотья, до последней степени расстроенные нервы, волк, Рубинштейн, венская карета и первобытная мостовая, мигрень и тик рядом с простым угаром, все это проходит одно за другим, желая представить из себя нечто общее, нечто переплетенное в одну книгу под одним общим заглавием «Губернский город такой-то», и нисколько не достигает чего-нибудь подобного, а только поражает, заставляя на каждом шагу спрашивать себя: зачем и откуда взялась венская карета в этой луже? Почему не просто соленый огурец, а какой-то соленый конкомбр[7]? Зачем Рубинштейн? Зачем волк? Зачем «Парижская жизнь»?.. Зачем железная дорога?..

Словом – полная неизменность первобытных условий, при которых по городу свободно могут бегать волки, при которых даже и состоятельный человек считает долгом по крайней мере раз в месяц угореть так, что его «вытаскивают» замертво, – полная неизменность условий, при которых вполне возможны и законны сугробы, лохмотья и т. д., и в то же время несомненное присутствие или напор в среду этих условий – мигреней, венских карет, опереток, громадных окладов, расстроенных нервов и множества других новостей, решительно не подходящих к старому, но смешанных с ним какою-то неведомою и невидимою силою, – делает эту смесь, эту толкучку явлений досадною до последней степени. В самом деле, что должна перенести ваша мысль, если разговор о литературе, который вы сейчас вели в весьма просвещенном обществе, сменяется темною, как могила, улицею, по которой вам приходится идти, думая только о спасении себя от луж, собак, а то и прямо от волков? Нормальна ли будет ваша мысль, если грустные впечатления горемычнейшего процесса, виденного в суде, – непременно должны быть либо просто забыты, либо изглажены впечатлениями разных маркиз и виконтов, бог знает как переведенных с французского, возвратившихся из ободранного елового Булоноского леса, которых вы видите на театре?.. Крайняя разнородность, полная разорванность явлений, которых невольно должна касаться ваша мысль в продолжение хотя одного дня, к вечеру этого дня истомляет вас, расслабляет. Приходится неожиданно думать о неожиданных вещах и неожиданно прекращать случайно начатую мысль ради чего-нибудь также неожиданного, а в результате – нуль, скука, досадная зевота…

Вот в резких, грубых чертах тоскливая, искаженная физиономия современного, реформированного губернского города. Потребность уйти из него, которая начинает мелькать у вас очень скоро после знакомства с этой приятной физиономией, оказывается потребностью весьма распространенною, конечно, под весьма разнообразными формами. Одни просто готовы бежать куда глаза глядят, другие только сегодня «не знают, куда деться», а завтра, может, и денутся куда-нибудь, третьи вообще «чувствуют неудовольствие». Кой-кто из всей этой массы народа, чувствующей досадное иго и бремя досадной действительности, не задумывается долго и уходит; но неизмеримое большинство живет, ежеминутно чувствуя неудовлетворение.

И вот, почему-нибудь оставшись среди этой досадной путаницы жизни, оставшись надолго, начинаешь мало-помалу покойнее всматриваться в нее, изучать ее ввиду того, что не один ты влачишь это иго и бремя, а тысячи и десятки тысяч, и, благодаря этому, совершенно теряешь всякую возможность досадовать на какую бы то ни было неожиданность, прибавляющую к существующим нелепицам нелепицу новую, теряешь эту способность потому, что приходишь к такому убеждению: да ведь это – все не здесь делается; ведь это все – только отраженные движения нервной системы, мозговые центры которой не здесь. Оказывается, что здешний местный мозг почти парализован, почти не действует, а если и действует, то очень слабо, едва-едва. Оказывается, что явления здешней жизни – «явления» в буквальном смысле, потому что буквально «являются» сюда и перевертывают все вверх дном, не давая здешнему мозгу опомниться, приучив его молчать, обессилив и обескровив его.

Ниже мы фактами новейшей истории постараемся показать, как внезапность, случайность явлений нашей досадной жизни, так и влияние этой случайности, пришлости явлений на состояние мысли и расположение духа местного бюджетного потребителя. Теперь же прежде всего необходимо сказать два слова в подтверждение сказанного вообще о случайности появления новин в наших местах. Для того чтобы убедиться в этой случайности, лучше всего посмотреть на местного «жителя», на коренника, на потомка тех коренников, тех подлинных «жителей», которые насидели место, называемое теперь «город такой-то», которые застроили его этими домиками в три окна, этими церквами, этими базарами, которые горели и погорали дотла и все-таки опять выстраивались на насиженном месте. Каков же этот потомок, каков этот теперешний коренник, фундамент города, житель или, что – то же, «предполагаемый на будущий год доход с недвижимых имуществ», каков-то он, этот недвижимый человек? Оказывается, что этот недвижимый человек как две капли воды такой же самый, как и его предок… Чего-чего не перебывало с древнейших времен до настоящих дней на том месте, которое насидел доисторический коренник, а он хоть бы на булавочную головку изменил суть своей жизни. Чем жил предок, откуда брал он силу чуть не ежегодно строиться вновь, ежегодно погорая от собственного самовара, – определить нет возможности; точно так же нет никакой возможности определить, чем живет, откуда берет силу жить и теперешний житель, населяющий эти бесконечные трех– и четырехоконные каменные и полукаменные дома; но точь-в-точь, как и предок, он погорает от собственного самовара и точь-в-точь, как предок, – неведомо как, – умеет выстроиться. Подлинный житель непостижим без собственного дома. Дом и житель – это то же, что мышь и нора; житель потому не просто человек, а, так сказать, – человеко-дом; и в этом виде и смысле он – две капли воды тот же самый человеко-дом, как и его доисторический предок.

 

Идут мимо него реформы, оперетки – а он все бухает да бухает у Никитья к ранней и поздней, к первому, ко второму и третьему звону. Среди бездонных луж, устроенных этим самым жителем, появляются венские кареты, и в каретах садят в высшей степени расстроенные нервы, а житель, не обращая на эти нервы никакого внимания, продолжает терзать их хрюком и ревом своих базарных площадей и по-старинному тащит поросенка за заднюю ногу, ни капли не расстраивая своих доисторических нервов его воплем. Мимо него идут линии железных дорог, открывающие ему ворота на дороги всего света, а он все-таки продолжает ездить в одну только Оптину пустынь[8]. Придут вместо железных дорог аэростаты – и он все-таки и на аэростате поедет в ту же Оптину пустынь или уж (благо скоро ходит) съездит к Троице-Сергию, потому давно (лет тридцать) собирался. Во имя чего он дубасит у Никитья, толкается на базаре, горит и строится – я не знаю, точно так же как не знаю, почему мышь проявляет себя только в прогрызании дыр, но что мышь и житель одинаково непоколебимо тверды в упомянутых проявлениях, это я вижу ясно. Чем же объяснить такую удивительную непоколебимость нравов человеко-дома, если не тем, что почти ни одно из «явлений» последних дней не началось в его норе, а прилетало, являлось со стороны? В нору жителя доходил только звук, свет явления, «ноне пошло» вот то-то, говорил он и на том оканчивал связь с тем, что «пошло»… «Пошло земство», «пошел шиньон», «пошли банки», «пошла стуколка»[9]… Кое-что – например, шиньон, необходимость билета на железную дорогу – он удерживал у себя; но принимая шиньон, он все-таки отправлял в нем свою дочь к тому же самому Никитью, куда ходила и бабушка, хоть и без шиньона, а по железной дороге, как уже сказано, – ездит все в ту же Оптину пустынь.

3«Аида» (1871) – опера Д. Верди (1813–1901); «Африканка» (поставлена посмертно, 1865) – опера Д. Мейербера (1791–1864).
4«Парижская жизнь» (1866) – оперетта Ж. Оффенбаха (1819–1880).
5Рубинштейн – повидимому, речь идет о пианисте Н. Г. Рубинштейне (1835–1881), охотно дававшем концерты в провинции, Давыдов – вероятно, К. Ю. Давыдов (1838–1889), известный виолончелист-виртуоз.
6Меломан – любитель музыки.
7Конкомбр (франц. concombre) – огурец.
8Оптина пустынь – монастырь в бывшей Калужской губернии.
9Стуколка – азартная игра в карты.
Рейтинг@Mail.ru