Малые ребята

Глеб Иванович Успенский
Малые ребята

В общих чертах оказалось, что не в Петербурге, а именно в деревне дети Ивана Ивановича узнали, что они не мужики, а господа, и имеют поэтому право карать, прощать и не прощать; получили некоторую крепость нервов, приучившихся быть нечувствительными во многих, весьма драматических случаях; затем получили какую-то сыпь, требующую серьезного лечения и, наконец, приобрели самое обстоятельное, всестороннее знакомство с чортом. Если педагогия, как мы видели, только сухо констатировала факт существования дьявола, то деревня разработала этот вопрос во всех подробностях. Деревенский чорт был такое же действительно существующее лицо, как вот этот лавочник, или кузнец, или становой. Все видели его собственными глазами: одного он схватил в воде за ногу; другой наткнулся на него в бане; третьего он водил целую ночь вокруг болота и чуть не утопил; четвертый «своими глазами» видел, как чорт ходил у него по крыше и ростом был более четырех сажен. Рассказы обо всем этом отличались, конечно, необыкновенною реальностью, а следовательно, неотразимо действовали на воображение. Чувство страха, почти панического, до сих пор совершенно незнакомого детям Ивана Ивановича, перед неведомым, таинственным злом, было также одним из приобретений, «позаимствованных» у деревни. Правда, дети Ивана Ивановича совершенно отвыкли врать, к чему начали было привыкать в городе; деревня во всем поступала совершенно правдиво, по сущей совести, но Иван Иванович, в конце концов, всем этим далеко был не удовлетворен, и в его голове зрело новое решение, о котором мы своевременно узнаем.

VI

Прежде нежели продолжать рассказ об опытах, которые Иван Иванович Полумраков счел нужным произвести над своими детьми, после неудачи «с деревней», я должен сказать несколько слов как в объяснение причин личного моего внимания к этим опытам, так в объяснение собственного моего на них взгляда. Опыты, вроде тех, которые производил и производит Иван Иванович, могут иметь некоторый интерес только при известном освещении, то есть при изучении их с известной точки зрения, а так как в настоящем случае эта точка зрения зависит от личности наблюдателя, то я волей-неволей должен сказать несколько слов уже не об Иване Ивановиче и его детях, а о себе.

Главнейшее основание моего внимания к чужой заботе об участи подрастающего поколения, говоря откровенно, лежит в собственных моих душевных скорбях; а скорби эти состоят в том, что тридцать пять лет моей жизни я прожил без капли дела и в то же время без минуты отдыха. Коренное мое несчастие состоит в том, что новые времена захватили меня несколько ранее, чем, например, были захвачены люди возраста Ивана Ивановича, и я понял эти времена более определенно, чем это мог сделать Иван Иванович и люди его возраста. В то время как Иваны Ивановичи были застигнуты ими более или менее врасплох, я уже не мог не знать, и притом довольно положительно, что главнейшее требование новых времен состоит в том, чтобы всякий человек, имеющий претензию на кое-какое образование, непременно делал бы какое-нибудь добропорядочное дело и непременно на пользу ближнему. Будет барствовать! Труженик, столетиями работавший на других, начинает новую эру жизни: надобно работать и работать непременно в его пользу. А что он нуждается в этой работе, в этом не может быть ни малейшего сомнения: он только что вышел из заключения, голодный, холодный, замученный, забитый, полудикий и решительно беспомощный во всех возможных смыслах. Тут ли не найти себе места и дела, особливо человеку, знающему цену своим силам и готовому помириться с какими угодно микроскопическими размерами поприща, лишь бы только оно имело связь с добропорядочностью дела (непременно) на пользу ближнему? И что же? Ведь не нашлось! Не нашлось не только для людей, в миллион раз меня сильнейших, энергичнейших и образованнейших, но даже и для таких, которые, подобно мне, не фордыбачили и пред скромнейшими размерами работы. Напротив, вопреки всевозможным резонам, представляемым историей человечества, ежедневным и ежеминутным опытом вседневной жизни, эти люди решительно не требовались нигде и нигде не находили себе пристанища. В громаднейших размерах потребовался молчаливый получатель всевозможных жалований, молчаливый делец из-за денег, специалист, стукающий счетами на пользу какой-то молчаливой наживы, почти всегда не имеющей ни малейшей связи с главнейшею задачей времени или имеющей с нею связь губительную, разъедающую зачатки возникающей жизни. Повсюду открылось множество дел для наживы, только для наживы… Приходилось пристраиваться либо к железной дороге, стучать счетами, сидя над мертвыми цифрами (так мне казалось), либо к банку, либо к коммерческому предприятию; и везде, во всех вновь открывшихся для грамотного человека поприщах, было одно какое-нибудь желающее нажиться лицо или целая куча подобных лиц, какое-нибудь сухое, неинтересное занятие «для хлеба», затем физическое утомление, жалованье в кармане – и пустота!

Очень может быть, что я и ошибаюсь, что все эти дела имели или имеют непосредственную, а главное – благотворную связь с задачами времени; очень может быть, что взгляды мои узки, ограниченны. Все это пусть будет так; но что же делать, если во мне как-то само собою завелась закваска, развившая непременное желание видимой, ощутительной, понятной работы, и непременно в смысле пользы нуждающегося ближнего… Толкаясь по этим новым поприщам, скучая ими невыносимо, десятки раз бросая их в полном негодовании и вновь волей-неволей принимаясь за то же, я, к великому моему удивлению, стал замечать, что требования на безграмотного человека не только не уменьшаются, но увеличиваются с каждым днем; даже из литературы стали раздаваться голоса, отгоняющие грамотного человека от задачи, требующейся временем. «Сиди на своем стуле, стучи счетами, получай деньги и ступай прочь! Не твое дело, добропорядочное ли это занятие или нет! Получай и ступай! А не хочешь такого дела – опять же убирайся вон! Найдутся сотни тысяч людей, которые ни о чем не думают, не рассуждают, а умеют считать на счетах, с нетерпением ждут жалованья, а получив его, тихим манером идут в портерную!» Так кричали новые поприща верхних слоев. Что же касается до новых поприщ, которые, казалось, неминуемо должны были открыться и внизу, то во имя их вовсе не слышалось призывных кликов… Напротив. «Пошел вон! – покрикивали рыжие подстриженные бородки. – Не суйся! испортишь, изгадишь!..» И превосходно доказывали твою негодность на основании исторических документов, отчищая ими, этими бумажными документами, как наждачной бумагой, серую действительность до степени ярко блещущего самовара… Выходило что-то удивительное: вверху скучно, пусто, а частенько и бессовестно, а вниз – не пускают! «Не нужно! Убирайся вон! Ты интеллигенция, гнилушка, вон с глаз моих!..» Хоть ложись да умирай! А безграмотный человек все подваливает и подваливает! Он улучшает нравы и финансы, он умиротворяет, укрепляет народные идеалы, оздоровляет села и города, проповедует гигиену, водворяет науку, и т. д., и т. д., и все это без разговоров, все в одну минуту и все за три копейки. Стоит только сказать этому расторопному человеку: «Оздорови деревни, прекрати неправду, развивай бытовые начала, улучшай нравы, вот тебе два целковых на расходы!» Расторопный человек ответит только одно неизменное «слушаю-с», хлопнет нагайкой по лошади – и след простыл. Глядишь – все исполнил и даже сдачи представил с двух рублей, за всеми расходами, семьдесят пять копеек… Спрашивается, что тут делать?

Много в эту пору сгибло народу. Уж не знаю, как я цел остался, каким образом не очутился в Неве, не помешался. Я помню только целые года какого-то смертоноснейшего угара. Только, бывало, и видишь: вот-вот человек сойдет с ума, бегает что-то, мечется, смотрит какими-то ужасными глазами, и точно: через день, через два – рассказывают – повезли в сумасшедший дом! Или придет кто-нибудь и извещает, что он только что с одиннадцатой версты – просидел десять месяцев. В то же время в обществе, жившем без дела и без отдыха, утомленном этим невозможным нравственным состоянием, стала распространяться какая-то мертвящая ханжеская доктрина, проповедывавшая кротость и простоту сердца, требовавшая какого-то умиления почти пред голой пустотой и ровно ни к чему, ни доброму ни худому, не обязывавшая человека. Благодаря этой доктрине острая боль утихала в человеке, но зато наставало состояние бесчувствия и бессмыслия, точь-в-точь напоминавшее угар или обморок…

Вот именно в таком состоянии находился я в то время, когда Иван Иванович проделывал свои опыты над детьми: я интересовался им просто потому, что сам не знал, что с собой делать. Я уж не раз подумывал о том, каким бы более или менее приличным способом наложить на себя руки, как случилась рассказанная в предшествовавших главах поездка в деревню. Я вздохнул свободно, почувствовал себя на мгновение по-детски легко, и во мне вдруг с неудержимою силою выросло желание во что бы то ни стало вырваться из этого пустого места тяжких мук, прекратить это позорное существование без дела и без отдыха и уйти в деревню. И я ушел. Не летом и не на дачу ушел я, а зимой, в самый разгар зимнего сезона, и ушел, к великому счастью, на работу… Работа попалась крошечная, мизерная, – заниматься в конторе у одного помещика.

VII

И что же? Скромные желания мои (узнать: нужен ли зачем-нибудь грамотный человек?) немедленно же по приезде в деревню были удовлетворены в размерах поистине неожиданных. Положительно с первого же дня на меня со всех сторон стали напирать такие явления деревенской жизни, в которых я чувствовал и ясно видел нечто, дававшее смысл моему существованию, нечто, заставлявшее собирать, укреплять свои силы для видимого, осязательного дела. Правда, дела эти были мелкие, не шумные, но я до такой степени наголодался каким-нибудь понятным мне делом в долгие годы самоубийственной тоски, что был рад им несказанно. Приведу несколько примеров.

К такого рода деревенским делам я примкнул, как уже сказано, в первый же день по приезде. Еще в то время, когда я проезжал по деревне, направляясь к зданию конторы, где я должен был жить, я заметил на селе какое-то, как мне показалось, оживление. День был будничный, снежный; сухой снег, гонимый довольно сильным ветром, заметал улицу большими сугробами и дымом дымился на крышах, у заборов, у ворот… В такую погоду деревенский житель предпочитает сидеть дома, и я поэтому был несколько удивлен, видя, что народ не только не прячется по домам, но почти весь высыпал на улицу; у ворот видны группы баб и подростков, мужики группами толпятся посреди улицы, группами же переходят от двора к двору, машут руками, галдят. «Что такое у них?» – спросил я извозчика. «А господь их знает праведный! Что-нибудь есть… Ишь вон как! ишь!» – сказал ямщик, указывая кнутом на одну группу крестьян, в которой шел какой-то оживленный говор, причем один из крестьян что-то крикнул, сорвал с головы шапку и ударил ее оземь, а себя кулаком в грудь.

 

– Есть, есть! – проговорил возница.

Урядник, с плетью в руках и с сумкой через плечо, проскакал мимо нас и что-то также кричал охриплым и простуженным голосом. «Н-ну есть!» – уже вполне уверенно закончил возница и почему-то погнал лошадей. Скоро мы подъехали к конторе; но так как помещика дома не оказалось, а делать мне было нечего и, кроме того, нечего было курить, то я, чуть-чуть обогревшись, пошел на село, разузнав предварительно, где находится лавка. Говор и толкотня, как мне показалось, еще более увеличились в деревне; урядник носился по сугробам от двора к двору и вообще выказывал какую-то особенную оживленность. «Что такое у вас в деревне?» – спросил я лавочника, после того как он, заспанный, вышел из своего дома, отпер дверь и впустил меня в холодную низенькую лавку, переделанную из амбарчика.

– А уж не могу вам в точности объяснить. Не наше это дело. Да, должно быть, что-нибудь из пустяков. Учителишка тут что-то связался с урядником-то, ну, а впрочем, не могу вам утвердительно доложить…

Едва лавочник проговорил это, как меня взяло какое-то «сумление». «Ох, – подумал я, – не творит ли, храни бог, учителишка чего-нибудь недоброго?» А надобно сказать, что в одной из крестьянских групп я приметил какую-то шляпу и какое-то пальтишко не крестьянского покроя. Шляпа особенно смутила меня. Было в ней что-то недоброе: во-первых, была она летняя, а во-вторых, надета совсем небрежно – один конец полей вверх, а другой вниз… Словом, выражение «учителишка», летняя шляпа зимой, урядник и народ, о чем-то шумящий, – все это почему-то щипнуло за сердце и заставило подумать: «не уйти ли, мол, мне от греха подобру-поздорову?» Но уйти не пришлось. Едва я вышел из лавки, как наткнулся на целую группу крестьян, которая, громко разговаривая, торопливо шла мимо.

– Это что ж такое будет? Разве это по-божьи? Какое по-божьи, явно раззор! Хоть ложись помирай…

Говорили они все разом и торопливо прошли мимо; я уж заинтересовался историей и подошел к другой группе. Здесь, среди толпы крестьян, какой-то старый старичок, которого все внимательно и одушевленно слушали, говорил в сильном волнении:

– Нету правды! Не стало ее нисколько! Д-да! Нет ее! Писано об этом, да. В книгах сказано, не быть ей! И нет! Видел царь Соломон сон-от: вот он когда сбылся. Д-да! Столб-от стоял каменный, в семь обхватов, конца ему, кажись, не было, а из-под него заяц выскочил, он и рассыпался; вот что Соломон царь во сне видел – вот оно и есть… Правда-то столбом стояла, а кривда-то зайчиком выпрыгнула, да и пошла по земле гулять… А правды-то нету! Нету ее! Конец пришел правде! Прядает по свету кривда! Да, как же не так-то? И когда это видано? Чистое дело, последние времена настают…

Толпа глубоко и мрачно вздохнула, молча пропустила она через свои ряды старичка, который, в величайшем нервном возбуждении, проворно побежал прочь, видимо потрясенный и угнетенный сознаваемым бедствием.

– Что такое? – решился спросить я у толпы, очевидно призадумавшейся над словами старичка…

Несколько секунд никто не ответил мне ни слова; но потом у одного благообразного, не очень старого крестьянина вдруг мгновенно сверкнули глаза, и, глянув на меня в упор, он нервно шагнул по направлению ко мне и произнес, весь, как говорится, «захолонув от гнева»:

– Да вот что!..

Едва проговорив это, он как бы задохнулся, тяжело дышал и бледен был как смерть…

– Да вот что… Больше ничего… хотят до последнего со свету сжить!

Он сорвал с головы свою шапку, отмахнул ею как-то в сторону, при слове «сжить!» также быстро нахлобучил и коротко прибавил:

– Больше ничего!

– Выморить хотят начисто!.. – прибавил хладнокровней другой крестьянин.

– Что вы! Помилуйте! – проговорил я. – Как же это возможно? Разве это возможно? Зачем это?

– Да уж это не наше дело, – зачем? А должно быть, что так требуется!

– Не может этого быть! Что за вздор такой?

– Ан вон требуют. Вон, видишь, урядник-то, успроси-кось у него… Там сказано: «в противном случае военным судом»… Вот оно что!

– Да как же иначе-то? Ну ты возьми: первое, крыши на скотных дворах раскрывать, скотину в избе не держать, навоз вывозить из деревни вон, есть из разных чашек, какое старое хоботье, тряпье – жечь! Ну что ж это такое? А не то – расстрел!..

Тут все заговорили вдруг.

– У нас семьи двенадцать человек, покупай двенадцать чашек? Откуда это взять? И как же теперича я выкину из избы скотину, ведь она должна померзнуть? Нешто это не разорение? Помилуйте, скажите, раскрою я крышу, так ведь она поколеет, скотина-то! Чем же мы жить-то будем? Навоз! Отдирай его из-подо льду! его ломом теперича не возьмешь – ведь это конец! Вон огурцы, капусту вышвыривают в речку: это что ж такое?

Словом, нечто ужасное, хотя и очевидно нелепое происходило в деревне. Очевидно мне было только одно, что урядник что-то перепутал, и я, желая удостовериться, в чем же, наконец, дело, вместе с крестьянами направился к той группе, где виднелась шляпа «учителишки». Здесь шумели ужасно, и, как кажется, только потому, что урядник был тут.

– Нам что велят, то мы и исполняем! – сердито кричал этот человек, шевеля обледенелыми усами. – А смутьянов нам велено записывать и представлять.

– Сделайте милость, записывайте и представляйте куда угодно. Я вам говорю одно, что вы сами переполошили народ.

– У нас есть строжайшая бумага.

– Знаю я, какая бумага у вас, только там ничего этого нет, что вы требуете.

– Мне уж, позвольте сказать, вернее знать это! – вы кто такой? – обратился урядник ко мне.

– Конторщик.

– Что вам здесь угодно? Не ваше тут дело, и без того смутьянников много. А я вот как, – угрожающе обратился он к толпе, – я больше ничего – уеду, а не мое дело, ежели отвечать вам придется! Двадцать раз говорил, пущай же!

И он было повернул лошадь, но учитель остановил его.

– Вы должны успокоить народ, а не мутить.

– Мы знаем, кто мутит-то. Сделайте милость, не беспокойтесь.

– Отлично, только вы ответите за то, что требуете, чего в вашей бумаге нет.

– Этого вы не можете говорить!

– Почему? Вы вот совсем не понимаете, что такое сказано насчет сажени воздуха, а требуете, чтобы я рассаживал учеников на две сажени друг от друга. Это сказано о том, чтобы дышать, понимаете ли, для дыхания, чтобы хватало воздуху…

– Как же это, позвольте вас спросить, дышать саженями? И кто этою саженью, когда бы то ни было, дышал? – позвольте мне узнать, так как вы очень образованны… Ежели я дышу, так я просто вот, господи благослови, дыхну так-то и раз и другой, честь честью, на кой же леший мне сажень-то ваша, и куда я ее дену? И что вы пустые слова говорите? На две сажени потому, чтобы болезнь не пристала, а саженями не дышат.

Толпа тоже призадумалась над этим странным предписанием дышать квадратными саженями. Очевидно, что-то неладно; но несомненно, что кривда выскочила из-под столба и разгуливает по свету безнаказанно.

Безграмотство торжествовало. Но не смутившийся этим учитель, из всех сил стремившийся доказать безграмотству, что оно, точно, ровно ничего не понимает в бумагах, после продолжительных уверений, успел-таки поколебать самоуверенность урядника до того, что тот довольно смирно произнес:

– Нам этого разбирать не приходится. Нам что прикажут… Сказано, мол, на две сажени… Ну, а крыши?..

– И крыши вовсе не нужно раскрывать, – доказывал ему учитель.

– Ведь сказано в бумаге, как же не нужно-то?

– В бумаге сказано – «по наступлении теплого времени»… а разве теперь теплое?

– И чашки не нужны?

– И чашки не нужны до тех пор, пока доктора не удостоверят, что болезнь заразительная началась. И тогда-то вот нужно отделить больного от здоровых и есть из разных чашек…

Словом, все, что строжайше, согласно бумаге, требовал урядник, оказалось, согласно той же бумаге, не имеющим никаких оснований к тому, чтобы народ зашумел от погибели правды на земле. Все дело в том, что бумага, в которой эти меры были изложены, необыкновенно пространно и подробно изъясняла их, тщательно объясняла причины и следствия каждой меры, а деревенскому человеку надобно прежде всего знать, чего от него требуют, надобно узнать суть в двух словах. И вот, когда безграмотство, распространявшее в народе гигиенические сведения, въехало верхом в деревню, оно должно было опустить «все разглагольствования», которых, разумеется, ни единого слова не понимало, и возвестить миру самую суть. И вышло поэтому – крыши раскрывать, скотине помирать, огурцы и капусту выбрасывать, а «в противном случае» – военным судом…

– Наше дело, братец ты мой, – уже совсем покорно сказал урядник, – что прикажут… Нам этого неизвестно… Нет ли, ребята, у кого трубочки закурить? Помучился я с вами нониче – страсть как!

И, закурив трубку, хлопнул лошадь плетью и поскакал в другое место проповедывать пришествие кривды на землю.

Тотчас по его отъезде начался неистовый хохот парней, баб и мужиков. И было веселие велие…

– Ах, ты… – чихая от смеху и покачивая головою, говорил добродушный, простенький мужичок, указывая рукою по направлению удалявшегося урядника. – Приехал с каким приказом – чтобы всему миру помирать!..

– Ха-ха-ха! – покатывалась толпа.

– А Мироныч-то, Мироныч-то! заяц, говорит, выскочил у него из сумки-то!..

– Да под столб-от убёг заяц-то!

– Ха-ха-ха…

Тут я познакомился с учителем, и вместе с ним мы долго пробыли в развеселившейся толпе. Среди всевозможных насмешек мне случайно пришлось услыхать кое-что серьезное.

– Болезнь происходит от худого человека, а не от навозу! – сурово рассуждал какой-то почтенный человек: – вон в Сырейке кто пустил на овец мор? Буканиха, солдатка, известное дело.

– Дело явное!

– Тут не крышу раскрывать, а долбануть по затылку – вот и все!

– А то что же? Нешто возможно этаких злодеев на свете держать? За это ни на небе, ни на земле взыску нет…

– Ишь ты! Морозьте, говорит, скотину… для здоровья!

Рейтинг@Mail.ru