Будка

Глеб Иванович Успенский
Будка

– Пон-ни-маешь ай нет?

– Понимаю, Данил Гордеич, понимаю-с!

– Ну, и боле ничего! Так я говорю?

– Так, так…

– Ну, и шабаш!.. Только всего!

Пропивание чужого добра шло довольно долго. Подруга Данилки, знавшая, что остановить этого пропивания невозможно, заботилась только о том, чтобы друг ее не разбил себе головы: остальное «наживется».

К концу двух недель после первой встречи настала в конуре Данилки тишина и труд…

– Что за шум! – заговорил Мымрецов, появляясь в одну из таких необыкновенно тихих минут. – По какому случаю дебош?

Мымрецову не могло даже представиться, чтобы не было буйства там, где появлялся он.

– Потому, мы не допущаем, чтобы, например, дебош! – продолжал он, хватая Данилку.

– Кузьмич, друг! – завопил портной, – что ты?

– Не бунтуй, бунту не заводи! И теперича женский пол, ежели…

– Женюсь, женюсь, брат! в закон беру, аль ты очумел? за что ж в часть-то? в закон! хоть сейчас под венец.

Мымрецов выпустил шиворот Данилки и остался среди конуры в большом недоумении.

– Что ты? – продолжал Данилка укоризненно. – А я было в намерении моем на брак мой тебя хотел потребовать, но ежели ты меня в поволочку…

Долго Данилка укорял Кузьмича в несправедливости его желаний и развивал планы насчет будущего супружеского счастия с Аленой Андреевной, которой он задумал передать на руки свое добро и хозяйство нажитое. Речи его были до того сильны, что Мымрецов не осмелился снова посягнуть на свободу Данилки, а только прибавил:

– А все, Данил о, надо бы тебе по делам-то в части высидеть… Потому, дебош оченно большой ты затеял. Оченно большой шум!

IV

Надо сказать правду, что случаи, подобные вышеприведенному, когда шиворот, попавший уже в руки Мымрецова, неожиданно исчезал из них, бывали с нашим героем довольно часты.

В такие минуты он решительно не мог ничего сообразить и предавался глубокому унынию.

– У нас этого нельзя, – бормотал он, возвращаясь домой, например, от Данилки: – мы не дозволяем этого, чтобы вырываться… Так-то.

Течение времени, конечно, успокаивало его, но бывали моменты до того потрясающие, что потом нужно было много удачных тасканий, чтобы привести Мымрецова в нормальное состояние.

Вот, например, однажды темным зимним вечером в будку просунулась голова сыщика.

– Живо! Собирайся! – крикнул он Мымрецову и снова захлопнул дверь, чтобы созвать еще двух подчасков; сыщик торопился по случаю одного важного дела, в котором принимали участие многие уездные сановники: вечером того же дня у почтовой гостиницы сзади одного дормеза был отрезан каким-то вором чемодан. Надо было разыскать вора.

Мымрецов скоро был готов и вышел из будки, чуя поживу; на улице его ожидали сыщик, сидевший в санях, и два солдата.

– Куда ж нам натрафить? – спросил сыщик.

– Теперь, вашескобродие, надо бы нам в ночлежные дома утрафлять, – сказал солдат.

– Да застанем ли кого? Прохоров! есть там кто, как ты думаешь?

– Надо быть, вашескобродие, – отвечал Прохоров. – Потому к полночи там этих мошенников самая густота собирается…

– Главная причина – на след-то попасть…

– Так точно, вашескобродие! – присовокупил Прохоров.

Воинство двинулось в путь; ночь была ветреная; оголенные деревья стучали сучьями, между которыми свистал ветер. Ночлежный дом, куда пошли сыщик и солдаты, представлял ужасающее зрелище. Это был длинный старый дом, в котором когда-то жили господа бояре или богатые купцы; теперь этот дом сгнил, обвалился; вместо ворот стояли одни притолоки; осевшая посредине крыша выперла полукругом всю стену, смотревшую на улицу; ставни днем и ночью были заколочены, и сквозь щели в них виднелись гнилые решетки рам без стекол или стекла, напоминавшие торговую баню; внутренность этого жилища была не менее ужасна: повсюду в полу виднелись глубокие ямы; в разных местах подпорки подпирали нависшие книзу потолки, ободранные стены были голы и украшались только гирляндами пакли, торчавшей между бревен. Черный ночник, накоптивший на стене длинную черную полосу, загибавшуюся на потолок, колебался от ветра, дувшего отовсюду, и едва-едва освещал массу храпевших и охавших людей; все они лежали вповалку на полу; тут виднелись солдатские шинели и деревянные ноги вместо настоящих; мелькали узлы богомолок, перевязанные покромками; виднелись мешки плотников, тряпье, лохмотья.

Появление будочников произвело некоторое волнение; все закопошилось и вдвойне заохало. Несколько солдатских шинелей исчезло, укатилось в соседние, еще более холодные и темные комнаты. Среди ночлежников если не все, то большинство были люди вовсе не подозрительные; так называемых «Пешковых» не пускают по ночам на постоялые дворы, и этим безвыходным положением пользуются ловкие люди: они нанимают за бесценок какую-нибудь развалину и загоняют туда одиноких скитальцев, собирая с них деньги за ночлег. Несмотря на это будочники бесцеремонно относились ко всякому из этой оборванной и одинокой толпы.

– Разговаривай! – кричал Прохоров, самый опытный в сыскных делах. – Это что за узел?

– Сухарики, отец, сухарики, батюшко… хоть всеё обыщи…

– Сухарики! Ну-ко, ну… куда суешь-то?

– Куда мне совать! Господи батюшко!

– Говорю, подай! Это откуда платок? Э-э, брат! Да ты кто такая?..

– Странница, отец родной, скитаюсь.

– Покажи-ка вид… Э-ге-е! Возьми ее… эй!

– Голубчики!..

– Покрепче приструни!.. Слышишь! Это что?

– Соль, соль, отец родной!

– Повернись… Ну-ко, встань, поворачивайся!.. Ты кто такой? Вид есть?

– Плотник, рабочий.

– Вид покажи!..

– Ды он у меня, вид-то…

– Эй! Привяжи его к богомолке… там разберем!

Все население ночлежного дома встало с своих мест, закопошилось, перетряхивало тряпки, лохмотья, охало… Повсюду слышались слова: «Хоть всеё обыщи… господи…», и тут же раздавалось: «Эй, ты! Ну-ко, повернись… Отставно-ой? Нет, погоди!» и т. д.

– Что зарылся-то? у меня, брат, прижукнуться мудрено! – произнес Прохоров, останавливаясь около одного спавшего человека. Это был дряхлый старик, почти раздетый и седой как лунь; из-под дырявого кафтанишка, которым накрылся он, виднелись две маленькие шершавые детские головки.

– Господи помилуй!.. – зашептал старик, поднимаясь.

– Чешись! – перебил Прохоров, – разговаривай!.. Вид покажи…

– Есть, есть… Пашпорт есть, – кротко и торопливо шептал старик, ощупывая свое логово. – Есть.

– Это чьи дети? Покажи-ко узел…

– Внучки, внучки… батюшка. Погорелые! Было все, стало – нету ничего! Дочернины детки-то!

– Узел чей?

– Чужой узелок… чужой! Нету узлов… Ни узлов, ни-и… ничего нету!.. Побираемся… где узлам быть, постелиться нечем!.. Нету…

– Пашпорт!

– Есть, есть!.. Это есть!.. уж где разутым, раздетым…

– Он пьяница! – раздалось вдруг из толпы ночлежников. – Вы ему, ваше благородие, не верьте… Ему добрые люди помогают, и то он не имеет своих правилов…

– Помогают, батюшко, помогают!.. – так же кротко отвечал на это старик. – Слепыми полушками помочь оказывают…

– А тебе мало? – слышалось в толпе. – Твоего внучка-то намедни барин одел, а ты снял с него одежду-то… где она? Пропил!

– Проел я одежду, кормилец, – не пропил! Дай бог барину – точно наградил… И франтовитым одеянием даже наградил… Ну, проел я его! Да!.. Нету ничего…

– Нет, вы бы его, ваше благородие, в частный дом… Потому, смущение от него большое… Вы бы его, вашбродие, сцапали бы.

– Нельзя, голубчик, нельзя!.. – кротко продолжал старик, глядя в землю… – Невозможно этого… Не за что сцапать-то! И шиворота-то у меня настоящего нету… Не уймешь.

– Вы ему, вашескобродие, не верьте! – прибавил голос из толпы. – От него и на нас мараль идет…

Но нельзя было не верить старику: у него действительно не было порядочного шиворота… Мымрецов, высвобождавший руку из правого рукава, чтобы соколом налететь на пьяницу, при последних словах старика совсем остолбенел и потерял сознание. Таким образом, благодаря отсутствию шиворота старик остался нетронутым в своем логове, с своими дочерними детками, с холодом, голодом и правом на побирушество.

Да, бывали, бывали подобные происшествия с Мымрецовым.

Почему это он не торопится и не суетится, как обыкновенно, а не спеша, вяло, нехотя идет на призыв? Это верный знак, что нет места его теории в предлагаемом деле.

Вот его пригласили на пивоваренный завод, где один рабочий, испуганный рекрутчиной, бросился в котел с кипятком и обжегся. Мымрецов молча и угрюмо смотрит на охающего и распухшего мужика и ясно видит, что некуда его тащить. Желая успокоиться, он дает оборот своим мыслям: «нельзя ли его по крайней мере не пущать?» Но и это оказывается невозможным. Чтобы окончательно не скомпрометировать себя перед толпой народа, Мымрецов наконец решается объявить свое суждение:

– Ну, что ж зевать-то?.. По какому случаю шум?.. Уж ежели ты, к примеру, влетел в котел, следственно, ты здорово, например, обжегся… Будем так говорить… Чего ж зевать-то?..

Затем он ушел, а умирающий продолжал лежать и охать…

Бывали такие случаи.

А в доказательство того, что судьба вознаграждала Мымрецова за эти страдания, вернемся к сыщику.

– Теперь нам надо, вашескобродие, поспешить, – говорил ему Прохоров, выбравшись из ночлежного дома. – Попусту много промешкали… Надыть нам поторапливаться, а то вор-то, поди-ко, где уж щелкает…

Но вор, впрочем, недалеко ушел от них. Он притаился в лачужке в конце города, в овраге; здесь жила его жена с ребенком и какой-то старый солдат-калека. Чемодан был давно распакован; в нем оказалось роскошное детское белье и разные туалетные вещи.

Мало было поживы вору от этого добра. Роскошь его слишком приметна для того, чтобы не навести в этой бедной стороне на вопрос: «где ты взял этакое?» Тем не менее похититель кое-чем воспользовался и успел спустить. При разборке чемодана старый солдат получил в подарок ножик из слоновой кости и коробку пудры с золотыми украшениями. Когда сыщик с солдатами подобрался к лачуге, внутренность ее была ярко освещена; на полу, около развороченного чемодана, спал, закрывшись, человек – это был вор. Солдат сидел на лавке и повертывал в руках то ножик, то коробку, ухмылялся и бормотал:

 

– И духовитая, провалиться ей!.. Пойду в свою сторону – снесу… Надумают же!.. Эва, ножик-от, тупой… Ни то им резать, ни то шут его разберет… Песок не песок, а поди, чкнись укупить!..

Старик нюхал коробку, качал головой и ухмылялся.

Прямо против окна стояла женщина, высокая и красивая, на руках ее был мальчик не больше году от рождения; на нем была надета одна из роскошнейших краденых рубашечек, не закрывавшая, впрочем, ни грязных рук, ни ног, ни чумазого детского личика.

Мать подбрасывала его к потолку, тормошила и, слегка щекоча ему грудь, говорила:

– Ну, чем не графский барчонок? Ну, чем ты только не красавчик, чем не ангелочек?

– Отворяй! – загремев кулаком в окно, гаркнул Прохоров.

В лачужке заметались; солдат начал торопливо прятать пудру в сапог; спавший человек вскочил, бросился в дверь; но его встретил Мымрецов.

– Вот он – ты! – сказал будочник.

– Вот он, вот он!.. – бессознательно бормотал вор, остановившись.

Скоро Мымрецов был удовлетворен.

V

Теперь необходимо обратить внимание на самую будку, так как деятельность Мымрецова, несмотря на довольно большое однообразие, в сущности решительно неисчерпаема; всякий шиворот непременно совмещает в себе целую драму, а пересчитать эти драмы – нет физической возможности. Поэтому-то мы и обратимся к нравам самой будки.

Кроме Мымрецова, его жены и случайных посетителей, иногда проводивших здесь тягостную ночь, в будке были еще постоянные жильцы; это были бедняки, не имевшие места, где бы приклонить голову. Если у них было что перекусить и выпить, они делились этим с будочниковой супругой и старались не запруживать будку своими нищими телами; в минуту безденежья и бесхлебья они прямо шли в будку и говорили будочнице:

– Авдотья! Мы к тебе…

– И когда только это провал вас возьмет! – гневно отзывалась будочница, но не гнала их, во-первых, потому, что добрые сердца бывают и в храминах и в хижинах, а во-вторых, потому, что от жильцов частехонько перепадали на ее долю довольно вкусные и жирные куски пирогов. Жильцы ее принадлежали к артистическому классу «мастеровщины» и составляли захолустный оркестр. Состав и свойства этого оркестра довольно новы; чтобы познакомиться со всем этим покороче, мы должны зайти в будку в один из дней зимнего мясоеда.

Рейтинг@Mail.ru