bannerbannerbanner
полная версияВасилеостровский чемодан

Георгий Тимофеевич Саликов
Василеостровский чемодан

Обычное происшествие в Санкт-Петербурге

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ГЛАВА 1

Троллейбусы всё не шли.

– Надое-ло, – негромко, но утвердительно, вместе с тем, приглушая последний слог, прокричал несостоявшийся пассажир. И, зевнув, настроился на пешеходную работу. Он оценочно уставился на свою слегка запыленную обувку, объемлющую натруженные стопы, и пошевелил в ней начинающими коченеть пальцами. Впрочем, вопль «надоело» никаких оттенков раздражения не имел, да и в сердце ничего подобного не ощущалось. Отсутствовала даже искорка сердитости. Более того: в его опустошённое нутро вкрадывалось какое-то странное, скажем так, издевательское наслаждение от уясненной невезучести. Причём оно отдавало отдалённого рода изяществом. Началом утончённости. Будущий пешеход медленно и будто продуманно покивал головой в знак полученного удовлетворения. И причмокнул губами. А сладкое издевательство уже обёртывалось серенькой обыденностью и по-хозяйски укладывалось в усталом сознании человека, тесня в нём ещё прежде упакованные свидетельства подобных «подарков жизни». Их не одно-два, а целый склад. И сознание человека уже мысленно поругивало повседневное, но почти милое невезение, как это делается обычно по отношению к старым приятелям или детишкам. Оно почти безотчетно поносило завсегдашнюю и приевшуюся с младенчества неудачливость, ему ниспосланную (или дарованную) родительскими генами, то есть повторяло одно и то же бранное словосочетание, но с художественными вариациями. Однако ж, производя эти заклинания или проклинания, не заметил человек слишком недопустимого увлечения вредным наслаждением. Оно привело его к порогу открытия ещё одного «подарка жизни». Тот оказался весьма существенным, если не сказать, исключительно значимым, аж до изумления. Человек широко раскрыл глаза, и в тот же час, – острым чутьём, присущим затравленному существу, иначе говоря, трепетным ощущением собственной будущности какой-такой, – увидел предстающую пешую ходьбу свою – пожизненной, что ли?.. Поначалу, осторожно-осторожно он её представил. За порогом открытия. Неожиданно для себя. Эвристически. А затем, уже наступив на порог, увидел это в упор. И принялся он испытывать представленное видение непосредственно, остро, даже драматично, и не только чутким сердцем, но вообще всей глубиной заметно исхудавшего туловища. И незамедлительно ощутил там густой жар, готовящийся растечься по всем капиллярам, до каждого из кончиков застоявшегося тела, принявшегося было зябнуть. Спящее ли отчаяние внезапно пробудилось в богатых недрах того же сердца? Или кто-то неизвестный просто так взял, да закинул чужую тревогу, случайно прилетевшую из непознанного внешнего пространства, что простирается на миллиарды световых лет вокруг нашего героя? Не знаем. Вот, будто нарочно приговорённый каким-то упавшим с неба скоропалительным судом – пережил он ясно увиденное будущее.

К пожизненной.

А что такого? Не каторга же.

«Пожизненное», – это слово проговорилось усвоено, то есть, глубоко внутри мыслей и с непонятным для самой мысли аппетитом. И, по мере произнесения слова, каждый слог у него последовательно замедлялся. По-жиз… нен… но… е. Наш герой будто пробовал внимательно вслушаться в то, что выговаривал. Не знаю, разве можно обнаружить слухом то, что не звучит вслух? Однако попробуйте. Скажите про себя (мысленно) первое влетевшее в голову слово. Только давайте особо не задумываться. Произнесите любое случайное слово – из пары или из пятнадцати слогов, неважно. Произнесли? Теперь прислушайтесь. Получится вроде бы эхо вашего слова и отдельных слогов. Мысленное эхо. Оно бывает частым и многократно подпрыгивающим, как под куполом архитектурного сооружения, а то и единичным, но растянутым, как в горах. И если такое делать долго, то постепенно вы начнёте производить уже не вслушивание, а скорее, вглядывание в это мысленно запечатлённое слово. И вот когда замена полностью произойдёт, смысл того, во что вы вглядываетесь, начинает обретать пространственные формы. Слово уже не течёт во времени, оно простирается и застывает в пространстве, заимев эдакую причудливую конструкцию.

«Пожизненное» обратилось в ощутимые внутренним зрением просторы, забитые прошлым, где все события, когда-то переживаемые, вдруг стали видны одновременно. И будущим оно тоже прочитывалось. Пока – бессобытийным, но столь же впечатляющим. Таковая прошло-будущая картинка уже переросла себя и обратилась панорамой: разглядываемое наше слово развернуло себя и очертило что-то вроде горизонта. Правда, нельзя утвердительно сказать, что именно нарисовала панорама, а если и вышел у неё настоящий горизонт – природа сего явления не представляется ясной. Извечная линия слияния неба и земли, – всегда она далека от нас. И от произнесённого в мысли слова – тоже. И от самой мысли, что в голове, не близка она. А, впрочем, тот горизонт, по-видимому, отдалён и от головы, от той головы, что без отблеска надежды отсылает взор помигивающих очей на вполне конкретное городское пространство, вернее, на тот его краешек, за которым столь же мысленно застыл троллейбус, уткнувшись в провода блестящими сквозь копоть глазками на палочках. Прирос к ним. Навсегда.

– В болото, – сказала голова, решаясь на подвиг пешего перехода сквозь городское обиталище, складываемое из всякого рода вздорных представлений, сложно смешанных между собой. Оно было, с одной стороны, в известной мере видимым, откровенно материальным, а другой частью – совершенно скрытным, невидимым: ни материально и никак. В городе ведь всегда немало препятствий для проникновения взгляда: чего-то вроде домов, грузовиков, а иногда и троллейбусов. Но эти противоречивые дроби пространства постоянно обмениваются свойствами восприятия: видимое пропадает и становится невидимым, а невидимое, наоборот, проявляется. «Всё течёт, всё меняется». Пешеход сам, благодаря передвижению, превращает разные доли окружения в сущие противоположности (с точки зрения видимости). Он волевым движением смешивает их на палитре восприятия вещей. Такой вот он хозяин и творец полноты окружающего пространства. Хотя заметим, что в данный момент, – и потенциально видимая часть его хозяйства порой становилась настолько начинённой крупными каплями дождя и густыми лепёшками снега, достигая чрезвычайной плотности, что в нём создавалось одно сплошное препятствие, а за ним и кроме него – ничего иного и видеть совершенно невозможно.

Однако ноги, – не испытывая особой охоты выслуживаться перед решениями головы, шевелиться не торопились, одновременно притормаживая сам ход мысли о подвиге. Оказывается, они, которые суть вообще конечности, – могут воздействовать на мысль. Наверное, да, способны, и это мы уже видим в действительности. В ответ на такое нежелание завсегда подчинённых членов работать, голова задумалась и, как бы шутя над собой, вспомнила поговорку «дурная голова ногам покоя не даёт». На что, в общем-то, отзывчивые ноги, положительно оценив своевременное наблюдение и отреагировав на беззлобную, но точную самокритичность, помялись-помялись, помельтешили секунду-другую, да понесли-таки голову на подвиг.

Насыщенное кружево ограды Соловьёвского сада, сопровождающее героя, навело на него ещё одного рода тоску. Ну, во-первых, кто разрешал ничтожному чугунному рисунку двигаться и сопровождать? А вот, оказывается, бывает. Сама ограда, конечно же, не ходит, она даже слишком тяжела для того, да и что мы говорим, ей вовсе нет в том ни нужды, ни повинности. Но узор, узор, – тот как раз умеет сопутствовать внешнему движению, сопровождать назойливой повторяемостью звеньев, будто перескакивая одно к другому на обозримом протяжении пространства. Такая способность металлического вещества и составила у нашего героя предмет неуместной и вряд ли желанной тоски. Ну, что же это, понимаете ли, – неподвижное тело оказалось приравненным в некотором смысле к телу подвижному: оно чуть ли не конвоирует пешехода. Несправедливость такого явления сама собой порождала вполне обоснованный протест. А если к нему присовокупить неудобство от уже налаженного кручения чужой тревоги, перемешенной с родным отчаянием, то в подобной ситуации недалеко и от вполне праведного возмущения. Ведь не так давно герой наш, придя на троллейбусную остановку, ближайшее будущее законно представлял как раз совершенно наоборот: именно сам намерен был оставаться в состоянии покоя внутри машины, но вместе с тем и двигаться в качестве пассажира. А тут бездушное чугунное кружево, которому и впрямь ничего не нужно, тем более, оно и чувств никаких не имеет, отняло у него естественную роль: оставаться самому в покое, но перемещаться за счёт чужого движения. Узор стал пассажиром пешехода. Кто же такого потерпит?

Герой наш остановился и замерил укоризненным взглядом уходящую в перспективу ограду, но та, впрочем, не успевая особо сократиться в ней, вскоре затуманивалась осадками до невидимости, выказывая длину свою вообще будто бесконечной.

«Вот ведь ещё на мою голову», – мысленно произнёс он без намерения вслушиваться в сказанное, и затем перешёл на другую сторону улицы.

Будем снисходительны. Когда человек обретается в озабоченности и непроизвольно испытывает эдакий плечепожимающий неуют от её колючего окружения, то этого человека легко обидеть любым пустяком. Но можно и напротив, совершенно внезапно успокоить. Так и произошло у нас тут, вскоре после того, когда пешеход свернул за угол, оставив обидчицу-решётку сзади: и в пространстве, и во времени. А сам направился вдоль набережной Большой Невы.

Широкое пространство державной реки тут же будто бы раздвинуло в стихийную бескрайность каждую дождинку и снежинку друг от дружки. Воздух стал почти прозрачным. И сквозь эту будто бы хрустальную мглу, образованную разреженными осадками, виднелся противоположный берег с привычным силуэтом. А осадкам, впрочем, теперь негустым и совсем непохожим на те, что были возле бесконечной ограды, а так, подобным ночному северному сиянию, сквозь которое отчётливо различаются звёзды, – вроде бы не слишком оседалось. У них только название такое – осадки. В действительности же они всё кружили каплями и хлопьями в воздухе и имели одну единственную цель – залепить нашему герою лицо или, по крайней мере, пощекотать. Герой ладонью отёр эту ничем не защищённую поверхность, и, помаргивая, вглядывался в силуэт.

 

Сквозь почти прозрачную белёсую мглу, на том берегу державного водного пространства точнёхонько над крышами домов парил Александринский ангел, и тоже начал сопровождать пешехода, сам-то, мы знаем, оставаясь на месте. Отдалённым от нас предметам свойственно так поступать. Но в его сопровождении заключалось ещё одно замечательное, доброе качество. Будучи далеко впереди нашего героя, Ангел, перемещался одновременно с ним, но с явно замедленным видимым движением, а задумчивым взглядом показывал, будто поджидает человека, потворствует сравняться им обоим, и на короткое время стать почти попутчиками. Даже, думается нам, добрыми попутчиками. А потом он мог бы приотстать, неспешно продолжая провожать пожизненного пешехода и благословлять его на дальнейший путь в загадочных, непредсказуемых, а порой и опасных городских пространствах.

«Исаакиевский собор старик Август Августович, конечно же, запорол, – в голове пешехода пронеслась лёгкая уверенность, когда лицо чуть развернулось вправо, давая глазам обнаружить не столь, на их взгляд, пропорционально выверенное сооружение, – но Столп с Ангелом он придумал гениально, здорово придумал», – голова снова сдвинулась в прежнее положение. И в неё пришло успокоение.

В такую погоду неудивительно было подумать о звёздах, об этих внеземных гигантах в миллиардных счислениях, то есть, не в меньших количествах, чем здешние дождевые капли и снежинки, мечущиеся в ближнем околоземном пространстве. Миллиарды звёзд светят на землю. И что из того, если они далеко, а наше зрение фокусным способом превращает гиганты в точки. Мы же знаем: не слишком уж они – точки. Очень смешно, правда, когда такое огромное количество энергии не находит себе применения? Если звёзды работают безудержно и производят невообразимые потоки тепла, света и ещё много чего, сколь полезного, столь и пагубного, значит, всё, ими произведённое, где-то и в чём-то накапливается! Когда кто-то вещи отдаёт, следовательно, кто-то забирает! Ведь не пропадать же зря этой щедрости, в силу даже элементарного второго закона термодинамики! Но где оно “в чём-то”? Что собирает всемирное богатство, и на что похожи щупальца того всепоглощающего монстра? Существуют ли, скажем, звёзды-богачи, пренебрегающие вообще всеми законами термодинамики? Не они ли, подобно иному универсально жаждущему веществу во вселенной, гребут всё что ни попадя, от ненасытности своей надуваются до неприличия и затем взрываются, обращаясь в тёмные облака и туманности, никогда не собираемые в какую-либо отчётливую форму для оправдания сомнительного существования? Есть ещё, говорят, квазары, как будто бы звёзды, а на самом деле, не понять что. А если проверить и их поведение? Не воры ли они, да слишком увёртливые средь всяческих всемирных законов? Нахватав и зажулив себе чужую световую собственность, не убегают ли за края вселенной, надеясь на недосягаемость для проворных правовых структур мироздания, повсюду накидывающих всякую законность? Конечно. А ещё из щедрот, испускаемых звёздами, постоянно производится межзвёздная пыль, прах небесный, предвестник всеобщей тепловой смерти в объятьях вездесущих тёмных богачей. (Ну, если хорошенько подумать, не столь уж небесный этот прах, а посюсторонний, по сути, тот же земной). Прах. Он всюду. Его настолько преизбыточно, что даже замечательный наш Млечный Путь заметается им пургой нескончаемою. Да столь усердно заметается, что самое сердце его, пышущее ярким и огромным жаром, полностью завалено толстенным сугробом, да так, чтобы решительно стало невидимым для одинокого человечества на земельке своей. Всякого рода темнота и подделка под звёзды, – копится, копится и копится по амбарам вселенной. Зачем? Какая сила повелевает ею? Разве только чтобы всё остальное, сверкающее вещество накрыть бы собой, в конце концов, да преуспеть в вечной славе пред свои же замкнутые очи? Хм. Лучше бы всё это пожелало собраться в комки, скататься до шариков, да весело попутешествовать среди тёмных пространств, имея цель подобраться до ближайшей и ещё горящей светом звезде, погреться, а заодно стать её освещёнными планетами, где и яблони бы зацвели когда-нибудь… Но то, – лишь мечта, несбыточная, и неизвестно чья…

Человек, о сём размышляющий, вознамерился вообразить себя в роли случайного накопителя звёздного света, бесцельно растраченного в пространствах космического бытия. Только вот звездой-богачом ли, вороватой ли подделкой под звезду, или, всё-таки, прахом? Вообще, если подумать честно, легко убедиться, что результатом любого энергетического воздействия в нашем мире становится прах. Угу. Ну, тогда не знаю, стоит ли столько светить, чтобы порождать это вещество, которое и вещью-то назвать никак невозможно? Таков уж звёздный свет во всей красе. А стоит ли источать столько совершенных по форме дождинок и снежинок, чтобы породить лужи? Таков уж здешний климат. И стоит ли столько говорить глубоко осмысленными словами, чтобы породить чепуху? Таков наш ум.

Но всё, перед тем здесь пропечатанное, пешеход говорил исключительно про себя, не проронив ни единого звука вслух, и поэтому никто не мог ни услышать, ни оценить этих оригинальных мыслей, кроме нашего героя.

А скуповатые сведения о личности открытого нами персонажа всё-таки просочились к нам на строчки и, наверное, из-за внезапных слухов. Слухи. Молва. Это какие-то мелкие божки очень и очень древнего происхождения. А, подобно всему чрезвычайно древнему, они же и весьма замысловатые, тонкие, будто ювелирные изделия, отточенные умением потомственных мастеров, наработанным в веках и тысячелетиях. Потому нам, грубым людям европейского мышления конца двадцатого века, совершенно непостижимо: отчего слухи могут распространяться быстрее звука и опережать свет? И вообще, благодаря какому средству они приходят к нам ещё задолго до появления самих событий, о которых уверенно распространяются. Они вроде грибов: вылезают из-под земли, выталкиваемые неведомой грибницей, и готово. Хочешь – корзину подставляй, хочешь – ногами сшибай, а хочешь – стороной обходи. Верь, не верь, но если говорят, то зря не скажут. Потом и запоздало появляется достоверность, истинное знание. А сначала – обязательно слухи.

И вот мы, по вылупленной из ниоткуда молве, ухватываем информацию: герой наш не какой-нибудь там учёный-химик или шахматист, а скорее такой, понимаете ли, среднего типа горожанин. И профессия у него, чего бы из себя не коробила, оказалась чистой случайностью и никак не отражалась на его внутреннем и внешнем поведении. Потому-то и средний. Прямо и не знаю, что у него за фамилия. Ну, какая бывает фамилия у среднего горожанина? Тоже средняя? Нет. Наверное, любая. И мне так кажется – совершенно любая. Я даже думаю, что его фамилия настолько любая, то и звучит вот так вот независимо ни от чего, ну, полностью по-любому. Поэтому я могу быть твёрдо уверенным, что его фамилия Босикомшин. «Как, как»? – спросите вы. Босикомшин. Это и есть фамилия точно та, которая любая. Ну, скажите, может ли человек с такой фамилией обладать определённой профессией? Такая фамилия и к деревне маловато годится, нет там такого повода. Она, что ни на есть, городская, поскольку в городе есть повод к чему угодно, любой повод. Да. И на том, пожалуй, сговоримся, дабы, излишне увлекаясь спором об истинной фамилии среднего горожанина, не упустить из виду его лично. А он уже вона где – до моста Дворцового в пяти шагах.

Итак, пожизненный пешеход Босикомшин приблизился к Дворцовому мосту и слегка забуксовал пляской по наклонной плоскости гранита, смазанного чистой гололедицей.

«Странно, – подумал пешеход, слегка расстроив чувства, – а почему бы им и мосты не развести, коли всё равно, троллейбусы не ходят. Уж и впрямь развели бы, и всё прекрасненько, всё хорошо, никому никуда не надо». Но далее ему уже не думалось. Что-то помешало. Мысль у него тоже забуксовала, по-видимому, из-за солидарности с ногами.

Затороченный лёд в Неве тоже не двигался, хотя более половины ширины реки, совершенно свободной ото льда, заметно текла заключённою в себе водой, создавая буруны на исходе из-за быков моста и закручиваясь в мелких воронках, но далее мягко и уверенно устремляясь в давно уготованное будущее.

Босикомшин мог бы снова огорчиться. Мало ли: скользко, мост почему-то не развели, вода нагло уверена в успешно занятом месте на круглой земле… Но печалиться не стал. Наоборот, громко хихикнул, нарочно демонстрируя пренебрежение ко всему, способному огорчить, расстроить или напрямую оскорбить средне-любого человека.

– Не свалиться бы в грязь, – вслед за шумным смехом произнёс он совершенно негромко, но с интонацией облегчения.

Что так снова успокоило пожизненного пешехода, иначе говоря, профессионала-горожанина, даже не дав ходу ему раздосадоваться, мы не знаем. Может быть, воронки и буруны в воде, производящие тоже отдалённое подобие буксовки? Они, таким образом, не оставляли его одиноким в неприятности, будто ему сочувствуя. А ещё, – довольно и внезапного порыва ветра, подтолкнувшего в спину. Пожалуй, он-то и составил вспомоществование на предмет выхода из пляскоподобного топтания на ледяной плёнке, прилипшей ко граниту. Надо отметить, что имеют место и многообразные иные события, подбрасываемые человеку ради успокоения. Меж них бывают совершенно очевидные для нашего героя, а для другого кого, они вовсе неощутимые, поскольку другой, как и мы – лишь сторонний наблюдатель. И есть, конечно, тайные помощники. Такие тайные, что сокрыты и от описываемого нами гражданина, подвергнутого изменению настроения. Есть, знаете ли, в природе вещей, – до чрезвычайности много чего всякого, для нас непременно подсобного, и как раз в нужную минуту, – ан завсегда неведомого нами.

Избрав коньковый приём лыжного гонщика, Босикомшин, подпираемый устойчивым порывом ветра в спину, и ещё чем-то, ловко преодолел препятствие, и так же мягко, уверенно, подобно вольной реке, устремился в собственное уготованное будущее на том конце моста.

ГЛАВА 2

Там, у Адмиралтейства, на спуске к воде, что охраняется львами с шарами, уже другой человек раскрыл настежь пустой чемодан и положил его на нижнюю ступеньку, то и дело накрываемую волной. Потом вынул из карманов двух кукол. Обычных, девчачьих. Одну посадил на днище, другую на внутреннюю сторону крышки. Тут подоспевшая очередная волна, поздоровее предыдущих, приподняла чемоданный катамаран с кукольными пассажирами, а общее течение реки сдвинуло его вдоль ступеньки. Человек едва успел отпрыгнуть назад, повыше, куда не добегает волна, и, создав изящную стройность до того неказистой фигуре, застыл в ожидании, напутственно подняв правую руку. Спущенное им на воду судно, развернулось и, тоже постояв без движения, вроде бы отвечая вниманием на доброе напутствие, сначала медленно и робко, а потом, неожиданно ускоряя прочь направленный ход, отошло наискосок от берега и, несколькими секундами позже, оказалось на стремнине реки. Человек быстро выскочил на мост, устремляясь в сторону Васильевского острова. Там он сразу же столкнулся с Босикомшиным.

Тот, как мы знаем, тоже шёл по мосту. И с любопытством бездельника наблюдал за ритуалом отдания путёвки в жизнь чемодану с куклами, удерживаясь за перила попеременно обеими руками, чтоб вдруг, если придётся поскользнуться, то не отвлечься бы на такую внезапную неловкость да не упустить интересной детали в разглядывании священного действия. Так, дойдя до конца моста и провожая взглядом чемодан, перспективой уже сокращённый до малой точки далеко от берега и вдали от моста, он всё-таки поскользнулся, наконец, и ноги оттянули остальное туловище вбок от перил под углом, градусов в тридцать к давно не чинёной панели. К счастью, ноги упёрлись в широкую трещину, а обе руки инстинктивно вцепились в перила. Тело, соответственно создав данный угол, перегородило значительную часть пешеходного створа моста. Об этот угол и натолкнулся волхв, завершив импровизированный ритуал и торопясь по делу на Васильевский остров.

После того как, благодаря удару, Босикомшин крутанулся, подобно фигуристу на показательном выступлении в ледяном дворце, и почти выпрямился, вырастая из панели моста, ещё с минуту оба пешехода пробовали выбраться из никак не прерываемого состояния столкновения, делая короткие и редкие движения телом целиком, а также и отдельными частями. Такое взаимодействие, возможно, продолжалось бы и дольше, если бы не другие пешеходы, редкие на мосту в не слишком приятную погоду, не помогли им, наконец, разойтись. А чемодан, по истечении того же времени, успел незаметно вовсе скрыться из виду обоих участников дорожно-мостового происшествия, что привело их в законное неудовольствие.

 

Профессор (вид того человека был явно профессорский), не обнаружив на себе ни тени укоризны по отношению к Босикомшину, раскланялся с ним, пару раз кашлянул и, уже не спеша, двинулся заранее задуманной дорогой. А наш предыдущий герой остался в одиночестве на конце моста, не имея волевого движения и определённой дороги. Он глядел на льва. И снова оскорбился.

– Ну что ты щеришься?! – крикнул он льву, у которого действительно рот застыл в полуоткрытом состоянии, – что ты тут лыбишься?!

Но давайте пока оставим нашего первого героя перед бронзовым хищником вместе, как говорится, с отрицательными эмоциями, то есть, попросту говоря, в дурном настроении, и переметнёмся на второго.

ГЛАВА 3

Профессор гладко передвигался, будучи в благодушном расположении, хотя и в полном безразличии к окружению. Кстати, и дождь, и снег – прекратились. Небо местами поголубело, и если бы наш второй герой в этот момент… В какой момент? А в тот лучший момент, когда одно из проступивших голубизной мест неба оказалось почти впритирку занятым желтоватым солнцем зимы. И если бы в эту минуточку наш второй герой обернулся назад, то увидел бы ясное солнце точно за ангелом, будто бы изображая из себя нимб. Но профессор шёл, не оборачиваясь. Однако в его уме произвольно произошло-таки подобное наложение предметов.

Он думал:

«Вестник Божий и проводник света. Есть ли между ними смысловая параллель»?

Напомним, что профессорами обычно и становятся пытливые умы, проводящие всякие параллели.

«Хм, – продолжил думать профессор, – похоже, есть».

Дальше мысль углубилась в потёмки внутренних соображений и не выдавала заметных признаков словесной адекватности. Так и шёл, время от времени освещаемый солнцем в спину и улыбкой на лице. И, хотя на общей поверхности тела оба разных света не пересекались между собой, что-то неуловимое объединяло и охватывало их вокруг профессора, вместе создавая общее сияние в его слегка подпрыгивающей фигуре.

А вот уже и дом его. Здесь он живёт.

Испытатель самоходного чемодана легко вбежал к себе на четвёртый этаж. (Лифт иногда работал, но наш второй герой уже привык бегать по лестнице). Профессор вбежал до последней площадки и стал подле двери своей квартиры. В то время, когда он начал сверять ключ со скважиной в замке, хлопнула железная дверь лифта, и на площадку взошёл человек, направляясь к соседней квартире. В руке он держал пустое ведро из-под мусора, которое слегка покачивалось на душке. Одежда на нём нисколько не выдавала нынешнего времени года. Всё только домашнее: тельняшка наподобие майки, галифе с тесёмочками и тапочки. Это был командир танка в запасе. Одной ногой он наступил на распущенную тесёмочку и оттого, при входе на лестничную площадку, чуть не обронил себя.

– Что-то, Егорыч, ты и знаться перестал; я тебя на первом этаже в лифте поджидал, а ты и внимания не обращаешь, – сказал он с незлобивой укоризной, спешно восстанавливая вертикальное положение.

У Егорыча ключ со скважиной не сходился.

– Давай, помогу, – сказал сосед уже отеческим тоном, но с остаточной горчинкой.

Егорыч потыкал, потыкал ключиком в прорезь, а потом покорно передал этот потёртый матово-золотистый предмет, подозрительно похожий на востребованный в сей час, отставному командиру танка. Тот внимательно оглядел вещь, потом также пытливо всмотрелся в прорезь. Далее глаза у него побегали несколько раз от прорези к ключу и обратно.

– Ключ не тот, – было его резюме.

– А замок? – спросил профессор.

– И замок не тот.

– Почему же тогда не совмещаются они, если и тот, и тот – оба вместе не те?

– А потому-то и нет совпадения, что, и тот, и тот – не те, что надо.

– Хи-хи, а вы, наверное, большой любитель пофилософствовать, – профессор ещё пошарил по карманам, из которых давеча вытаскивал куклы, – угу, этот непонятно что отпирает, а тот, что надо, выпал на спуске.

– Диковинные у тебя выражения, Егорыч: «выпал на спуске, спустился на выпаде».

– Как-как? спустился на выпаде? это замечательно, очень глубокомысленое выражение; вы действительно большой любитель пофилософствовать; однако мне этот выпад совершенно некстати, и придётся спускаться обратно, но не выпадать… ага, лифт работает… ну да ладно, я и так, пешочком.

И профессор медленно пошёл по лестнице вниз, вынося то одну, то другую ногу далеко вперёд, будто к чему-то примериваясь или выражая таким образом вновь приобретённое задумчивое состояние. Затем, выйдя на улицу и спиной затворив дверь парадной, также не спеша, побрёл он к мосту, чтобы преодолеть широкую воду и оказаться на площадке, где лежит потерянный ключ, охраняемый свирепыми львами, порой насмехающимися над настоящими горожанами.

А в голове у профессора или, точнее выразиться, вокруг неё стали зарождаться звуки. Будто исходили из невидимых стереонаушников, надетых на эту голову. В действительности же они пробивались из несуществующего в природе вместилища, прямо скажем, из небытия, и жадно вырастали, становясь, по мере роста, всё более и более независимыми, создавая некий пространственно-звуковой купол. Оттого-то и напросилась аллегория со стереонаушниками. Сначала один – тонкий-тонкий, но похожий на что-то металлическое. Затем второй, тоже тонкий, но совершенно воздушный. А потом разом возник мощный ворох звуков, будто древесная крона шумит под порывами ветра, накатами сменяющих друг друга. И параллельно вышло что-то, подобное натуженному шёпоту плотно стиснутой груды народа подле узкого выхода на свет Божий. И некий позывной гуд начался как бы исподтишка, но уверенно. Он пошёл, нарастая и нарастая, порой коварно припадая, но затем обнимая собой всё, словно пожар. А внутри этих представших сложно сочетаемых звуков, сперва несмело, а потом утвердительно послышался перезвон, похожий на звук молодого ручья. За ним – одинокий человеческий голос. Он очутился в точке центра головы. Этот живой голос возникал многосложными волнами. То ярко и сочно прорывался он изнутри, перекрывая описанную нами звуковую громаду целиком, то прятался в укрытии: либо в кроне дерева, либо в гуще толпы. Или тонул в ручейке. Или сгорал в пожаре. Всё действо обретало образ пока ещё не пойманного свойства, но зато обзаводилось характерной звуковой личностью. Потом, незаметно для профессора, произвелись метаморфозы. Тонкий металлический звук яснее и яснее стал походить на постоянно вибрирующую тарелку, вернее многих разновеликих тарелок, обслуживаемых усердным ударником, а сквозь них на предельной высоте прорывались корнет-а-пистоны. Тонкий воздушный звук уподобился дыханию флейт, кларнетов и гобоев. Шепчущая древесная крона обернулась десятками скрипок, виолончелей и альтов, а стиснутый народ – контрабасами с фаготами и геликоном. Гул пожара исходил, оказывается, из лабиринта валторн и ёмкостей литавр. Чистый ручей катился по фортепьянным клавишам. И всё, всё, всё постепенно укладывалось в гармонию. А с ней пытался спорить, порой до откровенного диссонанса, обычный человеческий голос, обладающий завидным диапазоном от колоратуры до баритона. И едва всё уложилось окончательно и гармонично в конкретную форму, профессор покачал головой, сказал про себя: «опять не получилось», и быстрее зашагал на поиски ключа.

На мосту профессор снова столкнулся с Босикомшиным.

А пока расскажем подробнее, кто таков, наш профессор.

По тому, как у него в голове и вокруг неё зарождаются иногда (а то и всегда) звуки всякие и укладываются без его воли в гармонию, можно догадаться, что наш профессор – не простых естественных наук или медицин, а музыки. Он – профессор музыки. Раньше он ходил Благовещенским мостом, таков путь короче, если идти на работу в консерваторию. Но то, действительно раньше, когда он занимал должность завкафедры. А почему вдруг вкралось прошедшее время? Он никогда не переставал числиться в профессорско-преподавательском составе. Числится и сегодня, но редко ходит. И ключик, оказавшийся не тем, был у него запасным от постоянно приписанного ему класса, где он преподавал уроки фортепьяно и гармонии. Но уже давно не пользовался. Работа в консерватории стала для него второстепенной. И Благовещенский мост – тоже. Таковая перемена произошла в ту пору, как однажды, в ночной тишине, размышляя о музыке оркестровой и музыке чисел, профессор заснул, и в безразмерном пространстве сна он совершенно естественно разговорился с древним греком Пифагором о числовой музыке сфер…

1  2  3  4  5  6  7  8  9 
Рейтинг@Mail.ru