bannerbannerbanner
Хвала любви (сборник)

Георгий Баженов
Хвала любви (сборник)

А потом, хмельной, счастливый и свободный, он танцевал с Ниночкой Тремасовой, которая смеялась над его неуклюжими движениями, а сама, черная огненная цыганка, выделывала такие «па», что обмирало сердце у бедного пьяненького и стареющего ловеласа Гурия Петровича Божидарова.

Еще он помнит, как сидел на кухне рядом с Сережей Покрышкиным, на коленях которого непринужденно, как кошечка, устроилась Верунька Салтыкова, как пил с Сережей вино на брудершафт, а Сережа все повторял: «Не отрывайся от народа, старик, и будешь великим художником!» И хотя он говорил полную чушь, он был прав, этот слесарь-сантехник, и Гурий Божидаров соглашался с ним.

Сквозь туман помнится и то, как спорил Гурий с младшим лейтенантом милиции Лешей Герасевым. Гурий твердил: «Правда, правда нужна!» А Леша повторял: «Порядка мало, мало порядка, Гурий Петрович!» – И никак не могли они понять друг друга.

…А утром Гурий проснулся – никого в комнате. На столе записка:

«Ушли на работу. Дерзай, художник! Опохмелись, да и за дело. Не забывай нас! Всегда твои – ребята».

И только было хотел Гурий опохмелиться, как в комнату вошла незнакомая девушка. Была она в платье цвета хаки, с большим вырезом на груди и, кажется, без лифчика: красивая ее высокая грудь так и трепетала под нежной тканью платья.

– Кто вы?! – удивленно и строго воскликнула она.

– Я – Гурий Божидаров. Художник. А вы кто?

– Я?! Я – хозяйка комнаты, Татьяна Лёвина. Что вы тут делаете? – и она с брезгливостью осмотрела вчерашний праздничный, а нынче такой загаженный стол. – Ну-ка, давайте, художник, собирайтесь – и вон отсюда. Вон!

– Но я… – залепетал Гурий. – Мне… Вот записка.

Татьяна быстро пробежала глазами текст:

– Это ничего не значит! Быстро, быстро… уходите, да, да, я вам говорю! Художник он… Нагадили здесь, как свиньи, а мне убирать?

– Но как же, – пятился к двери Гурий, так, кстати, и не успевший опохмелиться, – как же… где вы были, если вы хозяйка?

– Я-то?! – сверкнула глазами Татьяна Лёвина. – Я в ночную смену работала, а вот вы тут что делали?! Вон, вон отсюда! – и она, выпихнув Гурия, в ярости захлопнула за ним дверь.

А он, Гурий, еще какое-то время постоял за дверью, чувствуя себя старым побитым псом. Заскулить хотелось, ох, заскулить, и в то же время, странное дело, так ему понравилась эта девушка, гневные ее сверкающие глаза, хозяйская твердая властность движений и – как контраст – эта ее нежная, высокая, полная грудь, сводящая его с ума. Вот бы прижаться к этой груди, зацеловать ее, обезуметь, утешиться… вот бы… Так ему вдруг захотелось любви, нежности, счастья обладания этим роскошным телом… И что же?! А ничего. Пришлось помятому, побитому, так и не опохмелившемуся – тащиться домой, к Ульяне, к семье, где все было буднично и прозаично.

Однажды, ближе к весне, Ульяна собрала какой-то сверток и на полдня исчезла из дома. Когда готовила сверток, потихоньку всхлипывала, и Гурий с удивлением покосился на жену:

– Ты чего это? Случилось что?

– Не твое дело! – отрезала Ульяна.

Гурий пожал плечами, нахмурился и ушел в свою комнату – работать. В последнее время Ульяна все чаще грубила ему, ни с того ни с сего срывалась на крик; впрочем, он догадывался: дело, скорей всего, в тех малых деньгах, которые он зарабатывал, но где и как он мог заработать больше? Да и не хотел он быть рабом денег в угоду жене. Чем больше художник принадлежит семье, тем меньше в нем внутренней свободы; а без свободы не может быть творчества, даже самого пустячного и непритязательного.

Из дома Ульяна ушла утром, а вернулась к обеду. Гурий слышал из своей комнаты, как она громко и, казалось, рассерженно гремела кастрюлями, как раздраженно хлопала дверцей холодильника, как неожиданно разбила какую-то чашку и долго чертыхалась по этому поводу.

Потом на кухне все стихло, будто вымерло, и Гурий невольно насторожился: что такое?! Выглянул из комнаты – Ульяна сидит за кухонным столом, спиной к Гурию, печально свесив голову, подперев руками лицо.

Гурий осторожно, чуть не на цыпочках, приблизился к жене. И поразился. Перед Ульяной стояла початая бутылка водки, рюмка, а в маленькой миске – маринованные уральские маслята. Гурий обошел кухонный стол, сел напротив жены.

– Ты чего это? – поинтересовался он.

– Чего тебе? – не грубо, но будто отмахиваясь от мужа, как от мухи, спросила Ульяна.

– Водку пьешь? – кивнул Гурий на бутылку.

– Хочу – и пью. Вам, мужикам, можно, а нам нельзя?

– Что случилось? – взяв себя в руки, стараясь не раздражаться, спокойно спросил Гурий.

– А то, что подлецы вы все, мужичье, и больше ничего!

– А конкретно?

– Конкретно? Да иди ты, знаешь, куда…

– И все-таки?

Ульяна отвечать не стала, налила себе рюмку, усмехнулась, выпила и закусила грибком.

Гурий смотрел на нее во все глаза: первый раз видел, чтобы жена пила в одиночестве. Муж рядом, а она пьет как ни в чем не бывало, надо же…

– В больницу я ездила, – наконец призналась Ульяна. – К Вере.

– К какой Вере?

– К Веруньке Салтыковой. Забыл землячку? – ухмыльнулась Ульяна. – С которой пьянствовал в общежитии.

– Я не пьянствовал. Я в гостях был.

– Ну-ну, не пьянствовал он… Все вы не пьянствуете. Чистенькими живете. А потом девки с пузами от вас ходят.

– Ты чего болтаешь-то?!

– А то и болтаю, что аборт Верка сделала. Вот что!

– Аборт? Как аборт?

– Да не бойся, не от тебя. Помнишь, слесарь-сантехник приходил к нам, Сережа? Так вот от него.

– Так ведь он… Ты же сама нахвалила его, вот, мол, мужик настоящий, один раз пришел – и все починил.

– У нас-то – да, починил, а в другом месте, может, жизнь поломал. Веркину глупую жизнь.

– Что, плохо с ней?

– Да нет, терпимо. Чего молодой девке сделается? А только жалко ее… предупреждала я дуреху, просила… Так нет, неймется им, дурам.

– Да, жалко Веруньку, хорошая девчонка. – Гурий достал из буфета рюмку и тоже налил себе водки.

– Ага, жалко им, кобелям. Как лезть – так не жалеете?

– Теперь все виноваты?

– Все не все, а мужичье – точно. Спрашиваю: чего он, Сережка-то, не женится? А она: не верит он, что от него. Видал, как? Спать с ней – это он, а отвечать – это не он.

– Да нет, он. Кто еще? – нахмурился Гурий. – Я сам видел: у них любовь. Точно.

– Любовь, – усмехнулась Ульяна. – А спят все вместе, вповалку. Небось сам знаешь? Тоже спал с ними общим кагалом.

– Причем здесь я?

– А при том, что однажды придет какая-нибудь и скажет: здравствуй, Гурий, прими мои поздравления – ты отец моего ребенка!

– Ладно болтать-то.

– А чего? Увиливать начнешь? Вон Верунька сказала Сережке: от тебя забеременела-то, а он: откуда я знаю? Мол, сколько раз приходил, а среди вас, девок, то один мужик спит, то другой. «Так мы же так просто, по-братски», – плачет Верунька. «А я откуда знаю?!» – говорит Сережка. И правильно говорит!

– Выходит, конец любви? Обманул девку? А я-то хотел сделать его портрет.

– Известна ваша любовь… До постели – любовь, а дальше – до свиданья!

– Жалко девчонку. – Гурий взялся было за бутылку, но Ульяна вырвала у него водку из рук:

– Да пошел ты!

Спрятала бутылку в холодильник, обернулась к Гурию разъяренная, с горящими глазами и едва ли не с ненавистью прошипела:

– Иди, работай, художник! Хватит лясы точить. Ну?!

Гурий пожал плечами, съежился, как поколоченный пес, и поплелся в комнату: может, работать, а может – просто так сидеть, думать, мечтать.

Глава IV

…Той весной Бажену исполнилось чуть больше года, и хорошо, конечно, было бы прожить с ним долгое благодатное лето на чистом воздухе, в родном домашнем приволье.

Что делать в Москве? Нечего делать. И Вера с Баженом уехали на Урал, в родной поселок. Чуть позже, с началом летних каникул, должен приехать в Северный Гурий с ребятами, а пока Вера с Баженом отправились на Урал вдвоем.

Огород копали сразу после майских праздников. Земля подсохла; лишь кое-где, по низким затененным мыскам близ заборов или надворных построек прощально полеживал ноздревато-крупистый грязный снежок, однако по огородью земля мягко, желанно принимала хозяйскую стопу, будто прося: вскопай, взрыхли, окропи меня семем – буду тебе благодарна, воздам сторицей, придет только время… Правда, на Верин вопрос: «Не пора ли копать?» – отец только хмыкнул: мол, рано девке подол задирать, коли еще не заневестилась, но Вера не послушалась отца, вышла на огород с лопатой – не терпелось окунуться в горячую желанную работу. А что до хмыканья отца, то она его вполне понимала: все еще не может простить, что не по-людски у дочери получилось: сначала родила, потом в невесты угодила. Да и в невесты ли еще? В жены ли настоящие? Вот жизнь-то покажет, ох, покажет…

Копать Вера начала с дальнего уголка огорода, от той березы, которую отец посадил, когда двадцать один год назад появилась на свет божий Верунька. Теперь, рядом с Вериной, давно окрепшей, густо-тенистой в летнюю пору березкой поднялся еще один росток. Посадила его сама Вера в прошлом году в честь рождения Бажена. И росток этот был не березка, а крохотный кленок, во славу мужичка, который, как ни хмурился Верин отец, все же продолжал именно его род, отцовский: фамилию Вера носила прежнюю – Салтыкова, под этой же фамилией жил и Важен.

Рядок за рядком продвигалась Вера вперед, копала неспеша, с упоенным чувством живой телесной радости, которая окатывала ее иной раз с головы до ног как бы совершенно без причины, просто от избытка чувственного наслаждения: теплое солнышко, теплая земля, горячая испарина по спине и плечам, рядом копошится крохотный ее сынок – с детской лопаткой в руке, чумазый, с белозубой простодушной улыбкой на пышнощеком лице… может, это и есть счастье?

Она не думала об этом, просто испытывала радостную слиянность нынешнего душевного настроя и того дела, которым занималась в эти минуты. Да еще дом родной рядом, да сынок-глупышок копошится поблизости, да еще и сам воздух словно напитан сладостью собственных детских воспоминаний и радостей…

 

Что еще человеку надо?

Конечно, посмотреть на ее жизнь сторонним взглядом – ой сколько бед да сложностей навалилось на молодую девку, уехавшую искать счастья в Москву, а с другой стороны, вот она, Верка, нисколько не потерявшая себя в столицах, не растерявшаяся от неожиданностей и козней жизни, наоборот, с достойным терпением несущая свой жизненный крест на щупленьких, будто еще совсем девичьих плечах. Откуда это в ней?

Ведь тогда, давно, в тот первый день, когда она осталась одна в общежитии, в той комнате, которая должна была стать для нее родным жилищем на долгие-долгие годы, когда опустошенно присела на краешек жесткой казенной кровати, ведь тогда именно душу ее окатил неожиданный и непонятный ужас, тоска окатила, страх, одиночество. И так стало жалко самое себя, что невольно, как у бездомного щенка, вырвался из груди стон не стон, а словно поскуливание какое-то, повизгивание, и она, обхватив голову руками, повалилась лицом на подушку и долго рыдала-плакала, пока в конце концов не унялась, не успокоилась от бессилья и душевного опустошения.

Странно, мечта ее, казалось бы, сбылась: она в Москве. Устроилась в ремонтно-строительное управление по лимиту, ей дали общежитие, живи, работай, радуйся, а она вдруг впала в страх, в тоску, в отчаяние. И, пожалуй, сильней, чем в этот первый день, никогда более не испытала такого страстного желанья уехать, бросить все: Москву, работу, комнату, лишь бы вернуться домой, ко всему привычному, знакомому, родному.

Вот когда она почувствовала (тогда, в тот первый день в чужом казенном общежитии): юность кончилась – началась новая, одинокая, серьезная, взрослая жизнь.

Да, почувствовала это. Страхом, тоской, отчаянием, захлестнувшими душу, почувствовала.

Но поняла ли? Осознала ли до конца?

Нет. Не поняла. Не осознала до последнего предела. Не могла еще осознать. Ибо слаба была душой. И телом. И духом.

Оттого и мучилась так долго. Оттого и слез столько пролила, прежде чем твердо, ясно и окончательно поняла однажды: она – взрослая. И спрос с нее – тоже как со взрослой.

Но до осознания этой истины много должно было воды утечь…

Ведь и Сережа Покрышкин, первый ее настоящий ухажер, первый мужчина, по сути дела, оказался случайным эпизодом в жизни. И все по той же причине: ей было страшно, одиноко, трудно и тревожно в Москве, не к кому прислониться плечом, а тут вдруг сразу поддержка, защита, сила, уверенность в себе. Дан хотелось как-то показать окружающим, девчонкам по комнате, что и она не лыком шита, ей все нипочем, все она знает, все умеет, во всем разбирается. А в результате…

Да ладно, Бог с этим со всем, чего теперь вспоминать!

Вера воткнула лопату в землю, отбросила со лба влажную прядь волос, повернулась лицом к солнцу и сладко прищурилась под его теплыми ласковыми лучами. Господи, сколько ни мотайся по свету, где только ни живи, а нет ничего лучше родного дома, вот этого свежего струистого воздуха, этого нежного тепла весеннего пригревающего солнышка, которое бывает таким только здесь, на родине, и только вот в эту пору, в майские благодатные дни. Казалось бы, жить да жить в родном гнездовье, так нет, все нас носит где-то по свету, все ищем счастье на стороне, вдали от родительских пепелищ. А находим ли счастье? Когда как… иногда находим, но чаще всего – нет, наоборот, теряем последнее, что имеем.

Может быть, думала Вера, это последняя моя свободная весна, последнее вольное лето, потому что осенью Бажену исполнится полтора года, придется возвращаться на работу, заниматься делом, которое вовсе не по душе, которое просто кормит тебя, дает средства для существования.

И так будет продолжаться всю жизнь? Может быть, может быть…

– Мамка, ты чего стоишь? Чего лин-тян-нича-ишь? – вывел ее из раздумий Важен, и Вера легко отмахнулась от мыслей, улыбнулась сынку:

– Ишь строгий какой, прямо инспектор! Ну, давай будем копать дальше, давай.

Наблюдая за ними с крыльца, наконец не выдержал и Верин отец Иван Фомич, подошел к ним с лопатой в руках:

– Устыдили мужика. Ладно, Бог в помощь!

– Становись рядом, отец. Втроем-то мы ого-го как быстро махнем!

– Ого-го! – поддержал их малыш и весело рассмеялся: забавно ему было повторять такое смешное «ого-го».

…К полудню вскопали две больших гряды, и хотя земля, действительно, была еще сыровата, можно бы и подождать с копкой, отец рассудил так:

– Ничего, солнышко погреет, ветерок посушит – в самый раз выйдет. Зато первые с картохой будем, так-то, ребята!

Шестого июня, в день рождения Поэта, приехал из Москвы Гурий, привез на лето старших сыновей Валентина и Ванюшку. Сам Гурий устроился жить в материнском доме, а Валек с Ваньком – в доме Ульяны, с бабушкой Натальей и дедом Емельяном. С тех пор, как Гурий ушел от Ульяны, он всегда сам привозил сыновей на Урал, но жили они не с ним, а с родителями Ульяны.

Так и получалось: Вера с Баженом – в одном доме (отец Веры не хотел признавать Гурия за дочериного мужа: не расписан – не муж); Гурий – в другом доме (со своей матерью Ольгой Петровной); Валентин с Ванюшкой – в третьем доме (у бабушки с дедушкой – с родителями Ульяны).

И все – соседи между собой; рядом друг с другом, но – не вместе. Вот какая штука.

Больше всех томился от этой несуразности Гурий. Во-первых, угнетало чувство вины, во-вторых, чувство неопределенности. Выходил утром из дома, садился на крыльцо – вон через забор, рядышком, строят самокат Ванек с Вальком. Бросал взгляд направо, через другой забор, – там грузит песок в детский самосвал Важен. Младший сынок работает самозабвенно, пыхтит, не замечает отца. А Валентин, тот сразу усмотрел Гурия, кричит:

– Папа, а как тут подшипник крепить, а?

Гурий, сонный, припухший, идет в одной майке к забору; идет огородом, по узким бороздкам между грядами; взошла уже картошка, полезли морковь, свекла, горох; огурцы расправляют листочки, редиска пошла в рост; пахнет свежестью, зеленью. У забора Гурий останавливается, говорит старшим сыновьям:

– Штырь надо потолще, понятно?

– А как крепить? – спрашивает Ванюшка.

Ну, разве объяснишь на словах? Гурий перемахивает через забор, подходит к ребятам. Через минуту забывает обо всем на свете, увлекается, как в детстве, вспоминает до мельчайших подробностей, как сами они, пацаны, в далекие послевоенные годы мастерили самокаты. Тогда не то что сейчас – тогда с подшипниками туго было, пойди достань! Да еще разных калибров… А сейчас? Сейчас подшипник найти – плевое дело, любого диаметра. Но вот смастерить самокат – тут, братцы, все равно смекалка нужна, и Гурий берется за ножовку, молоток, гвозди, начинает открывать сыновьям премудрые секреты самокатостроения. Причем что приметил давным-давно Гурий – что быстрей всех схватывает секреты – буквально на лету – Ванюшка; видать, мастеровой парень вырастет. Гурий и сам, надо сказать, в детстве сообразительным был, многое умел делать своими руками, за многое брался (и получалось, вот что главное), а с годами растерял навыки, разучился инструмент в руках держать; не то что починить что-нибудь в Москве, гвоздь толком не может в стенку вбить, вот до чего дело дошло. Или тут художество его виновато? захватило целиком? душу в плен взяло? Бог его знает.

Гурий вбил в ядро подшипника крепкий дубовый околышек, сквозь дерево пробил негнущийся стальной штырь в полмизинца толщиной, вставил подшипник со штырем в прорезь широкой доски, на которой будет стоять опорная, а не толчковая, нога, и гвоздями-скобами, предварительно остро обкусанными обыкновенными плоскогубцами, намертво закрепил штырь на доске.

– Вот так! – удовлетворенно хмыкнул он и даже, что редко с ним бывало, хвастливо прищелкнул языком: знай, мол, наших

– Спасибо, папа! – в один голос закричали ребята: подшипник, действительно, был накрепко приделан к доске.

Вдруг чувствует Гурий – кто-то трется около его правой ноги, пыхтит-сопит напряженно. Смотрит, а это младший его сынишка Важен, тоже рядом копошится. И главное – даже с самосвалом своим оказался тут.

– Ты еще откуда, пострел? – улыбнулся Гурий.

– Вон, видишь, дырка? – показывает Важен на забор. – Я там лазю. Я всегда! – и с гордецой это говорит, с самоупоением.

– Эх ты, клоп, – нажимает ему на нос Ванюшка, – все бы тебе в дырки лазить. А если б застрял?

– Не, не застрял. Я ух какой!

И все они, четыре родных мужичка, весело смеются.

– Я-то думаю: кто тут с утра веселится? А это вон кто. – Неожиданно к ним подходит мать Ульяны, бабушка Наталья Варнакова, первая теща Гурия. – Ну-ка, ребятня, пошли завтракать!

– Ну-у, бабушка-а, – недовольно заканючили пацаны, – мы потом, попозже…

– Быстрехонько, быстрехонько! – заворчала бабушка Наталья. – Ишь, спозаранку мастерскую тут открыли.

– Мы потом, – продолжали упрашивать ребята. – Ну-у, бабушка…

– Ладно, сынки, идите завтракайте, – поддержал тещу Гурий. – Самокат позже доделаем.

– И я с вами, – закричал Важен, – я тоже!

– Ага, пошли и ты с нами, – погладила его по голове бабушка Наталья. – Яичницу любишь?

– Не, я не есть, я самокат, – нахмурился Важен.

– Ну, пошли, пошли с нами, клоп, – Ванюшка подхватил младшего братца на руки. – У бабушки яйца не простые…

– А какие?

– А золотые… правда, бабушка?

– Правда, Ванюшка, правда, – улыбнулась мать Ульяны.

– Тогда ладно. Тогда пошли, – согласился Важен.

– Может, и ты с нами за компанию? А, Гурий? – как ни в чем не бывало спросила Гурия бывшая теща.

– Да нет, я уже позавтракал, – смутился Гурий. – Спасибо.

– А то смотри, – улыбнулась теща. – У меня к закуске и погорячей что найдется…

– Да нет, ладно, не надо, потом… – забормотал Гурий. – Спасибо.

– Вольному – воля, – вздохнула мать Ульяны. – Ну, пошли, ребятня!

И тройка братцев отправилась, как за наседкой, за нахохлившейся бабушкой Натальей в дом Варнаковых.

Гурий перемахнул через забор, снова уселся на крыльцо.

– Эй, муженек, – услышал вдруг, – здравствуй! Баженчика не видел?

Смотрит – за соседним забором стоит Вера, в легком цветастом сарафане, с открытыми, начинающими полнеть, но все равно такими прекрасными и родными плечами, улыбающаяся, свежая, прямо золотистая какая-то, светящаяся.

– К Варнаковым убежал, – ответил Гурий. – Завтракать его позвали.

– Ну и ладно, – продолжала улыбаться Вера. – Ты-то чего делаешь?

– Да вот, сижу…

– Приходи завтракать!

– Да нет, я уж как-нибудь тут перебьюсь.

– Чего ты? Дома все равно никого нет. Отец в лес уехал, мачеха в магазин ушла.

– Лучше ты сама приходи.

– Ох, дожили, – смеется весело Вера. – Жена мужа завтракать приглашает, а муж жену на свиданку зовет.

– Доживешь тут. С такой-то жизнью.

– Кто у тебя дома-то? – игриво спрашивает Вера.

– Мать дома, кто еще, – говорит Гурий.

– Ну вот, – огорчается Вера. – Не обнимешь тебя… – И вдруг переходит на шепот: – Гурий, Гуричка, ну иди ко мне, иди, я соскучилась. Честное слово.

– Да ты что, дурочка, белены объелась? Средь бела дня?

– Гуричка, честное слово, соскучилась. Ну, чего ты? Иди, ну иди, пока никого нет… ни ребят, ни отца с мачехой.

Гурий, странное дело, воровато оглядывается и вдруг, лихо гикнув, перемахивает через забор – прямо в объятия жены; правда, жены незаконной, не расписанной с ним… Но им-то какое дело?

Потом, когда они лежат в чулане, опустошенные счастьем близости и взаимной нежности, они долго и смешливо шепчутся обо всяких пустяках, но постепенно жизнь как бы отрезвляет Гурия, он начинает жаловаться Вере, что трудно ему здесь, неуютно как-то и неприкаянно, дома косятся, у тебя косятся, у Ульяны – тоже косятся… Не знаешь, куда и спрятаться от всех.

– А ты не обращай внимания, – шепчет, успокаивает его Вера. – Я тебя люблю. Сыновья любят. Это главное. А остальным до нас дела нет.

– Да что я как вор здесь живу?! На улицу выйдешь: «Гурий Петрович, – подзуживают соседи, – как Ульяна поживает? Как Вера? Ах, какие они обе у вас хорошие, красивые, пригожие! А детки? Сыночки? Ну просто прелесть… И главное – все на вас похожи. Вот счастливый отец!»

– И правда, – тихо смеется Вера, – не счастливый, что ли? Плюнь ты на этих соседок, им самое важное – языки почесать. Вот и все.

– Может, уехать мне?

– А мы на все лето одни здесь? Да ты посмотри, как сыновья к тебе тянутся. Вот и пользуйся моментом, воспитывай их. Сколько раньше переживал: как Ваня с Валей будут жить без меня?! Ну вот, они рядом – что же ты? Радуйся!

– Да они-то рядом… Это верно. Зато сколько косых взглядов вокруг?

– Плюнь, не обращай внимания. Лучше поцелуй меня! Еще, Гуричка, еще… вот так. Ах ты мой глупый, любимый, страдалец ты мой… Люблю тебя, люблю, люблю!

 

Иногда Гурий не выдерживал, уходил из дома.

Как прежде, как много лет назад, брал с собой альбом, карандаши или гуашь и бродил то по лесу, то забирался на Малаховую гору, а то оказывался на Высоком Столбе, откуда по-прежнему открывались безмерные уральские дали, леса, дороги, синие пруды и долгие извилистые речки – Чусовая и Северушка.

Опять и опять он делал наброски, эскизы, мучился все той же прежней идеей: хотел разом выразить суть жизни в каком-то одном рисунке, который бы объял собой все – и смысл, и красоту, и глубину, и единственность жизни. Однако странное дело: теперь, когда он стал старше, умней, опытней, эта идея еще больше ускользала от него: рука слушалась, но сердце молчало. Раньше сердце его разрывалось на части, кричало, неистовствовало, было переполнено горделивой мечтой поразить мир прекрасной совершенной картиной, ибо чувственная предтеча этого совершенства явственно ощущалась в душе, только нужно было передать ее через линию и красоту рисунка; а теперь? А теперь душа оставалась холодной и пресной, то есть никак не подключалась к тому, что назвал он «сердцем работы». Словно душа его – это одно, а рисунок, линия – совсем другое. С некоторого времени он стал все явственней ощущать в себе эту двойственность состояния, и это раздвоение мучило его не меньше, чем прежняя неопытность, когда не слушалась рука и не подчинялась линия; теперь – рука слушалась, линия подчинялась, но рисунок получался неодухотворенным, холодным и пустым, ибо оставался лишь слепой копией жизни.

Раздосадованный, опустошенный, Гурий возвращался домой, где тоже не находил себе места: здесь на его глазах продолжалась прежняя несуразная жизнь, и причиной несуразности был прежде всего он сам, Гурий Божидаров. И еще сильней начинало угнетать чувство вины, ирреальность происходящего.

Впрочем, почему ирреальность?

Вот он пришел домой, забросил на веранду альбом, краски и карандаши, вышел на крыльцо, сел на ступеньки; там, за забором, во дворе Варнаковых, кипит работа. Ванек с Валентином носят доски, что-то отмеряют, кладут доски на козлы; Вера, веселая, загоревшая, в одном купальнике (ее только там не хватало, думает Гурий, да еще в таком виде), так вот – Вера подхватывает ножовку и начинает азартно пилить доску. Рядом с ней вертится Важен, придерживая доску за свободный конец, и Вера не прогоняет сына. («Еще оттяпает ему руку», – думает Гурий.) Отпиленные по определенному размеру доски Ванюшка с Валентином уносят в сарай, а Вера с Баженом продолжают работать дальше. Вот слышится: застучал молоток, а через несколько минут – перебранка ребят:

– Да не так, не так бей! Эх, мазила!

– От мазилы слышу! На, забивай сам, если такой умный.

– Ну и буду. Давай.

И опять слышится стук молотка, а через некоторое время новая перебранка:

– Что, съел? Тоже мне – народный умелец! – Ладно. Я хоть по пальцам не бью. А ты… – А я что? Один раз только и долбанул тебя. – Ага, мало одного? Молотком по пальцу?! Раскрасневшиеся, злые друг на друга, ребята выскакивают наружу, и тут Валентин замечает на крыльце отца, кричит:

– Папа, помоги нам! Слышишь?

И все разом – и Вера, и Важен, и Ванюшка – тоже поворачиваются к нему и кричат:

– Пожалуйста, папа! Помоги!

Он, с не очень большой охотой, поднимается со ступеньки, подходит к забору:

– Ну, чего тут у вас?

– Нам дедушка с бабушкой курятник отдали, – объясняет Валентин.

– Курятник? – усмехается Гурий. – Теперь будете вместо кур на шестках сидеть? – Гурий и сам не знает, почему говорит эту глупость, просто никак не может справиться с неожиданным внутренним раздражением.

– Ну, зачем ты так с ребятами? – укоризненно качает головой Вера. – Лучше посмотри, как они его отчистили, отскребли.

– А ты бы лучше халат накинула, – говорит он ей в прежнем раздраженном тоне. – Тут не пляж, кажется.

Густо покраснев – от обиды, от унижения, – Вера накидывает на плечи яркий цветастый халат и, подойдя к забору поближе, тихо говорит Гурию:

– Не с той ноги встал сегодня? Дед Емельян им курятник отдал, чтоб у них своя комната была. Вон, посмотри, как они ее отмыли.

– А ты здесь что делаешь? – Гурий продолжает ядовито усмехаться.

– Как что? Помогаю им.

– Дешевый авторитет зарабатываешь?

В глазах у Веры появляется укоризненная слезная пелена:

– Ну зачем ты так, Гурий?

Он и сам чувствует, что переборщил; берет себя в руки, перемахивает через забор. Тут же к отцу подбегает Важен, берет его за руку и тащит к сараю:

– Смотри, папка!

Гурий с некоторым недоверием входит в курятник. То, что он видит, действительно удивляет его. Раньше в этом небольшом отсеке сарая все было загажено курицами и петухами, внизу были кормушки, наверху – насест, длинные толстые жерди, тоже все изгаженные, а теперь… Ну просто блистала комнатенка от свежести и чистоты! Все жерди убраны, кормушки выставлены, стены и потолок отчищены, отмыты (горячей водой с порошком, как объяснили позже ребята), а пол не просто вымыт, а поначалу выскреблен лопатами, вычищен ножами, а затем три раза промыт горячей водой с порошком, с добавлением дезодоранта. Чистая благоухающая комната!

Странное дело: у Гурия неожиданно меняется настроение, он невольно улыбается:

– А что, молодцы, пацаны. Честное слово, молодцы!

И всем становится хорошо на душе, у всех теплеет в груди, а Вера даже говорит:

– То-то же!

И Важен тут же повторяет за ней:

– Те-те же, папка, эх ты! – Он всегда чутко улавливает настроение родителей.

– Так… ну, и в чем тут у вас заминка? – интересуется повеселевший Гурий.

– Понимаешь, папа, – очень серьезно начинает объяснять Ванюшка, – внизу у нас будет жилая комната, а наверху мы сделаем полати. Бабушка обещала сшить из старого материала большой матрац, набьем его сеном, застелим одеялом, подушки возьмем и будем здесь спать, когда тепло. Здорово? Внизу настелим половики (бабушка отдаст нам старые), сделаем стол, табуретки, еще кой-чего придумаем, и будет у нас свое жилище. Даже вас будем в гости приглашать!

– А точно пригласите?

– Точно! – в голос кричат Ванюшка с Валентином. И Важен тоже кричит за ними следом:

– Точно!

– Ну, и что у вас не получается?

– А вот, видишь… По бокам мы хотим прибить бруски, потолще и покрепче, чтоб доски на них укладывать. Тетя Вера сказала: бруски лучше дубовые, они надежней. Взяли дубовые, а прибить не можем – гвозди гнутся. Вон, смотри – толстенные такие, а не идут. Все пальцы отбили.

– Силенки не хватает?

– Да нет. Просто не идут гвозди, и все.

– Не идут – и все, – повторил серьезно и деловито Важен.

– Тихо, клоп, – останавливает его Ванюшка. – Не мешай.

– Я не мешаю, я наоборот, эх, ты!

– Так, ладно, сейчас посмотрим. – Гурий подхватывает молоток, берет гвозди-двадцатку; под первым же его ударом толстенный гвоздище, действительно, гнется, как проволока. И главное – потом этот гвоздь никак не вытащишь плоскогубцами, так уцепист этот дубовый брусок-поперечина.

Намучился Гурий изрядно, прежде чем сумел-таки «пришить» бруски. Тут главное было сообразить, – как наносить удар: вначале несколько тихих, как бы нежных ударов по шляпке, а потом один – сильный и резкий, затем опять несколько тихих, как бы примеривающихся ударов, и снова – один резкий и мощный. В чем тут секрет – неизвестно, но при таком способе гвоздь не гнулся, а потихоньку-помаленьку, хоть и упрямо, но подвигался в глубину дуба. И уж, действительно, когда бруски были приколочены, а на бруски уложены толстые, сантиметра в три, доски, настил получился таким крепким и надежным, что мог вынести не только десятерых пацанов, но и пятерых взрослых в придачу.

Сколько было радости у ребят!

А когда закончили настилать доски, из дома вышел хозяин, старик Емельян Варнаков; за последнее время он заметно сдал, как-то усох, сгорбился, к тому же отпустил густую белую бороду и стал изрядно походить на лесного гнома-боровичка. Поздоровался с Гурием за руку, похвалил ребятишек:

– А смотри-ка, молодцы, ребятёшки, молодцы… – и улыбнулся заискивающе Гурию.

Гурий стыдился старика, отводил от него глаза.

– А что, сынок, – напрямую обратился Емельян к Гурию, – не заглядываешь к нам? Вон мать говорит – приглашала. Не идешь.

– Да так как-то… вроде некогда, что ли, – забормотал Гурий.

– Иди, иди, загляни к ним, – подтолкнула Гурия Вера.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31 
Рейтинг@Mail.ru