bannerbannerbanner
Сказка моей жизни

Ганс Христиан Андерсен
Сказка моей жизни

Двадцатого марта мы вернулись назад в Рим, чтобы присутствовать на пасхальных торжествах. В самую ночь на Светлое воскресенье, во время иллюминации собора Св. Петра, толпа оттерла меня от моих товарищей и увлекла на мост Св. Ангела. Стиснутый толпой, я вдруг почувствовал, что силы оставляют меня; по всему телу пробегал судорожный трепет, ноги подкашивались, в глазах начинало темнеть… Я смутно сознавал, что, если я упаду, меня растопчут, и напряг последние силы, чтобы выбраться из толпы и очутиться за мостом; это были ужасные минуты, и они врезались в мою память сильнее блестящей картины иллюминации. Но вот мне удалось выбраться за мост, и тут я вздохнул свободнее. К счастью, неподалеку находилось ателье Блунка; оттуда я уже и любовался величественной иллюминацией, превосходящей все, что я когда-либо видел в этом роде. Огненные солнца, украшающие Париж во время июльских празднеств, жалки в сравнении с огненными римскими каскадами. Скоро в остерии состоялась прощальная пирушка; и товарищи выпили за мое здоровье и пропели мне напутственную песнь. Торвальдсен крепко обнял меня и сказал, что мы еще увидимся или в Дании, или опять здесь в Риме.

И вот я пустился в обратный путь. Весна провожала меня; возле Флоренции меня встретили лавровые деревья в цвету; да, весна царила во всей природе вокруг, но я не смел отдаться ее очарованию всей душой. Путь мой лежал к северу, через горы в Болонью. Здесь я опять услышал Малибран, увидел «Св. Цецилию», Рафаэля и затем снова пустился в путь, через Феррару в Венецию – этот отцветший лотос морской равнины. После Генуи с ее роскошными палаццо, Рима с его памятниками древности и смеющегося, залитого солнцем Неаполя Венеция кажется падчерицей Италии. Она, впрочем, настолько оригинальна и не похожа на все остальные итальянские города, что ее стоит посетить, но прежде других, а не на прощание с Италией, когда и без того грустно.

В конце мая я приехал в Мюнхен. По мере пребывания моего в этом городе он становился мне все роднее и роднее, но время было подумать и о возвращении на настоящую родину, в Копенгаген. Я, впрочем, старался посредством величайшей экономии продлить свое пребывание за границей елико возможно. Я испытывал настоящий ужас при мысли, что вот скоро я уж прочно засяду дома и на меня опять обрушатся тяжелые волны. Я знал из писем с родины, что я как поэт давно уже отпет и похоронен там. Мольбек уже оповестил об этом в «Литературном ежемесячнике». Во время моего отсутствия на родине вышло собрание моих стихотворений, тех самых, которые в отдельности имели такой большой успех. Так вот это-то новое собрание в связи с вышедшими раньше «Двенадцатью месяцами года» и подало Мольбеку повод окончательно похоронить меня. Один из друзей, встретивших меня на пути, услужил мне номером «Ежемесячника» с упомянутой статьей. Как же, мне ведь непременно надо было прочесть ее самому!

В статье давался обзор «новейшей датской поэзии». Я был поименован в ряду прочих современных молодых поэтов, но затем вырван с корнем, выброшен, как сорная трава, выросшая среди полезных злаков. Относительно «Двенадцати месяцев года» критик говорил, что он не постигает, какая польза искусству и поэзии от собрания таких бесформенных, бессмысленных и незрелых мараний? «Это винегрет из рифм, который скоро набивает оскомину!» – говорил он дальше и прибавлял, что нет никакого терпения из года в год возиться с той же трухой, сетовал на то, что меня избаловали похвалы друзей, и советовал мне побольше учиться и поменьше марать бумагу. А ведь тот же самый Мольбек всего каких-нибудь два-три года тому назад писал о моих стихотворениях, что «они свидетельствуют об истинном поэтическом таланте, дышат юношеской свежестью и неподдельным юмором, который тем больше указывает на незаурядность таланта автора, что вообще встречается у очень молодых поэтов весьма редко»!

Критик забыл высказанное им прежде мнение, все окружающие меня – тоже, и меня втоптали в грязь, исключили из числа датских поэтов. Каждое слово критики резало меня по сердцу, как ржавым тупым ножом. Можно представить себе поэтому, с каким страхом я ожидал своего возвращения на родину. Я всеми силами старался отдалить эту минуту и развлечься путевыми впечатлениями, чтобы отвратить мысли от будущего на родине, куда я должен был прибыть через какой-нибудь месяц. Из Мюнхена я хотел проехать через Зальцбург в Вену, а оттуда уже домой.

В Зальцбурге, против самого отеля, где я остановился, стоял старинный дом с лепными украшениями и надписями, принадлежавший некогда доктору Теофрасту Бомбасту Парацельсу. Старуха-служанка в отеле рассказала мне, что она родилась в том доме и кое-что знала о Парацельсе. Он умел излечивать болезнь, которою страдают только богачи, – подагру. Другие врачи озлобились на него за это и дали ему яду. Он, однако, заметил беду, и не ему надо было учиться, как выгнать из себя яд. Он затворился в своей комнате, приказав предварительно своему слуге не открывать дверей, пока его не позовут. Но слуга был страсть какой любопытный и отворил двери комнаты раньше, а господин-то его успел в это время выгнать яд из желудка только до горла и тут же грохнулся мертвым. Вот какую народную легенду довелось мне услышать. Мне Парацельс всегда казался высокоромантичной личностью, годной в герои датской поэмы, – он ведь побывал, между прочим, и в Дании. В хрониках говорится, что он был здесь в царствование Кристиана II и дал матушке Сигбритте чертенка в бутылке, который с треском вылетел вон, когда бутылка разбилась.

Бедный Парацельс! Его называют шарлатаном, а он все-таки был гением, опередившим в своей сфере свое время. Но всякий, кто опередит колесницу времени, рискует, если не отделается здоровым ударом лошадиных копыт, быть затоптанным запряженными в нее лошадьми.

В Вене я чаще всего виделся с Кастелли. Вот тип истого венца со всеми его прекрасными отличительными свойствами: добродушием, юмором и преданностью и любовью к своему императору. «Наш добрый Франц!» – называл он императора и рассказывал, что подал ему когда-то просьбу в стихах о том, чтобы он, «отвечая на поклоны своих венцев, не снимал в холодную погоду с головы шляпы»! Кастелли показывал мне свои редкости и коллекцию табакерок. В числе их находилась табакерка в форме улитки, принадлежавшая Вольтеру. «Преклонитесь и поцелуйте!» – сказал Кастелли, подавая мне ее.

Пробыв около месяца в Вене, я направился домой через Прагу, Теплиц и Дрезден. И эта часть пути была полна так называемой дорожной поэзии, которая, однако, ощущается сильнее всего на расстоянии, т. е. уже при воспоминаниях о благополучно оконченном путешествии.

Я сошел с корабля на датский берег с каким-то странным смешанным чувством; на глазах у меня были слезы, но не каждая из них была слезой радости. Господь Бог, однако, не покинул меня.

По Германии, собственно, я проехал как-то безучастно; все мои помыслы принадлежали Италии, как потерянному для меня раю, которого мне уже не видать больше. Мысли об ожидающей меня жизни на родине наполняли меня ужасом. Меня несло в Копенгаген как будто против воли какое-то неотвратимое течение. Я всей душой принадлежал Италии, был полон воспоминаниями об итальянской природе и народной жизни, тосковал по Италии, как по настоящей родине. И вот в глубине моей души мгновенно распустился новый цветок поэзии. Он все рос и рос, и мне пришлось пересадить его на бумагу, хотя я и не сомневался в том, что он принесет мне на родине одно горе, если нужда заставит меня показать его свету. Первые главы этого нового произведения были написаны еще в Риме; в Мюнхене к ним прибавилось еще несколько. В одном письме, полученном мною в Риме, мне сообщали, что Гейберг смотрит на меня как на своего рода импровизатора. Слово это заронило в мое воображение искру, и вот у меня уже готовы были и главное лицо, и название нового романа.

Первой пьесой, виденной мной в раннем детстве, была, как упомянуто раньше, опера «Дева Дуная», данная в Оденсейском театре немецкой труппой. Исполнительница главной роли имела шумный успех; ее вызывали без конца, и я смотрел на нее как на счастливейшее существо в мире. Много лет спустя, когда я уже студентом посетил Оденсе, я зашел в городскую больницу. Там в одной комнате, отведенной для бедных старух, где рядами стояли кровати, а у изголовий их маленькие шкапчики, столики да стулья, составлявшие всю меблировку, я увидел над одной кроватью женский портрет, писанный масляными красками и вставленный в золотую раму. На портрете была изображена женщина в роли «Эмилии Галотти», обрывающая лепестки розы. Портрет резко выделялся среди остальной жалкой обстановки, и я спросил: «Кто это?» Одна из старух ответила: «А это портрет нашей барыни-немки!» И передо мной очутилась худенькая, маленькая, изящная старушка с морщинистым лицом, одетая в шелковое, когда-то черное платье. Это-то и была блестящая певица, любимица публики, которую я слышал в «Деве Дуная». Встреча эта произвела на меня неизгладимое впечатление, и я часто вспоминал о ней. В Неаполе я впервые услышал Малибран; ее голос и игра были верхом совершенства, ничего подобного я не слыхивал, и все же, слушая ее, я не мог отделаться от воспоминания о бедной состарившейся певице в больнице. Обе певицы и слились у меня в одно лицо Аннунциаты. Фоном же для разыгрывающегося в романе действия послужила Италия.

Мое путешествие было окончено; я вернулся в Данию в августе 1834 года и скоро, гостя в Сорё у Ингемана, который отвел мне в мезонине маленькую каморку с окнами в сад и с видом на озеро и лес, кончил первую часть «Импровизатора». Вторую я написал уже в Копенгагене.

Даже лучшие мои друзья готовы были махнуть на меня как на поэта рукой. «Мы ошиблись в нем!» – вот как стали теперь говорить обо мне. И мне едва удалось найти издателя для новой книги; наконец уж сжалился надо мной мой прежний издатель Рейцель и согласился издать «Импровизатора», с тем, однако, чтобы я сам обеспечил ему сбыт известного числа экземпляров, упросив своих друзей подписаться на издание. В объявлении о книге говорилось, что предлагаемое мною читателям произведение не есть прямое описание моего путешествия, но, так сказать, духовный результат последнего, и т. п. Гонорар я получил, разумеется, самый ничтожный – не было ведь никаких видов на успех книги. Посвящение гласило: «Конференц-советнику Коллину и его дорогой супруге, заменившим мне родителей, и их детям, заменившим мне братьев и сестер, приношу я лучшее, что имею!»

 

Книга вышла, была распродана и вышла вторым изданием. Критика безмолвствовала, газеты тоже, но в обществе я слышал, что произведение мое заинтересовало и порадовало многих. Наконец Карл Баггер, бывший тогда редактором «Воскресного листка», написал рецензию, начинавшуюся так:

«Андерсен пишет далеко не так хорошо, как прежде: он скоро исписался, я уже давно это предвидел!» – вот как стали отзываться о писателе в различных кружках столицы, в тех самых, может быть, в которых его так хвалили и почти боготворили на первых порах его литературной деятельности. Он, однако, не исписался; напротив, теперь он достиг небывалой высоты; это самым блестящим образом доказывает его новый роман «Импровизатор».

Читатели, может быть, засмеются, если я скажу, что, читая эти строки, я плакал от радости и благодарил и Бога, и людей.

VII

Многие из моих бывших противников стали теперь относиться ко мне сочувственно. Я приобрел между ними даже одного друга, смею думать – на всю жизнь, поэта Гауха, одного из благороднейших людей, каких только знаю. Он, проведя несколько лет в Италии, вернулся в Копенгаген как раз в эпоху увлечения гейберговскими водевилями. В то же время вышла и моя «Прогулка на Амагер». Гаух выступил со статьей против Гейберга и задел по пути и меня. Никто – как он объяснил мне впоследствии – не обратил его внимания на мои лучшие лирические вещи; зато все описали ему меня как избалованного, своевольного счастливчика, и он взглянул на «Прогулку», как на пустую и бездельную шутку. Теперь он прочел «Импровизатора» и нашел в нем поэзию и глубину, каких не ожидал от меня. Он почувствовал, что во мне шевелятся лучшие, более высокие чувства, нежели какие он подозревал во мне, и, следуя естественному влечению своей натуры, тотчас же написал мне сердечное письмо. В нем он признавался, что был несправедлив ко мне, и протягивал мне руку в знак примирения. И вот мы сделались друзьями. Гаух стал горячо действовать в мою пользу и с искренним участием следил за каждым моим шагом вперед.

Такого же удовлетворения дождался я вскоре и от известного нашего профессора философии Сибберна, мнение которого ценилось тогда всеми так высоко, что его похвалы «Амуру и Психее» Паллудана-Мюллера приводились как несомненное доказательство высоких достоинств этой поэмы. Мне всегда говорили, что он строго осуждает мою литературную деятельность и даже не считает меня поэтом. Так можно представить себе, как я обрадовался, прочитав маленькую брошюрку Сибберна, написанную им в защиту Ингемана. Сибберн говорил в ней между прочим и о своем расположении ко мне и высказывал желание, чтобы и другой кто-нибудь поддержал меня дружеским отзывом. Кроме того, я получил от него письмо, единственный появившийся тогда (если не считать коротенькой рецензии Карла Баггера) похвальный отзыв об «Импровизаторе». Читая его письмо, так и слышишь его самого.

«Я прочел Вашего «Импровизатора» с истинным удовольствием и радостью. Удовольствие было вызвано самим романом, а радость тем, что написали его именно Вы. Еще одна сбывшаяся надежда, еще один вклад в литературу! Сравнивая его с известными мне прежними Вашими трудами, я нахожу между первым и последними такую же разницу, как между Аладдином – уличным мальчишкой и Аладдином, вышедшим из купальни возродившимся и возмужавшим. Я прочел «Импровизатора» с начала до конца все с тем же восклицанием: «Хорошо! Очень хорошо!» А дочитав его, я уже не хотел после того читать что-нибудь другое. А это ведь бывает с нами лишь тогда, когда мы чувствуем полное удовлетворение!»

Итак, «Импровизатор» поднял меня из праха, вновь собрал вокруг меня моих друзей и даже увеличил число их. Впервые почувствовал я, что наконец завоевал себе успех. Роман вскоре был переведен профессором Крузе на немецкий язык и получил длинное заглавие: «Юность и мечты итальянского поэта». Я возражал против этого, но переводчик уверял – как я теперь знаю, ошибочно, – что такое заглавие необходимо, что оно скорее заинтересует публику, чем просто «Импровизатор». Карл Баггер, как упомянуто, приветствовал мою книгу, настоящая же критика безмолвствовала. Наконец появилась одна рецензия, кажется, в «Литературном ежемесячнике». Критик отнесся ко мне вежливее, нежели обыкновенно, но, упомянув лишь вскользь о достоинствах романа – «они уже известны!» – подробно перечислил все недостатки и подчеркнул все неверно написанные итальянские слова и выражения. Как раз в это время вышло в Германии известное описание Николаи «Италия, какова она есть», в котором Николаи отдает Германии полное предпочтение перед Италией, называет Капри «морским чудовищем», словом, отвергает все прекрасное в Италии, за исключением Венеры Медицейской, которую измерил по всем линиям тесемкой. Книга эта у нас в Дании возбудила большое внимание и громкие разговоры, сводившиеся к тому, что вот, дескать, теперь-то видно, что такое написал наш Андерсен; нет, вот у Николаи так описана настоящая Италия!

Я поднес свой роман королю Кристиану VIII, тогда еще принцу. В приемной я столкнулся с одним из наших мелких поэтов, но крупных сановников. Он был так милостив, что удостоил меня разговором: мы ведь были товарищами по оружию – оба поэты! И он тут же при мне прочел другому высокопоставленному лицу целую лекцию о слове «Колизей», которое я писал иначе, чем Байрон. Ужасно! Я ведь опять проявлял в этом случае свою пресловутую слабость в правописании, из-за которой невольно забывалось все хорошее в моих произведениях. Лекция была прочитана в приемной во всеуслышание. Я пытался было доказать, что я-то как раз пишу это слово правильно, тогда как Байрон – нет, но важный мой ментор только улыбнулся, пожал плечами и, возвращая мне книгу, пожалел, что «в такой изящно переплетенной книге встречаются такие опечатки!»

А в кружках, где «портили Андерсена чрезмерными похвалами», говорили по поводу «Импровизатора» вот что: «Он только о себе самом и говорит!» «Литературный ежемесячник», в котором вся интеллигенция видела высшего судию по вопросам эстетики, говорил о всевозможных комедийках, о мелких, ныне забытых, брошюрках, «Импровизатора» же не удостаивал и словом, может быть, именно потому, что он приобрел себе обширный круг читателей и вышел вторым изданием. И только в 1837 году, когда я, ободренный успехом, написал свой второй роман, «О. Т.», в «Литературном ежемесячнике» появилась рецензия о том и о другом романе. В ней меня, разумеется, опять пробрали, но об этом позже.

Первое громкое и, пожалуй, несколько преувеличенное признание достоинств «Импровизатора» донеслось до меня из Германии; я встретил его с глубокой признательностью, как больной – согревающие лучи солнца. Нет, не прав был наш датский критик, не задумавшийся назвать меня неблагодарным человеком, обнаружившим своим романом большой недостаток признательности по отношению к своим благодетелям! Я, дескать, сам был тем бедным Антонио, что кряхтел под гнетом благодеяний, вместо того чтобы молча и благодарно нести его. В Швеции тоже вышел перевод «Импровизатора», и все шведские газеты, какие только мне пришлось видеть, отзывались о моем произведении с похвалами. На английский язык роман был переведен квакершей Мери Ховит.

«This book is in romance, what «Childe Harold» is in poetry!» [14] – говорила она в своем предисловии. Тринадцать лет спустя, когда я сам приехал в Лондон, мне сообщили о другом лестном отзыве в «Forein review», который приписывали зятю Вальтера Скотта, серьезному и строгому критику Локгарту. Несмотря на то, что статья была помещена в одном из самых распространенных английских журналов, получаемом и у нас в Копенгагене, о ней не обмолвились в свое время ни в одной из датских газет, между тем как те же газеты отмечали малейшее упоминание в иностранной печати о всяком другом датском писателе. Вот что говорил, между прочим, английский критик: «Импровизатор», произведение датчанина, написанное на том самом языке, на котором говорил и думал печальный датский принц Гамлет. Кто-то сказал, что «Коринна» – бабушка «Импровизатора»; может быть, оба романа и имеют некоторые сходные черты, но «Импровизатор» – более симпатичный чичероне».

Немецкая критика отозвалась об «Импровизаторе» так: «Небезынтересно будет провести параллель между «Импровизатором» Андерсена и «Коринной» г-жи Сталь. И тот и другая в лице своих героев, итальянских импровизаторов, изобразили самих себя, и оба же воспользовались как фоном для своих картин прекрасной Италией. Но разница в том, что датчанин наивен, француженка сентиментальна; Андерсен дает поэзию, Сталь – риторику».

Датский «Литературный ежемесячник» тоже упомянул о «Коринне», но иначе: «Конечно, роман г-жи Сталь послужил для А. образцом, но только сбившим его с толку», и т. д.

Позже вышли несколько переводов «Импровизатора» в Северной Америке, а в 1844 году появились переводы на русский и чешский язык, сделанные со шведского. Голландский перевод был встречен весьма похвальной статьей в журнале «De Tijd». Во Франции перевод «Импровизатора», сделанный m-lle Лебрен (1847 год), также стяжал роману похвалы – особенно за его «чистоту». В Германии же вышло всего семь или восемь переводов «Импровизатора», и некоторые из них выдержали по нескольку изданий. Кстати, могу указать на напечатанное в Собрании сочинений Шамиссо (изд. Hitzig’a) письмо ко мне, в котором он говорит, что предпочитает моего «Импровизатора» таким произведениям, как «Notre Dame de Paris», «La Salamandra» и др [15].

Итак, первые похвалы, поднявшие мой дух, раздались и продолжали раздаваться за границей, так что если Дания и имеет во мне поэта, то нельзя сказать, чтобы взлелеянного ею. Родители вообще нежно пекутся о своих чадах, заботливо ухаживают за каждым проявившимся в них ростком таланта, моя же родина, в лице моих земляков, по мере сил старалась задушить во мне всякий талант. Но так, видно, угодно было Господу Богу, и Он, ради развития моего таланта, посылал мне благодатные лучи из-за границы. Он же устроил и то, что труды мои сами пробили себе дорогу. Публика ведь все-таки сильнее всех критиков и разных литературных партий.

Итак, благодаря «Импровизатору» я завоевал себе прочное и почетное место в числе других писателей. Юмор мой вновь расправил крылья, и спустя несколько месяцев после выхода в свет «Импровизатора» я издал первый выпуск моих сказок. Но не подумайте, что они сейчас же завоевали себе успех. Люди, говорившие, что желают мне добра, сожалели, что я, подав недавно такие надежды своим романом, «опять впал в ребячество». «Литературный ежемесячник» так никогда и не удостаивал упомянуть о моих сказках, а «Даннора», в то время очень распространенный журнал, советовал мне не тратить времени на писание сказок. Меня упрекали также в отступлении от обычных форм этого рода творчества и рекомендовали мне изучить сначала известные образцы. Но, конечно, это было мне не по вкусу! – прибавлял критик. Ну вот я и перестал писать сказки и через некоторое время, в продолжение которого юмор мой не раз сменялся унынием, окончил роман «О. Т.».

 

Я испытывал непреодолимую потребность творить и полагал, что нашел самую подходящую для меня область творчества в романе, и через год после появления в свет «О. Т.» написал и издал третий свой роман, «Только скрипач». «О. Т.» понравился многим, особенно же Эрстеду, который отличался особенной чуткостью ко всему юмористическому. Он-то и посоветовал мне держаться этого рода творчества; у него в доме я встречал сочувствие и черпал радостную уверенность в своих силах.

«О. Т.» был переведен на немецкий язык, потом на шведский, голландский и английский. Перед выходом «О. Т.» в свет один из друзей моих, профессор университета, предложил мне свою помощь по части чтения корректуры. «Я-то опытный корректор, – сказал он мне, – и меня постоянно хвалят за тщательность и корректность моих собственных изданий! Ну, и рецензенты, критикуя вас, не будут, по крайней мере, развлекаться такими мелочами, как корректурные погрешности!» И вот он продержал корректуру всего романа, просматривая лист за листом; кроме него, их тщательно проверяли еще два сведущих лица. Книга вышла, и первая же рецензия в ней заканчивалась так: «И в этой книге мы встретились с обычными грамматическими небрежностями А.». – «Нет, это уж из рук вон! – сказал мой корректор-профессор. – Я положил на корректуру этой книги столько же трудов, сколько на корректуру своих собственных! К вам просто придираются!»

Роман стал известен в публике, и круг моих читателей все увеличивался, но газеты и журналы все еще не высказывали мне особенного поощрения. Критики как будто забыли, что мальчик с годами вырастает в мужа, что познания приобретаются не только обычным проторенным путем, и по-прежнему упирали на мои старые ошибки и промахи. Поэтому-то самыми строгими критиками моими оказывались зачастую люди, которые, пожалуй, вовсе и не заглядывали в мои последние произведения. Не все только были так честны и откровенны, как Гейберг, который на вопрос мой, читал ли он мои романы, ответил с улыбкой: «Я никогда не читаю толстых книг!»

Год спустя вышел, как уже сказано, роман «Только скрипач», вылившийся у меня под влиянием испытываемого мною духовного гнета. И этот роман свидетельствовал о том, что я сделал шаг вперед, лучше понимал и людей, и самого себя. Я уже отказался от мечты получить за свои труды воздаяние здесь, на земле, и утешал себя мыслью найти утешение и примирение в ином мире. Если «Импровизатор» явился настоящей импровизацией, то «Только скрипач» – произведением, глубоко прочувствованным и продуманным, почти пережитым. В нем я выразил свой душевный протест против людской несправедливости, глупости житейской прозы и гнета.

И этот роман пробил себе дорогу, но и тут ни одного слова поощрения или признательности! Критика милостиво изрекла только, что мною часто счастливо руководит инстинкт. Ко мне применяли выражение, которое вообще принято употреблять, говоря о животных, тогда как в области поэзии, среди людей, это свойство носит название «творческого гения». Все хорошее во мне продолжали топтать в грязь. Отдельные лица, правда, говорили мне, что со мною поступают уж чересчур грубо и несправедливо, но заступиться за меня в печати никто не думал.

Роман «Только скрипач» заинтересовал на короткое время одного из наших высокодаровитых молодых писателей, Сёрена Кьеркегора. Встретясь со мной однажды на улице, он сказал мне, что собирается писать на этот роман критику, которой я, наверно, останусь доволен. По его мнению, ко мне вообще относились несправедливо. Прошло довольно много времени; К. перечел книгу, и первое хорошее впечатление испарилось; должно быть, чем серьезнее он вдумывался в произведение, тем несовершеннее оно ему казалось, и появившаяся наконец критика уж никак не могла порадовать меня. Критическая статья К. разрослась в целую книгу, кажется, первую изданную им. Для чтения она вышла тяжеловата, смахивала на философский трактат, и многие говорили в шутку, что только К. да А. и прочли ее до конца. Называлась книга «Af en endnu Levendes Papirer, udgivet imod hans Villie af S. Kierkegaard» (1838 г. Из записок еще живущего человека, изд. против его воли С.К.). Я вынес из нее одно сведение, что я не поэт, а лишь поэтическая фигура, соскочившая со своего места в каком-нибудь поэтическом произведении, и что какому-нибудь будущему поэту предстоит водворить меня на мое место или поместить меня в собственное произведение, создав для меня новую подходящую обстановку! Впоследствии я стал лучше понимать этого писателя, который тонко и сочувственно оценил мои позднейшие труды.

Пока же я не находил себе в датской печати заступника или хоть критика, который бы упоминал о них. А между тем мои романы еще более стушевывались, благодаря тому что как раз в то же время общий интерес заполонили издаваемые Гейбергом «Обыкновенные истории» [16]. Язык этих произведений, содержание и главным образом рекомендация Гейберга, восхищавшегося ими, все это выдвигало их тогда в датской литературе на первый план.

Тем не менее меня читали, и большинство уже не сомневалось в моем поэтическом таланте, который совсем было отрицали до моего путешествия в Италию. Но, как уже не раз упомянуто, открыто признала во мне этот талант прежде всего иностранная пресса, и только много лет спустя выступил с сочувственным отзывом обо мне как о поэте один из значительнейших наших писателей, Гаух. Вот как вкратце характеризовал он мои романы:

«Героем лучших и наиболее обработанных произведений А., в которых так ярко выступают богатая фантазия и глубокая чувствительность души поэта, является талантливая или по крайней мере благородная натура, которая старается выбиться из окружающих ее узких подавляющих условий жизни. Таковы герои трех романов А., а никто лучше его самого не может знать всех внутренних и внешних перипетий такой борьбы, – ему самому ведь пришлось испить чашу горечи до дна, изведать подобные же страдания, а воспоминание о них – как говорит старый глубокий миф – мать муз. Поэтому повествования А. стоит послушать с вниманием: если он и рисует нам внутреннюю жизнь единичного лица, то все же такую, которая является уделом почти каждого гениального или талантливого человека, поставленного судьбой в неблагоприятные условия. В романах «Импровизатор», «О. Т.» и «Только скрипач» А. отнюдь не рисует только одного самого себя, но также ту знаменательную борьбу, на которую обречены многие и которую он так хорошо знает по себе. Описания его не являются поэтому выдуманными, а дышат самой жизнью, самой правдой и в качестве таких сохраняют за собой глубокое и прочное значение. А. является в своих произведениях ратоборцем не только за поставленных в неблагоприятные условия талантливых людей, но и за всех униженных и оскорбленных, и горький личный опыт дает ему возможность рисовать нам такие захватывающе-правдивые картины, которые не могут не оставить глубокого впечатления в душе каждого отзывчивого человека».

Вот как отозвался о моих произведениях девять-десять лет спустя благороднейший человек и писатель. С критикой на мои произведения произошло то же, что бывает с хорошим вином: чем дольше его держат, прежде чем пустить в употребление, тем оно становится лучше.

В том же году (1837), когда вышел «Только скрипач», я посетил соседнюю страну, пробрался по каналам до самого Стокгольма. Тогда еще не было и помина о нынешних пресловутых скандинавских симпатиях. От прежних войн в обеих нациях осталось какое-то взаимное недоверие. Копенгагенские мальчишки не упускали случая всякий раз, как мороз соединял обе страны ледяным мостом и к нам приезжали на своих санях соседи-шведы, бежать за их санями с улюлюканьем. Шведская литература тогда была известна у нас очень мало; датчанам и на ум не приходило, что при небольшом навыке читать и понимать по-шведски очень легко. Тегне´ра у нас знали только по переводам. Да, времена переменчивы!

Известные мне произведения шведских писателей очень мне нравились, особенно поэзия несчастного, уже умершего Стагнелиуса. Он пришелся мне по сердцу даже больше Тегне´ра, который занимал тогда среди шведских поэтов первое место. Я до сих пор предпринимал путешествия только на юг от родины, причем тотчас же, как переступал границы Дании, прощался с датской речью, теперь же я во все время путешествия чувствовал себя наполовину дома; я говорил по-датски, мне отвечали по-шведски, и этот язык казался мне одним из наших провинциальных наречий. Мне казалось, что Дания как будто расширилась; родственные черты обеих наций так и бросались мне в глаза, и я понял, как близки, в сущности, между собой шведы, норвежцы и датчане. Я встречал во время путешествия много хороших сердечных людей и, по своему обыкновению, скоро привязывался к ним.

Вообще, это путешествие было одним из самых приятных для меня. Живописная страна, с ее обширными лесами, огромными озерами, величественным водопадом Трольгеттой, красивыми шхерами, на каждом шагу поражала меня новизной. Стокгольм, который красотой местоположения напоминает Константинополь и поспорит с Эдинбургом, просто поразил меня. Рассказ о поездке по каналам звучит для не посвященного в ее тайны новичка чем-то сказочным. Еще бы! Говорят, что пароход переплывает из озера в озеро через вершины гор, так что с палубы парохода видны внизу верхушки сосен и берез! Пароход переправляется через горные высоты, постепенно поднимаясь и затем спускаясь по шлюзам, а путешественник в это время бродит по ближайшим лесным тропинкам. С этим путешествием, именно с поездкой по озеру Венерн, связано у меня воспоминание об одном интересном и не оставшемся без влияния на меня знакомстве: я встретился на пароходе с известной шведской писательницей Фредерикой Бремер.

14«Эта книга среди романов то же, что «Чайльд Гарольд» среди поэм!»
15«Особенно приятное впечатление производит на нас девственная чистота этого проникнутого глубоким религиозным чувством романа. Это достоинство я должен выдвинуть на первый план, так как благодаря ему роман представляет такой резкий контраст с другими современными литературными произведениями, которые, несмотря на всю талантливость их авторов, производят крайне удручающее впечатление. К последним я причисляю все французские романы, какие мне пришлось читать: «Notre Dame de Paris», «La Salamandra», «La peau de chagrin», «Le père Goriot», «Un Secret», «L’âne mort et la femme guillotinée» и др. Они рисуют вам ужасающие картины, обличающие испорченность человеческого сердца и пороки общества, и мы видим в них лишь безбожный мир, тьму без просвета. Вот на этом-то черном фоне так чудно и выделяются Ваши прелестные картины. Мы любим их, любим и их творца!»
16Соч. его матери, г-жи Гюллембург.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28 
Рейтинг@Mail.ru