Сказка моей жизни

Ганс Христиан Андерсен
Сказка моей жизни

Действительно, несколько часов спустя я получил его и вечером поехал к лорду Палмерстону вместе с графом. На этом вечере я увидел всю высшую знать Англии. Дамы были в роскошных туалетах, все в кружевах, в бриллиантах, в цветах… И лорд и леди Палмерстон приняли меня очень радушно. Гостившие здесь наследный великий герцог Веймарский и его супруга увидали меня и, сердечно поздоровавшись со мною, представили меня, если не ошибаюсь, герцогине Суффолк, которая очень хвалила моего «Импровизатора», «лучшую книгу об Италии», как она выразилась. После того меня тотчас же окружили разные высокопоставленные английские леди. Все они знали датского поэта, знали «Парочку», «Гадкого утенка» и прочее и наговорили мне множество любезностей. Я совсем не чувствовал себя здесь чужим. Герцог Кембриджский беседовал со мной о короле Кристиане VIII; прусский посланник Бунзен, некогда оказавший датчанам в Риме множество услуг, и его супруга также встретили меня очень сердечно. Многие давали мне свои карточки и почти все любезно приглашали к себе. «Вы сегодня вечером одним прыжком очутились в высшем свете; другим на это нужны целые годы! – сказал мне граф Ревентлау. – Только отбросьте излишнюю скромность; тут надо уметь постоять за себя, коли хочешь внушить к себе уважение». И со свойственным ему юмором он продолжал: «Завтра мы пересмотрим карточки и выберем из них какие получше!» Он то и дело подходил ко мне и давал мне разные советы вроде: «Довольно вам беседовать с такой-то особой; вон другая, – она будет вам полезнее. У этой вы найдете прекрасный стол, у той – избранное общество; ей даже прямо-таки подают прошения, чтобы добиться чести быть приглашенными!» Я наконец до того изнемог от жары, до того устал и от балансирования по скользкому паркету, и от балансирования в разговорах на разных плохо знакомых мне языках, что спасся наконец в коридоре и там вздохнул на минутку, опираясь на перила лестницы.

И с этого вечера так и пошло: вечер за вечером в течение целых трех недель. Я приехал как раз в самый разгар летнего сезона. Каждый день я бывал приглашен и на обед и на вечер, а затем еще и на бал до самого утра, под конец же пришлось принимать приглашения и на завтраки. Мочи моей больше не было. С утра до вечера вертеться в каком-то праздничном круговороте, где вокруг тебя все жужжит и гудит, и это изо дня в день, три недели подряд!.. Немудрено, что у меня сохранились в памяти только отдельные моменты. Почти везде я встречал все одних и тех же главных лиц; менялись лишь костюмы их, представлявшие различные сочетания золота, атласа, кружев и цветов. В украшении комнат преобладали розы; ими были убраны окна, столы, лестницы и ниши; они красовались и в вазах, и в стаканах, и в чашках; но это было заметно лишь при более внимательном осмотре, а так они казались сплошным благоухающим ковром.

Отель, в котором я остановился по рекомендации Эрстеда, был, по мнению графа Ревентлау, недостаточно фешенебельным – а тут ведь все были помешаны на фешенебельности, – и он серьезно посоветовал мне не заикаться о Лейчестер-сквер. Сказать в знатном обществе в Лондоне: «Я живу в Лейчестер-сквер» было бы по его словам, то же, что сказать в Копенгагене: «Я живу в Per Madsens Gang» [29]. Я должен был говорить всем, что живу у него. И все же я жил поблизости от Пикадилли, у большой площади, на которой среди зелени красовался перед моими окнами памятник графу Лейчестеру. Лет шесть-восемь тому назад жить здесь считалось еще фешенебельным, теперь же нет. Тем не менее меня посетили тут и «Ritter» Бунзен, и граф Ревентлау, и некоторые из других посланников, но это уж было нарушением правил. В Англии все связано этикетом, даже сама королева в своем собственном доме.

В стране свободы можно задохнуться от этикета, но это как-то забывается ради многого другого, истинно прекрасного. Здесь чувствуешь, что видишь перед собою нацию, быть может, самую религиозную из всех современных. Здесь уважают обычаи и общественную мораль, и нельзя останавливаться над отдельными уродливыми чертами, неразлучными с большими городами. Лондон – город вежливости, и полиция его служит в этом отношении примером; стоит обратиться к полисмену, и он даст вам все указания, даже проводит вас; зайдешь справиться о чем-нибудь в любой магазин, и тут тебе любезно дадут все нужные сведения.

Что же касается «вечно серого неба Лондона и угольного дыма», то жалобы на них очень преувеличены; эти рассказы могут еще, пожалуй, относиться к некоторым из старых густонаселенных кварталов Лондона, в остальных же простора и света не меньше, чем в Париже. Я видел в Лондоне много солнечных дней и звездных ночей. Трудно, впрочем, приезжему составить себе вполне обстоятельное и верное представление о данной стране или городе, пробыв в них очень короткое время. Лучше всего сознаешь это, читая описания собственной родины, составленные туристами-иностранцами. Турист описывает все со слов отдельных лиц и смотрит на дело со своей собственной точки зрения, сам же видит все только сквозь дрожащие очки дорожной жизни, срисовывает виды и лица как бы из окна железнодорожного поезда, а иногда даже и при еще менее благоприятных для наблюдения условиях.

Для меня Лондон – город из городов, не исключая даже Рима. Рим – это всемирный барельеф, изображающий ночь, в которой веселье карнавала – мимолетный шумно-радостный сон, а сам Пий IX лишь великая мысль, мелькающая в сновидении; Лондон же – всемирный барельеф, изображающий день, с его вечной деятельностью, с его быстрым как молния ткацким челноком жизни. Злобой дня во время моего пребывания была Йенни Линд. Желая избавиться от докучливых посещений, а также желая дышать свежим воздухом, она сняла себе домик в старом Бромптоне – вот все, что я мог узнать в своем отеле, где тотчас же навел справки о ней.

Не зная ее точного адреса, я поспешил в здание итальянской оперы, где она тогда пела, и тут опять пришел мне на помощь полисмен; он любезно повел меня к кассиру театральной кассы, но ни от него, ни от разных швейцаров я не мог добиться нужных сведений. Тогда я черкнул Йенни Линд несколько слов на своей визитной карточке, прося ее немедленно сообщить мне свой адрес, и на другое же утро получил радостное сердечное письмо, адресованное «братцу». Я отыскал местонахождение Бромптона на плане города и сел в омнибус. Кондуктор подробно объяснил мне, до какого места я мог ехать с ним, где мне следовало свернуть и в какой дом обратиться, чтобы найти шведского соловья, как он учтиво назвал певицу.

Несколько дней спустя мне случилось попасть опять в тот же самый омнибус; я не узнал кондуктора, но он тотчас же узнал меня и спросил, нашел ли я тогда соловушку Йенни Линд. Жила она, как оказалось, чуть ли не на окраине города, но в прелестном домике, огороженном с улицы низенькой живой изгородью. Перед ней почти всегда толпилась масса народа, в надежде увидать Йенни Линд хоть мельком. На этот раз зевакам повезло: когда я позвонил и Йенни Линд увидала меня из окна, она выбежала ко мне навстречу и горячо пожала мне обе руки, точно брату родному, совершенно забывая о глазевшей на нас толпе. Мы поспешили войти в дом, где все было очень богато, но в высшей степени мило и уютно. За домиком шел небольшой сад с густолиственными деревьями и большой лужайкой; на ней играла маленькая длинношерстая собачка; увидя хозяйку, она вскочила к ней на колени, и Йенни Линд принялась гладить и целовать ее. На столе в гостиной лежали книги в роскошных переплетах; она показала мне мою «True story of my life» («Правдивая история моей жизни»), посвященную ей переводчицею Мери Ховит. Тут же лежал большой лист с карикатурой на Йенни Линд: директор итальянской оперы Лумлей сыплет соловью с девичьим лицом на хвостик соверены, чтобы заставить его петь.

Мы принялись говорить о родине, о семействах Бурнонвиля и Коллина, и когда я рассказал ей о вечере, данном в честь меня в Гааге, и о тосте за старика Коллина, она захлопала в ладоши и радостно воскликнула: «Вот славно!» Она тут же пообещала присылать мне билет в театр каждый раз, как она будет петь, но не позволила мне и думать о плате: билет стоил дорого до смешного. «Дайте мне спеть для вас в театре, а вы потом дома прочтете мне за это сказочку!» К сожалению, из-за множества приглашений я мог воспользоваться присылавшимися мне билетами только два раза. Первый разя слышал Йенни Линд в «Сомнабуле» в ее коронной партии. Ее окружал какой-то ореол девственности и душевной чистоты, и она как будто освещала самую сцену. В момент, когда она в последнем действии ходит во сне, берет с груди розу, высоко поднимает ее в воздух и бессознательно роняет, она проявляла такую удивительную, завораживающую грацию и красоту, что нельзя было смотреть на нее без слез. В театре просто стон стоял; более сильного воодушевления, бурного восторга я не видал даже у неаполитанцев! Ее осыпали целым дождем цветов; все имело какой-то праздничный вид. Известно ведь, какая изящная публика наполняет дорогие места в большой опере в Лондоне. Все мужчины во фраках, в белых галстуках, а дамы в бальных платьях, с букетами в руках. На представлении присутствовали королева и принц Альберт, а также наследный герцог Веймарский с супругой.

Итальянские слова в устах Йенни Линд звучали для меня как-то непривычно, чуждо, но мне говорили, что итальянское произношение ее, так же как и немецкое, правильнее, чем даже у многих природных итальянок и немок. Душа же ее сказывалась одинаково и в итальянских ариях; она пела их с таким же выражением, как и песенки на своем прекрасном родном языке. В другой раз шла опера Верди «I Masnadieri», и тут я в первый раз увидел знаменитую танцовщицу Тальони. Она выступила в «pas des déesses». Я весь трепетал от ожидания, как и всегда, когда мне предстоит увидеть что-нибудь прекрасное или великое. Но вот она появилась… пожилая, крепко сложенная, довольно красивая женщина. В большой зале она была бы очень эффектной дамой, но в роли молодой богини… «Fuimus Troes!» – подумал я и уже с полнейшим равнодушием созерцал танцы этой грациозной пожилой барыни.

 

Нет, здесь нужна была юность, и ее-то олицетворяла Черрито. Это было дивно прекрасное явление, полет ласточки, грация Психеи в танцах – не то что Тальони, fuimus Troes! В «Норме» же, где Йенни Линд больше всего восхищала меня, она меньше всего нравилась англичанам; они с легкой руки Гризи и ее последовательниц привыкли видеть в Норме страстную Медею. Автор «Оберона» и многих других либретто, Планше был ожесточенным антагонистом Йенни Линд, но его слабое фырканье тонуло в общем энтузиазме. А как счастлива была Йенни Линд в своем уютном домике под густыми тенистыми деревьями! Раз я пришел к ней днем совершенно изнеможенный, измученный беспрерывными приглашениями, этим чрезмерным радушием. «Ага! Вот теперь и вы испытаете, каково приходится, когда за тобою ухаживают все! – сказала она. – Вас просто затаскают! А что за пустота, бесконечная пустота звучит во всех этих любезных фразах, которые приходится выслушивать!» Домой я возвращался в ее карете, и народ теснился к окнам, воображая, что это едет сама певица, но находил только чужого незнакомого господина. Барон Гамбро, мой соотечественник, пригласил артистку и меня отобедать у него на даче, но ее нельзя было уговорить принять это приглашение, несмотря на то, что хозяин предлагал ей самой составить список гостей и наконец даже обещал, что нас за обедом будет всего трое. Йенни Линд не пожелала изменить своего образа жизни, но позволила мне пригласить доброго старика к ней, и они сразу сошлись, завели даже разговор о деньгах и кстати посмеялись над моим неумением превращать свой талант в золото. После того прошли годы, прежде чем я снова свиделся с Йенни Линд; она с триумфом оставила Англию и отправилась в Америку.

Граф Ревентлау повел меня однажды к леди Морган. О ее желании познакомиться со мной он сообщил мне еще за несколько дней перед тем, но прибавил, что она, зная меня пока лишь по имени, желает предварительно наскоро познакомиться с моим «Импровизатором», сказками и пр.

Леди Морган занимала дом, состоявший из маленьких пестрых комнат, убранных в стиле рококо. Вообще все в доме носило французский отпечаток, особенно сама почтенная хозяйка; она была пожилая, но очень бойкая, любезная женщина, говорила по-французски, казалась настоящею француженкой и была страшно накрашена. Она цитировала в разговоре мои произведения, что все-таки было с ее стороны знаком большого внимания, хотя она и познакомилась с ними только на днях, да и то наскоро. На стене висел собственноручный рисунок Торвальдсена, эскиз барельефа «День и Ночь», который он подарил ей в Риме. Она объявила мне, что желает дать в честь меня вечер и пригласить всех выдающихся писателей Лондона, чтобы я мог познакомиться с Диккенсом, Бульвером [30] и др. Затем она немедленно же повезла меня к дочери писательницы г-жи Аустен, леди Дуф Гордон, которая перевела мою сказку «Русалочка». У нее мы должны были встретить множество знаменитостей, что и случилось.

Но еще больший кружок избранных лиц нашел я в доме другой писательницы, леди Блессингтон, к которой ввел меня мой друг Йердан, издатель «Literary Gazette». Жила она на окраине города в своем доме «Gore house». Это была полная, цветущая, элегантно одетая дама с сияющими перстнями на пальцах. Приняла она меня очень сердечно, точно старого знакомого, пожала мне руку, заговорила со мною о «Базаре поэта» и сказала, что в этой книжке разбросано столько поэтических перлов, сколько не найдешь во многих других книгах, взятых вместе. Мы спустились в сад и продолжали нашу беседу и там. Леди Блессингтон была первой англичанкой, которую я понимал; она, впрочем, и старалась изо всех сил, говорила медленно, да еще крепко держала меня при этом за руку, беспрестанно заглядывала мне в глаза и все спрашивала, понимаю ли я ее. Зять ее, граф д’Орсей, первый лондонский щеголь и законодатель мод, повел нас в свое ателье, где показал мне почти оконченный бюст леди Блессингтон из глины. Тут же висел портрет Йенни Линд, изображающий ее в роли «Нормы» и писанный графом на память. Он показался мне человеком очень талантливым и в высшей степени вежливым и любезным. Затем леди Блессингтон повела меня по всем комнатам, и чуть не в каждой я увидел по бюсту и по портрету Наполеона. Две прелестные молодые девушки, кажется ее дочери, поднесли мне чудный букет из роз. И Йердан и я получили приглашение отобедать у леди Блессингтон. На обед этот она хотела пригласить также Диккенса и Бульвера.

Явившись к ней в назначенный день, мы нашли весь дом празднично убранным; слуги в шелковых чулках, в напудренных париках стояли по лестнице и в коридорах; сама хозяйка была в блестящем туалете, но лицо ее сияло тою же милой приветливой улыбкой. Она сказала мне, что Бульвера не будет – он теперь с головой ушел в выборы и уехал собирать голоса. Она вообще, как видно, не особенно жаловала этого писателя как человека, говорила, что он отталкивает своим тщеславием, да к тому же еще глух, так что беседовать с ним очень трудно! Не знаю, может быть, она относилась к нему пристрастно. Зато очень тепло отзывалась она, как, впрочем, и все, – о Чарльзе Диккенсе. Он обещал быть на обед, и мне, таким образом, предстояло познакомиться с ним.

Я как раз сидел и делал надпись на книжке «True story of my life», как в салон вошел Диккенс, очень моложавый, красивый, с умным, приятным лицом и густыми, прекрасными волосами. Мы пожали друг другу руки, пристально взглянули один другому в глаза, заговорили и скоро подружились. Разговаривая, мы вышли на веранду; я был радостно взволнован знакомством с моим любимейшим из современных писателей Англии, и слезы то и дело навертывались мне на глаза. Диккенс, видимо, понял мое настроение. Из сказок моих он упомянул о «Русалочке», знал также и «Базар поэта». За обедом мы сидели почти рядом; нас разделяла только молоденькая дочка леди Блессингтон. Диккенс выпил бокал за мое здоровье, то же сделал и нынешний герцог Веллингтон, тогда – маркиз Дуэро. На стене, против главного конца стола, висел портрет Наполеона во весь рост, ярко освещенный множеством ламп.

В числе гостей был поэт Мильнес, почт-директор всей Англии, много писателей, журналистов и аристократов, но для меня важнее всех был Диккенс. Из дам-писательниц, с которыми я здесь познакомился, назову квакершу Мери Ховит, которая перевела моего «Импровизатора» и таким образом первая познакомила со мной английскую публику. Муж ее, Чарльз Ховит, также известный писатель и издатель «Howitts Journal». В одном из номеров этого журнала, вышедшем как раз за неделю до моего приезда в Лондон, было помещено что-то вроде панегирика мне и мой портрет. Номер этот красовался на окнах многих книжных магазинов; я обратил на него внимание в первый же день по приезде и зашел в маленькую лавочку, чтобы приобрести его. «А похоже это на Андерсена?» – спросил я почтенную продавщицу. «Поразительно! – ответила она. – Вы сразу узнаете его по этому портрету!» Она-то, однако, не узнала меня, хоть мы и беседовали об этом сходстве довольно долго. «True story of my life» в переводе Мери Ховит была посвящена Йенни Линд. Впоследствии книгу эту перепечатали в Бостоне.

Вскоре по моем приезде Мери Ховит посетила меня вместе со своей дочерью и пригласила меня к себе в Клаптон. Я отправился туда в омнибусе, набитом сверху донизу; ехать пришлось мили две, и мне казалось, что дороге конца не будет. Обстановка у Ховитов была прекрасная – картины, статуи; при доме был премиленький садик. Приняли меня очень радушно. Всего через несколько домов от них жил Фрейлиграт, немецкий поэт, с которым я познакомился в Ст. Гоаре на Рейне; тогда еще он пел свои задушевные, образные и поэтические песни. Король Прусский назначил ему потом ежегодную пенсию, но Гервег стал смеяться над Фрейлигратом, называя его поэтом-пенсионером, и он отказался от пенсии и стал воспевать в своих песнях свободу. Затем он уехал в Швейцарию, а оттуда в Англию, поступил здесь на службу в какую-то контору и содержал на этот заработок себя и всю свою семью. Раз как-то мы и столкнулись здесь на улице; он меня узнал, я его – нет, так как он сбрил свою густую черную бороду. «Что же, не хотите узнать меня? – спросил он меня, смеясь. – Я – Фрейлиграт!» Я отвел его из толпы в сторонку, к какой-то двери, а он шутливо заметил мне: «Не хотите и говорить со мною на людях, вы – друг королей!»

В его маленьком домике было так уютно; на стене висел мой портрет. Рисовавший его художник Гартман как раз в эту минуту зашел навестить Фрейлиграта, и мы втроем провели время очень приятно, беседуя о Рейне и о поэзии. Но я чувствовал себя крайне утомленным лондонской жизнью вообще и поездкой сюда в особенности и поэтому поторопился опять сесть в омнибус, чтобы пуститься в обратный путь. Но еще не успели мы порядком отъехать от Клаптона, как я весь ослаб и почувствовал себя чуть ли не так же дурно, как в Неаполе. Я готов был лишиться чувств, а омнибус все больше и больше переполнялся публикой, становилось все жарче, лошади то и дело останавливались, и к нам вваливались новые пассажиры, а перед открытыми настежь окнами болтались запыленные ноги пассажиров империала. Несколько раз я собирался сказать кондуктору: «Проводите меня в какой-нибудь дом, я не могу больше!» Пот лил с меня градом. Ужас что такое! Под конец в глазах у меня помутилось, все вокруг завертелось… Наконец добрались до города. Я вылез, взял кеб и тут только вздохнул легче. Такого томительного путешествия, как это – из Клаптона до Лондона, я еще не испытывал.

Я видел лондонский «high life», видел и лондонскую «нищету»; вот два полюса в моих воспоминаниях. Бедность я видел в образе изголодавшейся молодой девушки в изношенном донельзя платье, прижавшейся в углу омнибуса. Видел я и нищету, безмолвную нищету – говорить ей было здесь запрещено. Я вспоминаю лондонских нищих, мужчин и женщин с пришпиленным к груди лоскутком бумаги, вопиющим: «Я умираю с голоду! Сжальтесь!» Говорить они не смеют, просить милостыню не разрешено, и они скользят по улицам, как тени, останавливаются перед вами и вперяют в вас страдальческие глаза. Останавливаются они и перед кофейнями и кондитерскими, выбирают кого-нибудь из посетителей и не сводят с него взора – какого взора! Женщины указывают на своих больных детей и на лоскут бумаги на своей груди; на нем написано: «Я не ела два дня!» Я видел их так много, а мне сказали, что в нашем квартале их еще мало; в более же роскошные кварталы их и вовсе не пускают. Они – парии!

Но Лондон – город по преимуществу промышленный, и в нем и нищенство обращается в промысел. Все дело в умении обратить на себя внимание; для этого избираются самые различные способы, и я видел один, вполне достигавший своей цели. Посреди уличной канавки – на мостовой или на панели эта группа загородила бы проход, – так в канавке стоял чисто одетый человек с пятью детьми мал мала меньше, одетыми в траур, с длинным крепом на шляпах; все, как сказано, были одеты очень чисто и стояли в канаве; каждый держал в руках пачку спичек для продажи – просить милостыню ведь не дозволялось. Другое, более почетное и прибыльное занятие – это – метение улиц, и почти на каждом углу есть свой метельщик, который то и дело подметает известный участок мостовой или переход через улицу, и кто хочет, дает ему за это пенни. В некоторых кварталах такие метельщики набирают, как мне передавали, за неделю порядочную сумму. Я видел в числе занимавшихся этим благородным ремеслом одного негра в тюрбане.

Итак, я видел лондонскую жизнь, наблюдал ее и в богатых салонах «high life», и в уличной толпе, и в театре, и, наконец, в церквах. Церкви, впрочем, надо осматривать в Италии, а не в Англии. Вступив в первый раз под своды Вестминстерского аббатства, я очутился как раз в «the poets corner» (уголок поэтов). Первый памятник, на который упал мой взгляд, был Шекспиру. Я как-то позабыл в данную минуту, что прах его покоится не здесь, мною овладело благоговейное чувство, и я невольно припал головой к холодному мрамору. Рядом с памятником Шекспиру находится памятник или гробница Томсона, налево – Соути, а под широкими плитами пола лежат Гаррик, Шеридан и Сэмуэл Джонсон. Как известно, духовенство не разрешило поставить здесь памятника Байрону. «Я напрасно искал его там! – сказал я однажды одному из английских епископов и, не показывая, что знаю причину, прибавил: – Как это могло случиться, что величайшему из поэтов Англии не поставили там монумента, да еще изваянного Торвальдсеном?» – «Он нашел себе превосходное место в ином месте!» – ответил он мне уклончиво. Среди остальных надгробных памятников великим мира сего находился один, изображавший человека, поразительно похожего на меня, и я всегда невольно останавливался перед этим бюстом. Положительно это было мое лицо! Ни один скульптор, ни один живописец не мог бы дать изображения, более похожего на меня. И раз целая толпа иностранцев, случайно столкнувшихся здесь со мной, остановилась как вкопанная, в изумлении вглядываясь в меня. Как же это, в самом деле, высокородный господин, изображенный здесь в мраморе, вдруг ходит тут живой, воплотившись во мне!

 

Мне давно хотелось познакомиться с Шотландией, и земляк мой Гамбро, который в это время собирался отправиться с семейством на купания на западный берег Шотландии, пригласил меня сопровождать их.

Поездка по Шотландии обходится довольно дорого, но зато и деньги здесь даром не тратишь – все устроено превосходно, повсюду, даже в маленьких деревенских гостиницах, обстановка вполне комфортабельная.

После весьма интересной поездки, во время которой я постоянно встречался с друзьями моей музы, мы высадились в Баллохе, а оттуда отправились по железной дороге в Дёмбартон, настоящий шотландский город, расположенный на реке Клайд. Ночью разразилась страшная буря; все время слышалось как будто рокотание волн, дом дрожал, ставни хлопали, какой-то больной кот мяукал всю ночь – глаз не удалось сомкнуть! Утром все стихло, и наступила просто могильная тишина. Было воскресенье, а этому дню придается в Шотландии большое значение; все отдыхают, даже железнодорожные поезда не ходят, только поезд из Лондона в Эдинбург безостановочно продолжает свой путь, к великому неудовольствию строго религиозных шотландцев. Все магазины закрыты, жители сидят по домам и читают Библию или напиваются допьяна, как мне говорили.

Сидеть в чужом городе целый день дома, ничего не видя, совершенно не в моем вкусе, и я предложил обществу отправиться погулять, но мне возразили: «Как это можно! Все обидятся на нас!» Под вечер мы, однако, вышли прогуляться за город, но повсюду царила тишина, изо всех окон смотрели на нас с таким изумлением, что мы живо вернулись обратно. Молодой француз, с которым я встретился здесь, рассказывал мне, что недавно он с двумя англичанами ходил в воскресенье удить рыбу; их увидал какой-то старик и жестоко разбранил за «безбожное поведение». «Как это можно забавляться в воскресенье! Если не хотите сидеть дома и читать Библию, так не следует по крайней мере оскорблять религиозное чувство других людей!» Такое общее отношение к воскресному дню не может быть вполне искренним. Я готов уважать всякое проявление неподдельного чувства, но нахожу, что там, где оно имеет за собой только силу привычки, оно может подавать лишь повод к лицемерию.

В Дёмбартоне я простился с Гамбро и его семейством и отправился с пароходом в Глазго. Перед отъездом туда я, однако, долго не мог решиться – вернуться ли мне в Лондон и оттуда домой или же двинуться дальше по Шотландии, на север, до «Loch Laggan», где в данное время находились королева Виктория и принц Альберт, у которых, как мне было сообщено, ожидал меня милостивый прием.

Под конец моего пребывания в Лондоне, когда я успел окончательно уходить себя беспрерывным участием в чересчур утомительной светской жизни, я как раз получил весьма милостивое приглашение от двора ее величества пожаловать на остров Уайт. Но я был до того измучен, что не видел никакой возможности предпринять такую поездку да еще представиться высоким особам. Я посоветовался с нашим посланником, графом Ревентлау; он видел, как я был измучен, как плохо чувствовал себя, и сказал, что лучше прямо объяснить все это в письме. При этом я мог также прибавить, что намереваюсь отправиться в Шотландию для отдыха и ввиду того, что ее величество сама отправляется туда, просить разрешения представиться ей там, когда поправлюсь здоровьем. Один из приближенных королевы прислал мне ответ, в котором говорилось, что королева с супругом очень благоволят ко мне и охотно примут меня в Loch Laggan.

Но пребывание в Шотландии не дало мне ожидаемого отдыха; прошло уже три недели с моего отъезда из Лондона, а я все еще страдал тем же упадком сил. К тому же я узнал от сведущих лиц, что в упомянутой местности с трудом можно отыскать мало-мальски сносную гостиницу, что мне непременно нужно явиться туда в сопровождении слуги – словом, войти в большие расходы, нежели это позволяли мои средства. Писать королю Кристиану VIII и просить о милостиво обещанной мне субсидии было мне уж совсем не по душе, тем более что я лично отказался воспользоваться этой милостью. Вот так комиссия!

Наконец я решил опять написать письмо, в котором объяснил состояние моего здоровья, заставляющее меня поскорее вернуться на родину, и сейчас же стал готовиться к отъезду, причем пришлось отказаться от массы приглашений шотландской знати, с которой я встречался в Лондоне. Не мог я также и посетить зятя Вальтера Скотта, Локгарта, так мило принявшего меня в Лондоне. Дочь его, любимица деда, так много рассказывала мне о нем, показывала мне разное оружие и другие вещи, которые остались у них на память о великом поэте; у них же видел я превосходный портрет Вальтера Скотта, на котором он изображен с любимой его собакой Майдой, и на прощание miss Локгарт подарила мне автограф деда, величаемого когда-то «великим незнакомцем». Итак, пришлось, как сказано, отказаться и от поездки в Аббатсфорд, и в Loch Laggan, и я в грустном настроении проехал Глазго и вернулся в Эдинбург.

Не могу не упомянуть здесь о приключении, очень незначительном, но послужившем для меня лично новым указанием на мою счастливую звезду, сказывающуюся даже в мелочах. За время моего последнего пребывания в Неаполе я купил себе простую пальмовую тросточку, с которой и не расставался во время нескольких уже поездок; взял я ее с собой и в это путешествие. Когда я с семейством Гамбро проезжал по степи между Loch Cathrina и Loch Lomond, один из сыновей Гамбро все играл с этой тросточкой и, увидя Бен Ломонд, высоко поднял ее и закричал: «Ну, пальма! Видишь высочайшую гору в Шотландии? Видишь вон там огромное озеро?» и т. д. А я пообещал, что трость, когда снова очутится со мною в Неаполе, расскажет тамошним своим товаркам о стране туманов, где обитают духи Оссиана, о стране, где красный цветок репейника в чести – красуется в ее гербе. Пароход прибыл раньше, чем мы его ожидали, и нас заторопили. Хватился я потом своей трости – оказалось, что ее оставили в гостинице. Я попросил своего земляка Пуггора взять трость на обратном пути и отвезти в Данию, а сам отправился дальше в Эдинбург.

Утром, когда я прибыл на вокзал, чтобы сесть на лондонский поезд, примчался и поезд из Внутренней Шотландии. Из вагона вышел кондуктор, прямо подошел ко мне, точно зная меня, и, вручив мне мою трость, сказал, улыбаясь: «Она преблагополучно проехалась одна!» К ней был привязан билетик с надписью: «Датскому поэту Хансу Кристиану Андерсену». Вот действительно образцовый порядок! Тросточку передавали из рук в руки, она проехалась на пароходе, затем в омнибусе, потом опять на пароходе и, наконец, на поезде и благополучно миновала все мытарства, только благодаря своей рекомендательной записочке. Вручили ее мне как раз в ту минуту, когда раздался свисток к отходу нашего поезда. За мной еще остался рассказ о приключениях тросточки; только бы он удался мне так же хорошо, как ей ее поездка!

Путь мой лежал на юг через Ньюкасл и Йорк. В вагоне я встретился с английским писателем Гуком и его женой; они узнали меня по портрету и рассказали, что во всех шотландских городах появились заметки, сообщающие о моем посещении королевы. А я и не был у нее вовсе! Но газеты все-таки знали об этом! Я сам видел потом одну, в которой говорилось, что я читал перед ее величеством некоторые из моих сказок. Все сплошь выдумка! Купил я также на пути номер «Панча». И там упоминали обо мне, да еще ставили мне в укор, что я, приезжий поэт из иностранцев, удостоился со стороны королевы Англии приглашения, чести, которой еще не было оказано ни одному из английских поэтов! Как это замечание, так и различные другие отзывы о посещении, вовсе не состоявшемся, крайне меня досадовали. Один из спутников моих, впрочем, утешал меня тем, что в «Панч» попадают только люди популярные. «Многие из англичан с удовольствием бы заплатили немало фунтов стерлингов, чтобы только попасть в него». Я предпочел бы, однако, обойтись без этой чести. Вся эта история меня еще пуще расстроила, и я приехал в Лондон уже совсем больным. Граф Ревентлау обещал мне лично разъяснить это дело королеве и принцу Альберту.

29Один из самых маленьких переулков в Копенгагене, ныне не существующий.
30Бульвер-Литтон, Эдуард Джордж (1803–1873) – английский писатель, журналист и общественный деятель.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28 
Рейтинг@Mail.ru