bannerbannerbanner
Импровизатор

Ганс Христиан Андерсен
Импровизатор

Взрыв рукоплесканий огласил залу; раздались вызовы: «Аннунциата! Аннунциата!» И ей пришлось выходить и кланяться восхищенной толпе без конца.

И все же эта ария уступала дуэту второго действия, когда Дидона умоляет Энея не уезжать так поспешно, не покидать царицу, «оскорбившую ради него ливийское племя и князей африканских, пренебрегшую своею скромностью, своим добрым именем». «Я ведь не посылала кораблей под стены Трои, я не оскорбляла памяти и праха Анхиза!» В голосе ее звучала такая искренность, такое горе, что у меня слезы выступили на глазах; воцарившаяся в зале глубокая тишина показывала, что и другие слушатели были тронуты не меньше моего.

Эней все-таки покидает Дидону, и вот она стоит с минуту бледная, холодная, как мраморное изображение Ниобеи… Затем кровь бросается ей в лицо, – это уже не нежно любящая Дидона, покинутая супруга, это – фурия! Прекрасные черты дышат смертельной ненавистью; Аннунциата сумела придать своему лицу такое выражение, что у всех кровь застыла в жилах; все жили и страдали теперь вместе с нею.

Леонардо да Винчи написал голову Медузы, которая находится в Флорентийской галерее; на нее жутко смотреть и в то же время нельзя оторваться: это Венера Медицейская, созданная из ядовитой пены морской, застывшей в прекрасном, но ужасном, дышащем смертью образе. Такою-то вот явилась теперь пред нами и Аннунциата – Дидона.

Сестра ее Анна воздвигла костер; весь дворец увешан черными венками и гирляндами; на заднем плане взволнованное море, по которому уносится вдаль корабль Энея; Дидона стоит с забытым им кинжалом; глухо звучит ее песнь, затем переходит в громкие стенания, похожие на плач падшего ангела. Костер вспыхивает, сердце разрывается, последний аккорд замирает…

Занавес опустился. Раздался гром рукоплесканий. Красота и чудный голос артистки привели всех в неописуемый восторг. «Аннунциата! Аннунциата!» – раздавалось из партера, изо всех лож. Занавес снова взвился, и перед нами стояла певица, такая скромная и прелестная, с взором, исполненным любви и кротости. К ногам ее посыпался настоящий дождь цветов; дамы махали платками, а мужчины восторженно выкрикивали ее имя. Занавес опять опустили, но энтузиазм публики все рос, и Аннунциате опять пришлось показаться; на этот раз она вышла об руку с певцом, исполнявшим партию Энея. Крики «Аннунциата! Аннунциата!», однако, все не прекращались; тогда она вышла со всей труппой, содействовавшей ее успеху, но ее продолжали вызывать одну. Она вышла, и в кратких, но прочувствованных словах поблагодарила присутствующих за такое щедрое поощрение ее таланта. Я в порыве восторга набросал на клочке бумаги несколько строчек, и бумажка полетела к ее ногам вместе с цветами и венками.

Занавес больше не поднимался, но вызовы все продолжались; публика хотела еще раз увидать певицу, еще раз выразить ей свое восхищение. Аннунциата вышла из-за боковых кулис и прошла вдоль рампы, посылая своим восторженным поклонникам воздушные поцелуи. Глаза ее сияли радостью, все лицо дышало счастьем. Видно было, что она переживала теперь лучшие, счастливейшие минуты своей жизни. Не то же ли было и со мной? Я ведь разделял и ее радость, и восторг зрителей; взор мой, вся душа моя упивалась ее красотой; я не видел ничего, не думал ни о чем, кроме Аннунциаты!

Толпа повалила из театра; меня увлек общий поток, стремившийся к углу театра, где стояла карета певицы; там меня притиснули к стене; всем хотелось еще разок взглянуть на Аннунциату; все стояли с непокрытыми головами и восторженно провозглашали: «Аннунциата!» Я кричал то же, и сердце мое при этом как будто вырастало в груди. Бернардо протискался к самым дверцам кареты и открыл их для Аннунциаты. Восторженная молодежь решила сама везти карету с певицей и моментально отпрягла лошадей. Аннунциата благодарила своих поклонников и взволнованным голосом просила их отказаться от этого намерения; ответом были те же восторженные крики. Бернардо вскочил на подножку кареты и принялся успокаивать Аннунциату; я же, вместе с другими, повез карету и был счастлив, как и все. К сожалению, счастью этому слишком скоро наступил конец; эти несколько минут промчались, как чудный сон.

Как же я был рад, когда опять столкнулся с Бернардо! Он ведь говорил с нею, стоял около нее так близко!

– Ну, что скажешь, Антонио? Неужели твое сердце еще не затронуто? Если ты еще не горишь любовью, то недостоин называться мужчиной! Понимаешь ты теперь, как ты проиграл, отказавшись тогда познакомиться с нею, понимаешь, что из-за такого создания стоило бы начать учиться по-еврейски! Да, Антонио, я не сомневаюсь – как все это ни загадочно, – что она-то и есть моя исчезнувшая еврейка! Это ее я видел у старика Ганноха, это она угощала меня вином! Теперь я опять нашел ее! Она, словно Феникс, возродилась из пепла – из этого отвратительного гетто!

– Это немыслимо, Бернардо! – ответил я. – Она и во мне пробудила воспоминания, но они говорят как раз противное: она не может быть еврейкой. Нет, наверное, она принадлежит к единой истинной церкви! И если бы ты вгляделся в нее пристальнее, ты бы убедился, что у нее совсем не еврейский тип; на ее лице нет печати отвержения, отмечающей это несчастное, изгнанное племя. Самый язык ее, эти звуки!.. Нет, они не могли вылетать из еврейских уст! О, Бернардо! Я так счастлив, так упоен этими звуками! Но что она говорила? Ты ведь разговаривал с нею! Стоял рядом! Что, она была так же счастлива, как и мы все?

– Да ты и впрямь вне себя от восторга, Антонио! – прервал меня Бернардо. – Наконец-то лед Иезуитской коллегии растаял!.. Что она говорила? Да она и была испугана, и гордилась тем, что вы, сумасброды, повезли ее по улицам. Она спустила на лицо свою густую вуаль и прижалась в уголок кареты; я стал успокаивать ее и высказал ей все, что подсказало мне мое сердце и что следовало высказать царице красоты и невинности, но она даже не приняла моей руки, когда я хотел помочь ей выйти из кареты.

– Да как же ты осмелился? Она ведь не знает тебя! Я бы никогда не решился на это!

– Ах, ты не знаешь ни света, ни женщин! Теперь она обратила на меня внимание, и это уже кое-что значит.

Затем мне пришлось прочесть ему мой экспромт, и он нашел его божественным, достойным появиться в печати! Мы зашли в кафе и выпили за здоровье Аннунциаты; да и все, бывшие там, говорили только о ней; все, как и мы, продолжали восхвалять ее. Было уже поздно, когда я простился с Бернардо. Я вернулся домой, но нечего было и думать заснуть! Мне доставляло такое наслаждение вспоминать всю оперу: и первый выход Аннунциаты, и ее арию, и дуэт, и, наконец, за душу хватающий финал. В пылу восторга я даже несколько раз принимался аплодировать и громко вызывать Аннунциату! Затем мне вспомнилось и мое маленькое стихотворение; я написал его на бумажке, прочел и нашел очень красивым, перечел еще раз, и – если уж быть откровенным – любовь моя к Аннунциате как будто перешла в восхищение своим собственным стихотворением! Теперь, спустя столько лет, я смотрю на все это иными глазами, тогда же я находил свои стишки маленьким шедевром. «Она, наверное, подняла их, – думал я, – и теперь сидит, полураздетая, на мягкой шелковой софе, облокотившись прекрасной ручкой на подушку, и читает:

Душа стремилась, замирая, Вслед за тобою улететь, Минуя ад, к чертогам рая, Но то лишь Данте мог посметь! Он описал красу Эдема, Могуч его блестящий стих, Но ярче, жизненней поэма Лилась сейчас из уст твоих!»

До сих пор я не знал мира богаче, прекраснее мира поэзии, открытого мне творением Данте, но теперь он стал для меня как-то еще жизненнее, яснее, чем прежде: чарующее пение Аннунциаты, ее взгляды, страдание и отчаяние, которые она сумела так художественно выразить, как будто впервые открыли мне всю гармонию дантовского стиха. Наверное, ей понравились мои стихи! Я представлял себе, что она думает, читая их, как желает познакомиться с автором, и, право, засыпая, я хоть и воображал, что занят одною Аннунциатой, на самом-то деле больше был занят самим собою и своим ничтожным стихотворением!

Глава XI
Бернардо является, как deus ex machina. «La pruova d'un opera seria». Моя первая импровизация. Последний день карнавала

На другой день я все утро напрасно искал случая увидеться с Бернардо; много раз проходил я и по площади Колонна, не для того чтобы любоваться на колонну Антония, но чтобы увидеть хоть край платья Аннунциаты: она ведь жила на этой площади! Бродил я, конечно, все возле ее дома. У нее были гости; счастливцы! До меня доносились звуки фортепиано и пение; я прислушался, но это пела не она. Низкий бас пропел несколько гамм; вероятно, это был капельмейстер или один из певцов ее труппы. Какой завидный жребий! Вот бы быть на месте того, кто пел Энея! Видеть ее так близко, лицом к лицу, упиваться ее ласковыми взглядами, переезжать с нею из города в город, пожиная лавры!.. Я совсем ушел в эти мечты, а вокруг меня плясали увешанные бубенчиками арлекины, пульчинели и чародеи. Я совсем и забыл, что сегодня опять карнавал, что веселье уже началось, и вся эта пестрая толпа, весь этот шум и гам производили на меня самое неприятное впечатление. Мимо катились экипажи; почти все кучера были переодеты дамами, но эти черные усы и бороды, видневшиеся из-под дамских капюшонов, эти резкие угловатые движения просто резали мне глаза! Я не был, как вчера, расположен веселиться и, бросив последний взгляд на дом, где жила Аннунциата, хотел уже уйти домой, как вдруг из ворот выскочил Бернардо и бросился прямо ко мне, весело крича: «Иди же сюда! Не стой там! Я представлю тебя Аннунциате! Она уже ждет тебя! Видишь, какой я хороший друг!»

– Она! – пробормотал я, и кровь бросилась мне в лицо. – Не шути со мною! Куда ты ведешь меня?

– К ней, к той, которую ты воспел! – ответил он. – К ней, к волшебнице, вскружившей всем нам головы, к божественной Аннунциате! – И он повлек меня за собою.

– Но объясни же мне, как ты сам попал туда? Как ты можешь вводить к ней меня?

– После, после все узнаешь! – ответил он. – Смотри же теперь повеселее!

 

– Но костюм мой!.. – пробормотал я, торопливо охорашиваясь.

– О, ты бесподобен, друг мой, лучше и быть нельзя! Ну, вот мы и у дверей!

Двери отворились, и я очутился перед Аннунциатой. Она была в черном шелковом платье; на плечи был накинут газовый, голубой с красным, шарф, черные волосы зачесаны назад и оставляли открытым высокий благородный лоб, на который спускалось какое-то черное украшение, кажется камея. Поодаль от нее, возле окна, сидела старушка в темном простеньком платье; глаза и весь облик ее обнаруживали еврейку. Я вспомнил утверждение Бернардо, будто Аннунциата и красавица еврейка из гетто одно и то же лицо; но нет, сердце мое протестовало против этого! В комнате находился еще один, незнакомый мне господин. При нашем входе он встал; сама Аннунциата с улыбкой направилась нам навстречу, и Бернардо шутливо представил меня ей:

– Милостивая синьора, имею честь представить вам поэта, моего друга, аббата Антонио, любимца семейства Боргезе!

– Синьор извинит, – начала она, – но, право, это не моя вина! Я не желала напрашиваться на ваше знакомство, как оно ни лестно для меня!.. Вы почтили меня стихотворением, – тут она покраснела. – Ваш друг назвал мне автора и обещал представить его мне… Но вдруг увидел вас в окно, крикнул: «Сейчас вы увидите его!» и устремился за вами, прежде чем я успела остановить его, предупредить… Ведь таким образом… Но вы лучше меня знаете своего друга!

Бернардо принялся смеяться, а я пробормотал что-то похожее на извинение и выразил, как умел, свое счастье и радость.

Щеки мои горели; она протянула мне руку, и я, в порыве восторга, прижал ее к губам. Она познакомила меня с упомянутым выше господином, капельмейстером их труппы, старушку же назвала своей воспитательницей. Последняя окинула нас с Бернардо серьезным, почти строгим взглядом, но я скоро забыл об этом под впечатлением остроумия и дружески-ласкового обращения Аннунциаты.

Капельмейстер сказал мне несколько обязательных комплиментов насчет моего стихотворения, протянул мне руку и посоветовал мне взяться за составление оперных либретто. Для начала я мог бы написать одно для него.

– Не слушайте его! – прервала Аннунциата. – Вы не знаете, в какие бедствия он хочет ввергнуть вас! Композиторы и не думают о жертвах, какие приходится приносить автору либретто, а публика и того меньше. Сегодня вечером вы увидите в театре «La pruova d'un opera seria» – правдивую картину мучений бедного автора, и все же они обрисованы там еще недостаточно ярко.

Композитор хотел было возразить, но Аннунциата подошла ко мне поближе и, смеясь, продолжала:

– Вы создаете вещь, вкладываете в прекраснейшие стихи всю вашу душу; идея, характеры – все у вас строго обдумано, но вот является композитор. У него своя идея, и ее надо провести, а вашу побоку. Он желает ввести барабаны и дудки, и вы должны плясать под них. Примадонна говорит, что не станет петь, если у нее не будет блестящей выходной арии; ей нужна ария в темпе furioso maestoso, а кстати это или не кстати, это уж не ее дело. Первый тенор предъявляет такие же требования. Вы должны метаться от примы к терциа-донне, от басов к тенорам, кланяться, улыбаться, переносить все наши капризы, а их немало!

Капельмейстер хотел что-то возразить, но Аннунциата не дала ему сказать ни слова и продолжала:

– Затем является сам директор, взвешивает, соображает и бракует. Вы же должны разыгрывать роль его покорнейшего слуги во всем, даже в глупостях и нелепостях. Заведующий монтировочной частью уверяет, что средства театра не позволяют такой-то обстановки, таких-то декораций, и вот вы должны изменить в вашей пьесе то и то-то, или, как говорят на театральном языке, «прилаживаться к обстоятельствам». Декоратор со своей стороны не позволяет приладить к его новой декорации такого-то аксессуара, и вы должны выкинуть все реплики, в которых упоминается этот аксессуар. Затем оказывается, что синьора не может брать трель на том слоге, которым кончается какой-нибудь стих; ей нужен слог на а, откуда же вы возьмете его – ей нет никакого дела. Вы должны прилаживаться, прилаживаться, и, когда, наконец, ваше либретто, в неузнаваемом для вас самих виде, появится на сцене, вам предстоит удовольствие присутствовать при провале оперы и услышать вопль композитора: «Все погубило невозможное либретто! Даже мои мелодии не могли окрылить такого истукана; он и провалился!»

В окна к нам врывались звуки веселой музыки; ряженые шумели на площади и на улицах. Громкие крики восторга и аплодисменты привлекли нас всех к открытому окну. Теперь, стоя рядом с Аннунциатой, достигнув исполнения моего заветного желания, я опять был счастлив, карнавал опять веселил меня, как вчера, когда я сам принимал в нем участие.

Под окном собралось больше полсотни пульчинелей. Они выбрали себе короля и усадили его в маленькую тележку, разукрашенную пестрыми флагами и гирляндами из лавровых ветвей и лимонных корок, развевавшихся словно ленты и шнурки. На голову королю надели корону из вызолоченных и раскрашенных яиц, в руку дали скипетр – огромную погремушку, обвитую макаронами, затем все принялись плясать вокруг него, а он милостиво раскланивался на все стороны. Наконец пульчинели впряглись в тележку, чтобы везти его по улицам; тут он случайно увидел Аннунциату, узнал ее, дружески кивнул ей и крикнул: «Вчера ехала ты, а сегодня еду я на тех же кровных римлянах!» Я видел, как Аннунциата вся вспыхнула и отшатнулась, но вдруг, овладев собой, мгновенно бросилась вперед, перегнулась через перила балкончика и крикнула ему: «Да, но ни ты, ни я недостойны этого счастья!»

Ее увидели, услышали ее слова, громкое «виват» огласило воздух, и на балкон полетели букеты. Один задел ее плечо и упал мне на грудь. Я крепко прижал к сердцу это сокровище, с которым решил не расставаться.

Бернардо был возмущен этой, как он выразился, дерзостью пульчинеля, хотел было сейчас же бежать на улицу и наказать парня, но капельмейстер и другие удержали его, обратив все в шутку.

Слуга доложил о приходе первого тенора, который привел с собою какого-то аббата и иностранного художника, желавших представиться Аннунциате. Минуту спустя вошли новые гости: еще несколько иностранных художников, явившихся засвидетельствовать певице свое почтение. Эти отрекомендовались ей сами. Таким образом, составилось целое общество. Разговор шел о веселом празднестве, состоявшемся прошлой ночью в театре Аргентина, где собрались маски в костюмах, скопированных с знаменитых статуй: Аполлона, гладиаторов и метателей диска. В общий разговор не вмешивалась только пожилая дама, которую я принял за еврейку; она совсем ушла в свое вязанье и только кивала головой всякий раз, как Аннунциата обращалась к ней в разговоре.

Как не похожа была сегодняшняя Аннунциата на то существо, которое я рисовал себе заранее! Дома она казалась жизнерадостным, почти резвым ребенком, но и это шло к ней удивительно и нравилось мне несказанно. Она восхищала и меня, и всех остальных своими беглыми, шутливыми замечаниями и своим остроумием. Вдруг она взглянула на часы, быстро поднялась и извинилась перед нами, что должна оставить нас, – пора было одеваться; она ведь пела в этот вечер главную партию в «La pruova d'un opera seria». Дружески кивнув нам головкой, она скрылась в соседнюю комнату.

– Как ты осчастливил меня сегодня, Бернардо! – сказал я, очутившись с ним на улице. – Какая она милая! Такая же милая, как и на сцене!.. Но каким образом ты сам очутился у нее, как мог ты так скоро познакомиться? Я ничего не понимаю! Все это кажется мне сном, даже то, что я был сейчас у нее!

– Как я попал к ней? Очень просто! – отвечал Бернардо. – Я, как один из представителей знатной римской молодежи, как офицер папской гвардии и, наконец, как поклонник красоты, счел своим долгом явиться к ней с визитом! Да любви не нужно и половины всех этих предлогов. Вот я и явился к ней, а уж само собою разумеется, что представиться-то ей я сумел не хуже тех художников, что явились при тебе, также без всяких глашатаев или дядек!.. Раз я влюблен, я всегда бываю интересным, и можешь быть уверенным, что я сумел занять ее разговором. Через полчаса мы были с нею уже настолько знакомы, что я мог ввести к ней и тебя!

– Ты любишь ее? – спросил я. – Любишь ее истинной любовью?

– Да, больше, чем когда-либо! – сказал он. – В том же, что она и есть та самая красавица, которая угощала меня вином в доме еврея, я и не сомневаюсь. И она узнала меня, как только я вошел к ней; я сразу заметил это. А старая еврейка, что сидит словно истукан, только покачивая головой да спуская петли, является своего рода Соломоновой печатью, подтверждающей мое предположение. Но сама-то Аннунциата не еврейка; меня ввели в заблуждение ее черные волосы, темные глаза и место нашей первой встречи с нею. Твое предположение вернее: она нашей веры и будет в нашем раю!

Мы уговорились встретиться вечером в театре, но народу было столько, что мне так и не удалось отыскать Бернардо. Я все-таки достал себе место; театр был набит битком, жара стояла ужасная, а кровь моя и без того уже была лихорадочно возбуждена; события двух последних дней представлялись мне каким-то бредом. Дававшаяся же пьеса меньше всего годилась для успокоения расходившихся нервов. Опера-буфф «La pruova d'un opera seria», как известно, продукт самой развеселой фантазии. В ней, собственно, нет общей связи; либреттист и композитор имели в виду только посмешить публику и дать певцам побольше случаев блеснуть своим голосом и умением петь. В опере выведены страстная, капризная примадонна, такой же композитор и разные капризничающие артисты, этот особый сорт людей, с которыми и обходиться нужно на особый лад, словно с ядом, что и убивает и исцеляет! Бедный же либреттист играет в пьесе роль несчастного козла отпущения.

Появление Аннунциаты вызвало бурю восторгов и цветочный дождь. Выказанные ею в этой новой роли веселость и живость сочли высшим проявлением искусства; я же назову это скорее проявлением ее истинной природы: такою точно была она и вчера у себя дома. Пение ее напоминало сегодня звон серебряных колокольчиков; все сердца упивались радостью, сиявшей в ее взоре.

Дуэт между нею и композитором, причем они меняются партиями – он поет женскую, а она мужскую, – был триумфом для обоих, но особенно поразила всех слушателей Аннунциата своими искусными переходами от самого низкого альта к высочайшему сопрано. В танцах же она казалась самой Терпсихорой, как та изображается на этрусских вазах; каждое движение дышало пленительной грацией и могло послужить предметом изучения для художника или скульптора. Но вся эта пленительная живость и резвость казались мне только естественным проявлением ее природы, которую я уже имел случай изучить. Роль Дидоны была, по-моему, в исполнении Аннунциаты действительно проявлением высшего искусства, роль же «примадонны» в этой опере – высшим проявлением субъективности.

Бравурные арии буффонады были набраны отовсюду, но Аннунциата исполняла их так естественно-шаловливо, что бессмыслица как-то скрадывалась.

В конце концов композитор уверяет, что теперь все превосходно, что можно начать увертюру, и раздает ноты музыкантам настоящего оркестра; примадонна помогает ему; затем дают знак, и начинается ужаснейшая, уши и душу раздирающая какофония. Но сам композитор и примадонна аплодируют и кричат: «Браво! Браво!» Публика вторила им, смех почти заглушал музыку, но меня все это возбуждало еще больше; я положительно был расстроен. Аннунциата казалась мне резвым, восхитительно шаловливым ребенком; пение же ее напоминало дикие дифирамбы вакханок, и я не мог следовать за нею даже в этот мир веселых звуков. При взгляде на нее мне вспоминалась чудная фреска Гвидо Рени «Аврора». На ней богини времен года порхают вокруг колесницы солнца; одна из них поразительно похожа на портрет Беатриче Ченчи, но только как бы снятый с последней в один из счастливых моментов ее жизни. То же выражение нашел я и в лице Аннунциаты. Будь я скульптором, я бы изваял ее из мрамора, и люди назвали бы эту статую «Невинною радостью». Все громче и громче гремели диссонансы в оркестре; композитор и примадонна пели и затем воскликнули: «Великолепно! Увертюра кончена, теперь можно поднять занавес!» – и в ту же минуту занавес опустили. Буффонада была кончена. Аннунциату принялись вызывать по-вчерашнему, осыпая букетами, венками и стихами. Кружок моих ровесников, из которых я знал некоторых, решил дать ей в этот вечер серенаду; я примкнул к ним, несмотря на то что не пел уже целую вечность.

Через час после ее возвращения домой мы гурьбой отправились на площадь Колонна и расположились под балконом Аннунциаты; за длинными оконными занавесями мелькал еще свет; душа моя была взволнована; я думал только о ней, и голос мой смело слился с голосами других. Кроме того, я должен был исполнить соло; по мере того как я пел, я все больше и больше забывал окружающее и все на свете; я весь ушел в мир звуков, и голос мой звучал так мощно и в то же время так нежно, как никогда прежде. Товарищи мои не могли удержаться от тихого «браво», и с меня было довольно, я сам стал прислушиваться к своему голосу, и радость стеснила мне грудь: я чувствовал в себе присутствие божества! Когда Аннунциата показалась на балконе и низко поклонилась нам в знак благодарности, мне казалось, что это относится ко мне одному. Я слышал, как мой голос покрывал весь хор, являясь как бы душою этого огромного тела. В каком-то чаду упоения вернулся я домой; суетные мысли мои были заняты одним – удовольствием, которое наверное доставило мое пение Аннунциате! Я ведь поразил им даже себя самого.

 

На следующий день я отправился к ней с визитом и застал у нее Бернардо и многих других знакомых. Она была в восторге от чудесного тенора, который слышала вчера во время серенады; я покраснел, как маков цвет. Кто-то из присутствующих выдал меня, и она сейчас же повлекла меня к фортепиано, требуя, чтобы я спел с нею дуэт. Я стоял перед инструментом, как преступник перед эшафотом, уверяя, что никак не могу петь. Но все принялись просить меня, а Бернардо даже бранить за то, что я хотел лишить их удовольствия слышать синьору. Она взяла меня за руку, и я был пойман, как птица; напрасно я бил крыльями – пришлось петь! Дуэт был мне знаком; Аннунциата сыграла прелюдию и начала; я поддерживал ее дрожащим голосом. Взгляд ее покоился на мне, как бы говоря: «Не робей! Следуй за мною в мир звуков!» Я и думал только об этом да об Аннунциате. Скоро робость моя прошла, и я кончил дуэт смело и уверенно. Бурные аплодисменты приветствовали нас обоих, даже молчаливая старая еврейка дружески кивнула мне головой.

– Да ты просто поразил меня! – шепнул мне Бернардо и затем рассказал всем, что я отличаюсь еще одним прекрасным талантом – даром импровизации, которым и должен сейчас порадовать общество. Я был глубоко взволнован, но лестные похвалы моему пению и некоторая уверенность в своих способностях, а также просьбы Аннунциаты заставили меня решиться импровизировать – в первый раз с тех пор, как я стал взрослым человеком. Я взял гитару Аннунциаты, а она задала мне тему: «Бессмертие». Я быстро обдумал богатую тему, взял несколько вступительных аккордов и начал импровизацию.

Гений фантазии понес меня через фосфорно-голубое Средиземное море в пышные долины Греции. Афины лежат в развалинах; над поверженными колоннами растут дикие фиговые деревья. И дух мой проникся печалью. Во времена Перикла здесь, под высокими сводами, весело толпился народ, собравшийся на праздник красоты; по улицам плясали увенчанные цветами женщины, прекрасные, как Лаиса, громко раздавалось пение рапсодов!.. Они пели о бессмертии красоты и добра. Но теперь от благородных красавиц остался один прах; восхищавшие древних греков прекрасные формы забыты! И вдруг, в то самое время как гений фантазии оплакивал разрушение Афин, из земли извлекли дивные образы красоты, изваянные великими мастерами из мрамора, и гений узнал в них дочерей Аттики! Красота получила в этих статуях отпечаток божественности, и белый мрамор сохранил ее для грядущих поколений! Красота бессмертна! Да, но земная власть и величие – преходящи. Гений фантазии понесся через море, в Италию, и с развалин древнего дворца Цезарей смотрел на вечный город. Тибр по-прежнему катил свои мутные волны, но там, где некогда боролся Гораций Коклес, плыли в Остию барки с бревнами и оливками. На том месте, откуда бросился некогда в огненную пучину Курций, росла высокая трава и пасся скот. Август! Тит! Славные имена! Но о них говорят ныне лишь стены разрушенных храмов и арки. Римский орел, мощная птица Юпитера, лежит мертвым в своем гнезде. Рим, где твое бессмертие? Но вот сверкнула молния церковного проклятия над возникающими царствами Европы. Поверженный римский престол стал престолом святого Петра, и земные владыки потекли в священный град босые, с непокрытыми головами. Рим стал повелителем мира! В шуме крыл пролетающих веков звучит, однако: «Смерть, смерть всему, что доступно руке человека, открыто его глазу!» Но может ли заржаветь меч святого Петра? Может ли рушиться власть церкви? Возможно ли невозможное? Рим гордо лежит в развалинах со своими древними богами и священными образами, но властвует над миром, как очаг вечного искусства! Вечно будут стекаться, о Рим, к твоим холмам сыны Европы – и с востока, и с запада, и с холодного севера, – восклицая: «Рим, твоя власть бессмертна!»

Бурные одобрения приветствовали меня, когда я остановился. Одна Аннунциата не шевельнулась; она сидела молчаливая и прекрасная, как статуя Венеры, не сводя с меня пламенного взора. Я понял немой язык сердца, и слова вновь полились из моих уст, складываясь в стихи под диктовку вдохновенной мысли.

С великой мировой арены гений фантазии понес моих слушателей на меньшую: я описал великую артистку, приковывающую к себе сердца людей своей игрой и пением. Аннунциата опустила глаза: я ведь имел в виду ее и постарался, чтобы ее узнали в моем изображении. «Когда замрут последние звуки ее голоса, – продолжал я, – когда занавес упадет, когда умолкнут шумные ликования толпы – ее художественное создание становится прекрасным трупом, погребенным в груди слушателей. Но грудь поэта подобна гробнице Мадонны: в ней все превращается в цветы и благоухание, умершие воскресают в еще более прекрасных образах; из нее взвивается ввысь мощная песнь, обещающая артистке бессмертие!»

Я смотрел на Аннунциату; уста мои высказали мои мысли, я низко поклонился ей, и все окружили меня, осыпая похвалами.

– Вы доставили мне истинное наслаждение! – сказала Аннунциата, ласково глядя на меня, и я осмелился поцеловать ее руку.

Моя импровизация возбудила в ней интерес ко мне; она уже тогда чувствовала то, что я понял только позже, что это любовь заставила меня вознести ее и ее искусство на такую высоту, до которой они никогда не могли возвыситься на самом деле. Драматическое искусство не бессмертно, к сожалению! Оно напоминает радугу, отражающую великолепие неба; это мост, соединяющий небо с землей; им восхищаются, но через минуту он исчезает со всеми своими лучезарными красками.

Я ежедневно посещал Аннунциату. Немногие еще остававшиеся дни карнавала пролетели как сон, но я всецело насладился ими: в обществе Аннунциаты я вкушал такую радость и блаженство, каких не знавал раньше.

– Ну, вот и ты начинаешь вести себя по-человечески! – сказал мне Бернардо. – Как и мы все! Но все-таки ты еще чуть только прикоснулся губами к чаше наслаждений. Я готов поклясться, что ты еще ни разу в жизни не целовал ни одной девушки, ни разу не склонял головы на ее плечо! А что, если бы Аннунциата полюбила тебя?..

– Что ты говоришь! – возразил я почти сердито, и кровь бросилась мне в лицо. – Аннунциата, эта чудная женщина, настолько выше меня!..

– Да уж там выше или ниже – все же она женщина, а ты поэт! Ваших отношений нельзя определить с точностью. Но раз поэту удастся забраться в сердце, он может ввести туда и возлюбленного.

– Я только восторгаюсь ею, восхищаюсь ее веселостью, ее умом и талантом, но любить ее – этого мне и в голову не приходило!

– Фу, как все это важно, торжественно! – смеясь, сказал Бернардо. – Так ты не влюблен? Впрочем, ведь ты из породы духовных амфибий, занимающих между духами и людьми среднее место!.. Так ты не влюблен, как я, как был бы влюблен всякий другой на твоем месте. Ты сам говоришь это, и я хочу верить тебе. Но тогда ты должен доказать это и на деле: не краснеть и не бледнеть, когда она говорит с тобою, и не бросать на нее таких пламенных взоров! Я советую тебе это ради нее же! Как ты думаешь, какими глазами смотрят на это другие?.. Но, к счастью, она уезжает послезавтра, и кто знает, вернется ли она после Пасхи, как обещает!

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23 
Рейтинг@Mail.ru