Ангел

Ганс Христиан Андерсен
Ангел

Бутылочное горлышко

На тесной кривой улочке рядом с убогими домишками стоял узкий, высокий и старый-престарый дом. В нем жила одна только беднота; всего беднее было в жалкой каморке, приютившейся под самой крышей. Над окном каморки висела старая клетка; в клетке не было даже порядочного стаканчика для воды, его заменяло отбитое от бутылки горлышко, заткнутое пробкой. У открытого окна стояла старая девушка; она только что положила в клетку зелененькой травки, и маленькая коноплянка, весело перепрыгивая с жердочки на жердочку, пела и щебетала так, что любо-дорого было слушать.

– Отчего тебе не петь! – молвило бутылочное горлышко, конечно, не так, как говорим мы, люди – бутылочное горлышко, ведь, говорить не умеет, – оно только сказало про себя, как иной раз мы это делаем. – Отчего тебе не петь, когда ты здорова-здоровехонька, а останься-ка у тебя от всего туловища одно горло, да и то пробкой заткнутое, – посмотрела бы я, как бы ты запела. Слава Богу, что хоть кому-нибудь весело! Мне же не до веселья, да и петь не могу. Певала и я в свое время, только давненько, когда была еще целой бутылкой: начнут водить по мне мокрой пробкой, а я-то заливаюсь! Меня даже прозвали жаворонком, большим жаворонком. Случилось это в лесу на пикнике, когда семья скорняка праздновала помолвку дочери. Да, помню все так живо, словно это было вчера… Чего-чего не пережила я на своем веку! Побывала и в огне, и в воде, и под землей; довелось побывать и над землей, высоко, высоко, а теперь парю в воздухе в птичьей клетке, и солнышко греет и ласкает меня. Да, есть мне чем поделиться, жаль только, что не могу рассказывать вслух.

И тут бутылочное горлышко поведало о себе историю, довольно таки замечательную, но не вслух, а мысленно. А коноплянка, тем временем, звонко распевала в клетке; по улице шли и ехали люди; всякий думал свое или ничего не думал, зато бутылочное горлышко думало.

Вспомнилось ему раскаленная плавильная печь стеклянного завода, где в него вдунули жизнь, припомнилось, как горяча была бутылка, как она глядела на бушевавшую огнем печь – место своего рождения, пылая желанием броситься туда обратно и, как постепенно остывая, стала, наконец, хорошо себя чувствовать… Стояла она рядышком со своими братьями и сестрами, их было много – целый полк. Хоть все они вышли из одной печи, но одни предназначались для шампанского, другие – для пива, а это разница! Впоследствии, конечно, может случиться, что в пивную бутылку нальют драгоценное Lacrymae Christi, а в шампанскую – ваксу, но все-таки по виду сразу можно узнать назначение каждой, – благородная останется благородной, чем ее ни наполняй, хоть ваксой.

Упаковали все бутылки, не забыли и нашу. Не думала она тогда, что ей придется доживать свой век стаканчиком для птички, – роль, впрочем, вполне почтенная; играть какую-нибудь роль все-таки лучше, чем быть ничем. Снова увидела свет бутылка в погребе виноторговца, где ее вместе с подружками распаковали и в первый раз выполоскали – престранное было ощущение, – потом положили на бок, и так пролежала она некоторое время. Страх, как не по себе ей было; ей словно чего-то недоставало, а чего – она и сама не знала. Но вот ее наполнили отличнейшим вином, закупорили и запечатали, а сбоку наклеили ярлычок: «Первый сорт!» Словно диплом получила бутылка, да и в самом деле вино и бутылка были превосходны.

Кто в молодости не поэт! И в нашей бутылке что-то играло и пело, пело о многом таком, чего она совсем не знала: об освещенных солнцем горах, поросших виноградниками, о веселых парнях и девушках, об их песнях, шутках и поцелуях. Да, чудо, как хороша жизнь! Вот о чем пело и играло в бутылке, словно в душе юного поэта, – он и сам подчас не знает, о чем поет.

В одно прекрасное утро бутылку купил ученик скорняка, которого послали за самым лучшим вином. Бутылку уложили в корзину вместе с окороком, сыром, колбасой, свежим маслом и булками. Корзинку укладывала сама дочка скорняка – молоденькая, прехорошенькая девушка. Ее карие глазки смеялись, улыбался и розовый ротик, такой же выразительный, как и глазки. Ручки у нее были маленькие, нежные и белые-белые. Поглядишь на нее, сразу скажешь – первая в городе красавица, а вот, подите же, не была еще просватана.

Вся семья скорняка отправилась на прогулку в лес; корзинку с провизией взяла к себе на колени молодая девушка. Из-под салфетки высунулось горлышко бутылки и своей красной сургучной головкой смотрело прямо на юное прелестное личико девушки и на сидевшего рядом с ней молодого штурмана – сына художника-портретиста. Молодой человек, друг детства красавицы, только что отлично сдал экзамен на штурмана и на другой день должен был уйти в дальнее плавание. Об этом много говорилось при сборах в лес, и нельзя сказать, чтобы пригожее личико Скорняковой дочери сияло радостью при разговорах об отъезде штурмана.

Молодые люди пошли гулять по лесу и оживленно беседовали, но о чем – того бутылка не знала, ведь она осталась в корзине. Прошло немало времени, когда о ней, наконец, вспомнили и достали из корзины. Она сразу заметила, что все были очень веселы: глаза у стариков сияли, играла улыбка и на лице у Скорняковой дочки, а щечки у нее горели, словно маков цвет.

Отец взял бутылку с вином и штопор… Прелюбопытное, право, ощущение, когда вас в первый раз откупоривают! Бутылочное горлышко никогда не могло забыть этого торжественного момента, когда с громким «паф» вылетела пробка, и вино забулькало и полилось в стаканы.

– Мир вам да любовь! – пожелали старики.

Снова налил моряк стаканы и сказал:

– Вам известно, что я могу вернуться только через год, выпьемте же за мое счастливое возвращение и за нашу свадьбу!

– За здоровье жениха и невесты! – сказал отец, и все осушили стаканы до дна, а штурман поцеловался с невестой.

Когда стаканы были опорожнены, моряк схватил бутылку, поднял ее и со словами: «Ты была свидетельницей лучших минут в моей жизни, – никому больше не служи!» – высоко подбросил ее в воздух.

Дочка скорняка и представить себе не могла, что ей придется еще раз увидеть бутылку, а между тем это случилось.

Бутылка упала на берегу маленького озерка в густой тростник. Бутылочное горлышко хорошо помнило, как она лежала там и раздумывала: «Я дала им хорошего вина, а они угощают меня болотной водой. Ну, да это от доброго сердца!»

Не видала больше бутылка ни жениха с невестой, ни счастливых старичков, но до нее долго еще доносились их веселые разговоры и пение. А в тростник тем временем забрели двое деревенских мальчуганов, увидали бутылку и отнесли ее домой. Теперь она снова была пристроена.

В маленький домик в лесу, где жили ребятишки, заходил накануне их старший брат, матрос, прощаться – он отправлялся в дальнее плавание. И вот теперь мать торопилась уложить его вещи в сундучок; отец собирался вечером сам отнести сундучок в город, чтобы еще раз проститься с сыном и передать ему поклон и благословение матери. В сундучок уже успели положить и небольшую бутылку с травником, как вдруг явились ребятишки со своей находкой. Бутылка, которую они принесли, была куда крупнее, из толстого стекла, и налить в нее травничка можно было побольше, а глоточек-другой травничка, известно, очень полезен для желудка.

И вот, нашу бутылку налили доверху, но на этот раз не красным вином, а горькой настойкой, и это очень не дурно – для желудка, конечно. Затем уложили ее с вещами в сундучок, и она отправилась в далекое путешествие с Петром Йенсеном, как раз на том самом корабле, на котором служил и молодой штурман. Но он не увидел бутылки, да если бы и увидел – не узнал бы ее. Мог ли он подумать, что это та самая бутылка, из которой пили за его помолвку и благополучное возвращение домой.

Правда, вином она больше не могла угостить, но в ней было кое-что другое, не хуже вина. Не даром товарищи величали Петра Йенсена «аптекарем», когда он наливал им целебной настойки; она до самой последней капельки не утратила своей силы… Веселое было то времечко! Начнут водить по бутылке пробкой, а она поет себе, заливается; вот и прозвали ее большим жаворонком, жаворонком Петра Йенсена.

Прошло много времени; давно бутылка стояла пустой в углу, как вдруг нежданно-негаданно случилось большое несчастье. Случилось ли оно на пути в чужие края, или когда корабль возвращался обратно, бутылка не знала, – она, ведь, ни разу не сходила на берег. Поднялась страшная буря; по морю заходили огромные черные волны и, как мячик, швыряли из стороны в сторону корабль. Ветром сломало мачту, оторвало обшивку, в образовавшуюся пробоину хлынула вода; помпы перестали действовать. Кругом зги не было видно; корабль медленно шел ко дну. О спасении нечего было и думать; схватил тут молодой штурман первый попавшийся клочок бумаги и написал: «Мы тонем! Господи, спаси и помилуй!», а внизу прибавил имя невесты, свое собственное и название корабля, вложил записку в подвернувшуюся под руку бутылку, крепко заткнул ее пробкой и кинул в бушующее море. Он и не подозревал, что это была та самая бутылка, из которой он в счастливый день своей помолвки пил с невестой вино. И вот, качаясь, поплыла бутылка по волнам с вестью о его смерти и прощальным приветом.

Корабль утонул, а с ним и весь экипаж. Бутылка же, как птица, помчалась по волнам; она несла в себе последний привет жениха к невесте. Всходило солнышко и заходило, и своим красным диском напоминало бутылке пылающую плавильную печь, откуда она вышла, и куда ее так тянуло броситься. Видела она и штиль и бури, но не разбилась о скалы, не попала и в пасть к акуле. Больше года пробыла она в море; течением ее уносило то к северу, то к югу. Правда, теперь она была сама себе госпожой, но, ведь, и это может под конец надоесть.

Клочок бумаги, последний привет жениха к невесте, принес бы только горе, попади он в ее руки. Но где же были те нежные белые ручки, что в день помолвки расстилали чистую скатерть в лесу на зеленой травке? Где была дочка скорняка? Куда, к каким берегам несло волной бутылку? Ближе или дальше от ее родины – бутылка того не знала. Она все плыла и плыла; под конец это долгое скитание порядком-таки ей надоело, – носиться по волнам, ведь, не ее призвание. А все-таки она носилась, пока течением не прибило ее к чужому берегу. Вокруг нее столпились люди и о чем-то говорили; ни словечка не поняла бутылка, – речь шла на чужом для нее языке, а, известно, много теряешь, когда не понимаешь языка.

 

Вытащили бутылку на берег, достали из нее записку, но сколько ни вертели, ни разглядывали – разобрать ничего не смогли. Положим, догадались, что бутылка была брошена с потонувшего корабля, и что об этом говорится в записке, но что именно – того не поняли. Положили обратно записку в бутылку и поставили ее в большой шкаф в большой комнате большого дома.

Всякому, кто ни приходил в дом, показывали бутылку, доставали из нее записку, развертывали, рассматривали, отчего буквы, написанные карандашом, стирались все больше и больше, и под конец от них и следа не осталось. Год целый простояла бутылка в шкафу, а затем ее отнесли на чердак, и она мало по малу покрылась пылью и паутиной. Стоя на чердаке, бутылка частенько вспоминала лучшие времена, когда из нее распивали красное вино в благоухающем зеленом лесу и, когда она, качаясь на морских волнах, несла в себе тайну молодого моряка, его прощальный привет невесте. Целых долгих двадцать лет простояла бутылка на чердаке, и, пожалуй, простояла бы еще больше, если бы не понадобилось перестраивать дом. Сняли крышу, увидели бутылку и что-то стали толковать, но бутылка ни слова ни поняла, – языку, ведь, не научишься на чердаке, хоть век там простой! «Доведись мне в комнате стоять, – рассуждала бутылка, – наверно, все бы теперь понимала».

Вымыли и выполоскали бутылку, – это было очень необходимо. И снова она стала такая же чистенькая, светлая и прозрачная, как в молодости, зато записку, которую она так бережно хранила, выплеснули вместе с водой.

Бутылку насыпали семенами, а какими – она не знала, потом закупорили и запаковали так плотно, что ей и света Божьего не стало видно. А, ведь, надо же что-нибудь видеть, когда путешествуешь, – думала бутылка. Но она все-таки ровно ничего не увидела; однако, то, что от нее требовалось, сделала – отправилась в путь и благополучно прибыла, куда полагалось. Там ее распаковали.

– Ну, уж и постарались же они там за границей! На совесть упаковали бутылку, а все же надо посмотреть, не треснула ли она! – услыхала бутылка; но она оказалась целехонька.

Теперь бутылка все понимала до единого словечка. Говорили на том языке, который она слышала, выйдя из плавильной печи, и у виноторговца, и в лесу, и на корабле, говорили на том самом милом, родном языке, который ей так был близок и понятен. Она опять на родине, и каждое слово родного языка кажется ей дорогим приветом. Чуть было не выпрыгнула она от радости из рук и не заметила, как ее откупорили, высыпали из нее семена, а потом отнесли в подвал, отнесли, чтобы поставить и забыть.

Но на родине и в подвале хорошо! Время шло, а она стояла себе, да стояла на одном и том же месте. Но вот пришли какие-то люди, забрали в подвале все бутылки и вынесли их на улицу.

В роскошно-иллюминованном саду давался праздник. По дорожкам висели гирляндами разноцветные шкалики, бумажные фонари сияли, словно большие прозрачные тюльпаны. Стоял ясный тихий вечер; кротко мерцали на небе бесчисленные звезды. С темного неба таинственно глядел золотой серп молодого месяца, но тем, у кого были хорошие глаза, он казался голубовато-серым шаром с золотым ободком посередине.

Иллюминованы были не только главные дорожки, но и боковые, конечно, не так великолепно, но все-таки при свете иллюминации можно было хорошо различить дорогу. По кустам были расставлены бутылки, и в них горели свечки. И наша бутылка стояла тут же, та самая бутылка, которой суждено было под старость служить стаканчиком для птички.

Хорошо было бутылке стоять среди зелени. Опять кругом царило веселье, слышались музыка, пение, смех и говор людской. Особенно шумно было в той части сада, где ярко горели разноцветные бумажные фонари. Сама бутылка, правда, стояла в боковой аллее, но именно в этом-то и была своего рода заслуга; она держала зажженную свечу и служила людям на потеху и на пользу, а в этом, ведь, вся суть. В такие минуты забудешь и двадцать лет, проведенных на пустом чердаке!

По дорожке, мимо бутылки, прошла под руку молодая парочка, точь в точь молодой штурман с дочкой скорняка, что когда-то гуляли в зеленом лесу. Бутылке казалось, что она вновь переживает милое прошлое… В саду, кроме гостей, разгуливали и посторонние, – им позволили полюбоваться на иллюминацию и на нарядных гостей. Вместе с посторонними пришла старая девушка, круглая сирота; никого у нее не оставалось из родных, зато не было недостатка в друзьях. Старой девушке пришло на память то же, о чем вспоминала бутылка: зеленый лес и прогуливавшаяся в ней парочка – жених с невестой. Парочка была очень, очень близка ее сердцу, – ведь, она сама была той счастливой невестой. Лучшие часы своей жизни прожила она тогда, а такие часы всю жизнь не забыть, хоть и станешь старой девой. Но она не узнала бутылки, да и бутылка тоже ее не узнала. Так-то часто бывает на белом свете: встретятся старые знакомые и, не узнав друг друга, расходятся в разные стороны, пока судьба снова не сведет их вместе. Так и случилось с бутылкой и старой девушкой.

Из сада бутылка попала к виноторговцу; снова в нее налили вина и продали воздухоплавателю, который должен был в следующее воскресенье подняться на воздушном шаре. Народу собралось видимо-невидимо, гремела полковая музыка, шли большие приготовления. Бутылка видела все это из корзины, где лежала рядом с живым кроликом. Бедняжка был сам не свой от страха, – он знал, что ему придется с воздушного шара спуститься на парашюте. Бутылка же не знала, что будет с нею; она видела только, как шар все больше и больше надувался, а как надулся – стал плавно покачиваться из стороны в сторону. Но вот, наконец, перерубили веревки, которые держали шар, и он взвился в воздух с воздухоплавателем, корзиной, бутылкой и кроликом. Музыка гремела, а толпа кричала: «Ура!»

– Славно по воздуху плавать! – думала бутылка. – Куда лучше, чем по морю, по крайней мере на камень не наткнешься.

Тысячи людей не спускали взоров с шара; глядела на него и старая девушка из своего открытого окна, за которым висела клетка с коноплянкой. У птички еще не было стаканчика для воды; она тогда пила из маленькой деревянной плошечки. На подоконнике стояло миртовое деревцо; чтобы не уронить его старая девушка отодвинула деревцо к сторонке и, высунувшись в окно, смотрела на шар. Ей хорошо было видно, как воздухоплаватель спустил на парашюте кролика, потом отпил из бутылки за здоровье зрителей и кинул ее вверх. Старой девушке и на ум не пришло, что это была та самая бутылка, которую когда-то ее жених высоко подбросил в воздух в зеленом лесу, в счастливейший день ее жизни, в день ее помолвки!..

Бутылке же было не до размышлений, – так неожиданно для самой себе она очутилась в зените своего жизненного пути… Колокольни и крыши домов были где-то далеко, далеко внизу, а люди казались крохотными букашками.

Но вот бутылка стремительно полетела вниз, куда быстрее кролика. Она плясала, кувыркалась, чувствовала себя такой молодой, жизнерадостной, игривой, – ведь, из нее еще не все вино вылилось. Да, можно сказать, то был полет! Солнышко ласкало ее своими лучами, все люди глядели только на нее одну – шар уже давно куда-то умчался; вскоре и бутылка исчезла из вида. Она упала на крышу и разбилась вдребезги; осколки запрыгали и покатились по крыше, свалились во двор и разлетелись еще на более мелкие кусочки. Уцелело только одно горлышко, отбилось оно так ровненько, словно его алмазом отрезали.

– Славный выйдет из него стаканчик для птички! – сказал погребщик. Но на беду у него не было ни птицы, ни клетки, а завести их только потому, что случайно под руку попалось подходящее бутылочное горлышко, было бы совсем безрассудно. Другое дело для старой девушки, что живет под крышей, ей бутылочное горлышко как раз кстати. И вот, бутылочное горлышко попало в каморку под крышей. Заткнули его пробкой и перевернули; теперь то, что было раньше наверху, очутилось внизу, – так-то частенько бывает на белом свете; потом налили в стаканчик свежей воды и подвесили к клетке, где так весело распевала маленькая птичка.

– Да, хорошо тебе петь! – сказало бутылочное горлышко, не простое горлышко, а в своем роде замечательное, – ведь, оно совершило полет на воздушном шаре. Это только и знали о нем. Теперь оно висит в клетке и служит стаканчиком для птички; слышен ему и уличный шум и то, что говорится в каморке старой девушки. У нее сидит в гостях старая приятельница-ровесница, и они ведут беседу, не о бутылочном горлышке, а о миртовом деревце, что стояло на окне.

– Не покупай венка дочери на свадьбу, к чему, милая, тратиться! – говорила старая девушка. – Я тебе подарю отличный венок из мирт… Погляди-ка на это деревцо! Помнишь, на другой день после моей помолвки ты подарила мне отводок, я его посадила, и вот теперь какая выросла прелестная мирта. Я все мечтала, какой отличный венок из мирт будет у меня на свадьбе, но увы! так и не дождалась этого дня… На веки-вечные закрылись те глаза, что должны были светить мне на счастье и радость. На дне морском крепко спит мой милый жених!.. Состарилась моя мирта, и я и того больше! Когда она почти совсем засохла, я отрезала от нее последнюю зеленую веточку и посадила в землю. Видишь, как разрослась опять моя мирта! Доведется ей в конце концов и на свадьбу попасть – свадебным венком твоей дочери.

Слезы заблестели на глазах у старой девушки, и она стала вспоминать о своем женихе, о помолвке в лесу, о том, как пили за их здоровье… Все перебрала она в своей памяти, только не думала, не гадала, что тут близохонько от нее за окном находится свидетель ее счастливых дней – горлышко той самой бутылки, из которой с громким «паф» вылетела пробка в день помолвки. И само бутылочное горлышко не признало старой знакомой; оно отдалось воспоминаниям о своей прошлой жизни и не слушало, о чем рассказывала старая девушка.

Лен

Лен был в полном цвету. Его прелестные голубые цветочки, как крылья мушек, покачивались на своих стебельках. Их согревало солнце, поливали тучки, и они чувствовали себя счастливыми, как дитя, которое мать умывает и целует. Как дитя, так и цветы только выигрывали от нежной ласки.

– Говорят, что я очень хорош, – размышлял лен. – Я вырасту высоко-высоко, и из меня выйдет славное полотно. Я счастлив: счастливее всех на свете! Я пользуюсь прекрасным здоровьем, и у меня блестящая будущность. Лучи солнца ласкают меня, а дождь обмывает. Да, я неизмеримо счастлив!

– Ну, ладно, ладно, – возразили на это жерди изгороди. – Ты вовсе не знаешь жизни, а мы-то уж чего-чего не переиспытали.

Они затрещали и жалобно запели:

– Крак, крак, всему конец приходит!

– Не скоро еще, – беспечно отвечал лен. – Смотрите, какое чудное утро: солнце светит, дождичек освежает, и я расту да цвету. Очень мне хорошо живется.

Но в одно прекрасное утро пришли какие-то люди, взяли лен за чуб и повытаскивали его вместе с корнем. Сперва положили в воду, словно хотели утопить, потом в жаркую печь, как будто собирались сжечь; словом, жестокость следовала за жестокостью.

– Нельзя же беспрерывно блаженствовать, – думал лен, – надо и пострадать. Путем страдания приобретается опытность.

Но страдания все усиливались. Лен мяли, трепали, чесали, потом привязали к самопрялке и фррр… закрутили до головокружения.

– Я слишком наслаждался жизнью, – размышлял лен, когда нитки наматывали на шпульки. – Ведь и минувшее счастье надо ценить.

Поставили став и соткали холст. Прекрасное вышло полотно, 40 аршин в куске.

– Удивительно, как хорошо все кончилось, – философствовал лен. – А эти жерди все пели: крак… Я начинаю новую жизнь. Конечно, я претерпел немало, но зато как я теперь счастлив; я тонок, мягок, бел. Положение растения, даже цветущего, гораздо хуже. О нем никто не заботится, и оно не знает иной воды, кроме дождевой. Теперь же, напротив, каждый день девушки меня переворачивают и поливают из лейки. Экономка священника сказала в честь меня прекрасную речь, красноречиво доказывая, что лучшего холста нет во всем приходе. Как же мне не чувствовать себя счастливым.

Выбеленный холст снесли домой и стали кроить. Резали, резали без конца. Потом стали колоть иголками. Это было не особенно приятно, но зато вместо одного куска очутилось 12 славных рубашек.

– Только с сегодняшнего дня я чувствую, что кое-что значу, – размышлял лен. – Моя судьба благословенна, потому что я полезен. Только при подобном сознании можно быть довольным самим собой. Нас двенадцать штук, но мы составляем одно целое, т. е. дюжину. Какое блаженство!

 

Прошло несколько лет – рубашки износились.

– Все должно иметь конец, – говорила каждая штука. – Мы бы не прочь послужить еще, но нельзя же требовать невозможного.

Рубашки превратились в тряпье, которое попало на бумажную фабрику. Тряпье рубили, крошили, перетирали, варили. Оно думало, что тут ему и конец. Вдруг… О восторг! О блаженство! Оно превратилось в великолепную белую бумагу.

– Мне положительно везет, – сказала бумага. – Я получаю значение, какого никогда не имел лен. На мне будут писать и чего только не напишут.

И на ней писали прекрасные рассказы, а те, которые читали их, становились умнее. Бумага чрезвычайно гордилась своим успехом.

– Мне и во сне не снилось такой чести, когда я, в виде льна, росла на поле и любовалась своими голубыми цветочками. Могла ли я угадать, что со временем буду служить для удовольствия и назидания людей. Свежо предание, а верится с трудом. Богу известно, что я не гналась за величием. Отдаваясь течению, я постепенно возвышалась и вот достигла того, чем я теперь. А жерди-то, жерди, которые напевали, что всему бывает конец. Мое положение, напротив, все улучшается и делается более и более блестящим. Теперь, вероятно, мне придется обойти весь свет, чтобы все могли прочесть то, что на мне написано. Прежде меня украшали голубые цветочки, теперь украшают великие мысли. Судьба моя беспримерна.

Но бумаге не пришлось гулять по свету. Ее отослали в типографию и напечатали на ней книгу в несколько тысячах экземплярах. Книга принесла удовольствие и пользу тысячам людей, что не могла сделать бумага, потому что, путешествуя по свету в одном экземпляре, она скоро бы истрепалась.

– Это вполне правильно, – рассуждала бумага. – Как это подобная мысль раньше не пришла мне в голову. Оставаясь на месте, я буду пользоваться уважением, как престарелый дедушка. На меня первую вылилось вдохновение автора, я первая закрепила его мысли, мне и следует оставаться на месте, а книги пусть гуляют по белу свету. Их назначение прекрасно, но я и своим довольна.

Бумагу положили в конверт и сунули на полку.

– После работы хорошо и отдохнуть, – подумала она. – Уединение помогает познавать самого себя. С сегодняшнего же дня я начну изучать то, что во мне содержится, и таким образом мое развитие быстро подвинется вперед. Что-то мне предстоит еще? Я, наверно, буду идти вперед, так как ничто не стоит на месте.

Прошло несколько времени, и рукопись решили сжечь. Неудобно было продать ее колбаснику или мелочнику, чтобы в нее завертывали колбасу и масло. Дети прибежали посмотреть, как будет гореть бумага и как потом, когда она сгорит, запрыгают искорки, словно перегоняя друг друга, и затем начнут гаснуть одна за другой.

Весь пакет сразу бросили в камин. Ух, как он вспыхнул! Пламя поднялось до такой высоты, до какой никогда не достигал лен со своими голубыми цветочками. Перед ярким пламенем стушевалась белизна холста и бумаги. Все буквы на одну секунду сделались красными и в виде огненных языков улетели в трубу.

– Я поднимаюсь к небу, – говорил голос в пламени, и казалось, что тысячи голосов сливаются воедино.

Пламя улетало в трубу, и в нем кружилось множество существ, невидимых для человеческого глаза. Их число равнялось числу голубых цветочков на льну. Они-то и прыгали в виде красненьких искорок по пеплу сгоревшей бумаги. Дети смотрели на гаснувшие искры и напевали: крак!.. точь-в-точь как жерди. А маленькие существа говорили:

– Неправда; не конец это, а начало. Оно лучше всего остального.

Дети не могли слышать этих слов и не могли их понять. Да это вовсе и не нужно.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12 
Рейтинг@Mail.ru