bannerbannerbanner
Среди врагов

Федор Тютчев
Среди врагов

Нечто подобное происходило и теперь, на глазах Элен. Все трое: Аня, Колосов, Панкратьев – ясно видели перед собой пропасть, разверзшуюся у их ног, но не могли избежать ее. Судьба, подобно слепой кляче, неумолимо влекла их на край бездны, и никто не мог остановить, схватить за узду незрячую лошадь и отвести прочь, подальше от черной пасти глубокой пропасти.

Элен несколько раз порывалась говорить, но фразы, приходившие ей на ум, казались ей теперь до пошлости пустыми и банальными. Колосов был прав: разве такое горе, такое страдание можно было размыкать какими бы то ни было, самыми красноречивыми рассуждениями?

После нескольких минут тяжелого молчания Иван Макарович, наконец, встал и опять, как давеча, по-кадетски шаркнул ногой и, склонив голову, спокойным голосом произнес:

– Прощайте, княгиня, будьте счастливы. Желаю искренне, чтобы все ваши желания исполнились. Когда случайно вспомните обо мне, не поминайте лихом. Я перед вами, кажется, не виноват ни в чем.

– Прощайте… или нет, что я говорю… до свиданья… Бог даст, вы еще одумаетесь. Там, при новой обстановке, ваша душа успокоится, и вы посмотрите на все другими глазами. Вы только не приводите в исполнение ваше намерение тотчас же по прибытии в отряд… назначьте срок, ну, хоть месяц, и уверяю вас, за это время ваши взгляды во многом изменятся. Поверьте, счастие так возможно, так близко от вас, вам стоит протянуть руку, чтобы взять его и насладиться им вполне. Подумайте, какое было бы счастье для всех, если бы вы через некоторое время вернулись обратно обновленный, с выздоровевшей душой… Представьте себе хотя бы на один миг ту радость, которую вы прочтете в глазах той, которая так горячо вас любит. Представьте себе лицо старика Павла Марковича… Неужели при этой мысли вам не делается лучше… не является желание стряхнуть с себя завладевший вами кошмар?.. Умоляю вас! – Княгиня в порыве красноречия машинально взяла за руку Колосова и крепко сжала его холодные пальцы. – Послушайтесь меня, назначьте срок. Если через два месяца ваше настроение не изменится, делайте как знаете, но два месяца вы должны беречь себя. Дайте мне обещание поступить так… я не выпущу вас отсюда, пока вы не дадите мне слова. Два месяца, только два месяца, неужели для вас будет так трудно?.. Вы говорите, что любите меня, я вижу это сама… К несчастию, я не могу вам отвечать тем же; вы знаете, я не свободна, мое сердце принадлежит другому, но мне искренне жаль вас, я не знаю, на что бы я ни согласилась, чтобы все осталось по-старому и вы бы покуда не уезжали; но это невозможно, по крайней мере теперь. Поезжайте, так и быть, однако дайте мне слово выждать два месяца… Обещайте мне это, и я расцелую вас… слышите, расцелую… Неужели мой поцелуй не стоит такого обещания? Два месяца – срок небольшой… Подумайте…

Говоря так, княгиня поднялась и близко-близко придвинулась к Колосову. Ее потемневшие от волнения глаза заглянули ему прямо в зрачки; он чувствовал близость ее тела под широкими складками шелкового капота, запах духов, и теплота дыхания кружили ему голову. Он задрожал, побледнел и, казалось, готов был упасть. В ушах у него стучало, кровь широкой волной приливала к вискам, сердце замирало…

– Согласны? Говорите. Только два месяца, – раздался подле него тихий голос, и алые губы почти коснулись его лица.

– Согласен! – горячо воскликнул Колосов. – Приказывайте, я все исполню…

– Вы обещаете мне беречь себя два месяца?

– Обещаю…

Две теплые руки мягко обняли его за шею и, щекоча своей наготой, прильнули к ней, и в то же время он почувствовал на своих губах долгий, благоухающий поцелуй. В глазах Колосова помутилось; крепко схватив княгиню своими сильными руками, он, не помня себя, принялся осыпать ее лицо горячими, страстными поцелуями.

– Довольно, – не без усилия оттолкнула его наконец от себя княгиня, – довольно, помните же ваше слово.

«Ну, если я и была в чем-нибудь виновата, то теперь вполне искупила свою вину, – подумала она. – Два месяца он будет жить по обязанности, а там ему и самому не захочется умирать».

Взволнованная, слегка раскрасневшаяся, она подняла руки, чтобы поправить прическу, и мельком взглянула в большое, стоявшее перед ней трюмо. Крик испуга и удивления вырвался из груди княгини. В широком стекле зеркала она увидела отраженное им бледное, искаженное душевной мукой лицо Ани, с широко открытыми глазами, в которых застыло выражение ужаса; она смотрела перед собой, рот ее был полуоткрыт; очевидно, она хотела вскрикнуть, но дыхание перехватило горло, и звук замер, засох на губах. Княгиня стремительно обернулась и бросилась к двери, в которой, переступив одной ногой порог, стояла Аня.

– Анна Павловна, Анечка! – крикнула Элен, пытаясь схватить молодую девушку за руки. – Не подумайте что-нибудь дурного, постой, выслушай…

– Пустите! – болезненно-пронзительным воплем воскликнула Аня, торопливо, с чувством гадливости вырывая свои пальцы из рук княгини. – Так вот оно что, а я-то, дура…

Она истерично захохотала, но тут же хохот ее перешел в рыдания. Прижав ладони к лицу, шатаясь, как пьяная, выбежала Аня из дома княгини и торопливо зашагала домой. Рыдания душили ее, и всю ее покачивало, как на палубе во время бури.

– Анна Павловна, – услышала она подле себя чей-то знакомый голос. – Что с вами? Откуда вы?

Аня подняла голову. Перед ней стоял Богученко. Наглое, красивое лицо хорунжего выражало удивление и любопытство. Привычным жестом одной рукой крутя усы, а другою поигрывая рукояткой богато оправленного кинжала, он пытливо заглядывал в лицо девушки. Та остановилась, с минуту молча, недоумевающе глядела в лицо Богученко, как бы соображая, зачем он здесь и что ему надо, и вдруг, как бы вспомнив что, злобно рассмеялась.

– Вот, Богученко, – заговорила она торопливым, пресекающимся голосом, – как люди бывают иногда несправедливы. Помните, мой отец сердился на вас, упрекал за якобы пущенную вами сплетню про княгиню? Я тоже возмущалась, за глаза бранила вас… теперь каюсь, дайте вашу руку, вот так… прошу вас, простите меня…

– Да постойте! – ухмыльнулся Богученко, с недоумением, но в то же время охотно пожимая ручку Ане. – Что такое случилось? О чем вы говорите, я понять не могу. Почему вам вздумалось вспомнить эту историю… княгини…

– Княгиня, – запальчиво перебила его Аня, – княгиня скверная, развратная женщина, ей мало одного, ей надо десятерых, всех молодых мужчин… а мы-то с отцом распинались за нее, спорили со всеми; мерзкая интриганка…

Богученко, хотя все еще ничего не понимал, но начинал уже догадываться. В эту минуту из дверей дома княгини показался Колосов. Лицо его было смущено, и сам он выглядел каким-то растерянным, сконфуженным. Не поднимая глаз, он торопливо сбежал по ступенькам крыльца и, перейдя улицу, поспешно скрылся. Со стороны глядя, можно было подумать, что он убегает. Богученко громко и нагло расхохотался.

– Та-та-та, вот она штука-то в чем! А я-то сразу и не сообразил. Это вы, значит, Анна Павловна, своего женишка у княгини накрыли? Ловко. Давно пора, а то со стороны глядеть – смех брал, все в селении давным-давно знали, а вы, как слепая, ничего не видели.

– Так это, стало быть, давно уже идет так? – упавшим голосом спросила Аня, тревожно заглядывая в лицо хорунжему.

– А вы думали, со вчерашнего дня? – злорадно усмехнулся тот. – Эх вы, барышня, барышня, святая душа. Ай да матушка-княгинюшка – не зевает…

Богученко еще раз громко, на всю улицу, расхохотался и, посвистывая, пошел прочь от ошеломленной его словами Ани.

Потрясенная до глубины души сценой, виденной ею у княгини, Аня теперь ни на минуту не заподозрила Богученко во лжи; напротив, она поверила ему как евангелию, и при мысли, что Колосов и княгиня уже давно обманывают ее, ей становилось нестерпимо больно.

В тот же день к вечеру по всему селению разнеслась свежеиспеченная новость, злорадно подхваченная и без малейшего колебания признанная всеми за достоверность. Говорили, что Анна Павловна, случайно придя навестить княгиню и, как свой человек, пущенная к ней без доклада, застала своего жениха Колосова в самой интимной позе с Еленой Владимировной и тут же обоих побила по щекам.

– Ах, какой пассаж! – всплескивая руками от полноты чувств возмущения и целомудрия, восклицали разом полковые дамы. – Какой стыд!

– Нет, вы только вообразите, наглость-то какая! – говорили одни. – Средь бела дня, при открытых дверях, нет, это ужасно… при одной мысли заболеть можно…

– Вот тебе и сиятельная! Неужели же в столице все такие?

– А вы что бы думали! Конечно, все. Особенно аристократки.

– Ну, уж и Анечка хороша! – ехидно вмешалась одна из сплетниц. – Они оба в таком виде, можно сказать, в полном дезабилье и все прочее, а она, вместо того чтобы, как полагается скромной девушке, закрыть глаза и убежать, в драку лезет, по щекам их хлещет, как какой-нибудь фельдфебель!

– Уж и не говорите. Без матери, ежели которая сирота останется, всегда так: ни настоящего стыда, ни совести девичьей нет.

– Это верно, но и то сказать, какая мать. Покойница Панкратьева, царство ей небесное, не тем будь помянута, тоже бесстыдница была, при живом муже молодым мужчинам на шею вешалась… дочь-то вся в нее.

– Ну и треанафемские же у вас языки, медам, – не выдержал кто-то из случайно подвернувшихся офицеров, муж одной из судачивших женщин, – мало того, что всех живых облаете, а и мертвым, которые десять лет тому назад померли, и тем спуску не даете.

Пока такие и подобные слухи и сплетни циркулировали в поселении штаб-квартиры, Панкратьев, сидя у себя в кабинете, ломал голову, стараясь понять и объяснить себе всю эту чрезвычайно странную историю. Сомневаться в справедливости слов Ани он не мог. Она клялась, что видела сама, своими глазами, как Элен подошла к Колосову, закинула ему на плечи руки и первая поцеловала в губы, после чего тот в свою очередь схватил ее в свои объятия и начал целовать. После такого ясного и категорического показания очевидца, притом человека не чужого, а родной дочери, Павлу Марковичу, казалось бы, не было причин не верить, и он верил. Допуская, что Элен действительно целовалась с Колосовым, он в то же время чутьем угадывал присутствие какого-то рокового недоразумения.

 

«Тут что-то да не так, – в сотый раз говорил он сам себе, – надо узнать во что бы то ни стало. Или я старый, из ума выживший осел, или княгиня ни в чем не повинна…»

IV

Партия, захватившая Спиридова, продвигалась довольно медленно, избегая останавливаться в аулах и предпочитая ночевать в горах. Будучи слабой по числу людей и плохому их вооружению, разбойники боялись встречи не только с русскими отрядами, которые, преследуя прорывавшихся сквозь «линию» абреков, в свою очередь иногда довольно далеко заходили в горы, но и самих горцев, принадлежащих к чуждому им племени.

На привалах Иван всякий раз брал всю заботу о пленнике на себя; он кормил его остатками незатейливого ужина, отыскивал защищенное от холодного осеннего ветра место и там устраивал логово при помощи старого одеяла и бурки. Затем развязывал ему руки и, сев подле него, долго беседовал. Беседы эти и заботливость, которою окружал его беглый, делали для Спиридова плен не столь тяжелым и унизительным, как если бы Ивана при нем не было.

Чувствуя свою вину в деле пленения Спиридова, Иван как бы хотел несколько искупить ее, облегчая участь пленника.

– Ты, ваше благородие, – говорил он, – доверься мне, главным образом забудь и думать утикать от нас, по тому самому, что тебе все равно далеко не уйтить, не нам, так другим, а непременно попадешься, еще хуже будет. Верь моему слову. С нами тебе лучше; теперь пока что я тебя в обиду не дам, а там в Ашильты приедем, Николай-беку доложу, он об тебе позаботится; к тому же, какой там Шамилька ни есть, а сравнить его нельзя с прочим гололобием. Те, что скоты, ничего не понимают, для них все русские одна статья – гяур, да и баста, ну а Шамиль с понятием, и хотя милости от него ждать особливой, конечно, не приходится, но зря ни убивать, ни мучить не будет.

Спиридов не мог не согласиться с справедливостью этого довода и обещал Ивану во все время пути не искать спасения в бегстве. Приглядываясь к окружающим его людям, Петр Андреевич заметил, что атаманом шайки был Азамат, и все, кроме трех русских дезертиров, повиновались исключительно только ему, но сам он, однако, был в явной зависимости от Ивана и беспрекословно подчинялся его авторитету. Трое дезертиров, Филалей, Аким и Сидор, хотя и держали себя самостоятельными, переругивались и подшучивали над Иваном, но за всем тем в их обращении к нему чувствовалось как бы сознание превосходства его над ними. Спиридов как-то между разговором спросил об этом Ивана. Тот добродушно, но в то же время с сознанием своего достоинства ответил: «Я, ваше благородие, у Николай-бека вроде как бы адъютантом состою, ближайший человек, вот они мне почтение и оказывают, а что касательно Азаматки, так он хочет к Николай-беку в улус попасть, а без меня этому делу не бывать, чрез то он мне и потрафляет».

Из дальнейших расспросов Спиридов узнал, что от Шамиля к абадчехам и шапсугам, жившим за Кубанью, было снаряжено целое посольство с ученым муллой во главе. Цель его была убедиться на месте в том, насколько успешно идут дела горцев в их борьбе с русскими, и предложить им провозгласить Шамиля своим имамом. В число этого посольства, по распоряжению Николай-бека, были приняты Иван, Филалей и Сидор. Их обязанность заключалась в том, чтобы пробраться в русские крепости и там собрать побольше сведений. Иван и Сидор исполнили это поручение блестяще. Пользуясь тем, что воинских частей, к которым они принадлежали, за Кубанью не было, они оба смело явились один в Николаевское, а другой в Александровское укрепление, в то время еще не вполне оконченное постройкой, и объявили себя бежавшими из плена. Их, разумеется, приняли, окружили заботливостью и оставили в укреплениях до выяснения дальнейшей их судьбы. Болтаясь без дела по укреплениям, они внимательно прислушивались ко всему, что говорили среди солдат, в канцеляриях, у офицеров, и когда, по их мнению, собрали достаточно сведений, оба незаметно и ловко исчезли из укреплений, причем Иван сманил с собой Акима. День бегства и место встречи были условлены ими заранее. Сойдясь снова, они отправились в тот аул, где их поджидал Филалей. Посольства шамилевского там уже не было, оно направилось к шапсугам.

Прожив несколько дней в ауле, дезертиры собрались назад. Вот тут-то к ним и примкнул разбойник Азамат с своей шайкой абадзехов, решивший перейти к Шамилю. На родине у него разгорелась канлы[2] с одним влиятельным родом, и Иван посоветовал ему уйти в Чечню, в улус Николай-бека, о котором, о его богатстве, удали и успехах в набегах, он нарассказал доверчивому дикарю целые коробы всяких небылиц.

– Вот и путешествуем теперь все вместе, ровно бы на богомолье, – оскалил зубы Иван в заключение своего рассказа.

– Зачем тебе они? – спросил Спиридов. – Мало у Шамиля затеречных разбойников, а ты еще из-за Кубани тащишь?

– А пущай их променаж делают, – рассмеялся тот, беззаботно махнув рукой. – Хоть и грош им цена, а все же с ними безопаснее.

Разговаривая с Иваном, Спиридов заметил какую-то особенную нежность этого человека к человеку, называемому им заочно Николай-беком. Говоря о нем, Иван не находил слов, чтобы в достаточной мере нахвалиться своим начальником; но, несмотря на словоохотливость, с которою он рассказывал о нем, Спиридов никак не мог представить себе эту загадочную и в устах Ивана легендарную личность.

По одним рассказам, он представлялся добродушным, человеколюбивым, способным на благородные поступки; по другим – кровожадным, жестоким зверем, нисколько не лучше любого из горцев. Одно являлось несомненным, что это был человек умный, решительный, не боявшийся никаких опасностей и пользовавшийся большим доверием со стороны Шамиля.

– Года полтора тому назад Николай-бек ему жизнь спас. Тогда еще полковник Клюка нас под Могохом разбил. Шамиль со своими наибами за завалами над Койсу стоял, вдруг граната – и прямо в середку, вертится, фыркает, вот-вот разорвет; на что уж гололобые храбрые, а те растерялись, стоят как бараны, выпучили глаза и ждут… Тут бы им всем карачун был, и Шамилю этому самому, коли б не Николай-бек. Он один труса не дал – схватил гранату в руки и шасть ее вниз, за завал, так она там и ахнула, аж брызги засверкали, однако никому ничего, все осколки в сторону пошли. С тех пор Николай-бек у Шамиля еще в большую честь попал, потому имам очень таких людей обожает, которые в опасности голову не теряют.

– Шамиля-то твой Николай-бек спас, а вот нам, русским, тем много вреда принес; может быть, теперь бы никакой войны не было, кабы та граната разорвалась там, где упала, – заметил Спиридов.

– Это уж, разумеется, ничего бы теперь не было, по тому самому, что без Шамиля гололобые ничего не стоят. Так – разбойники и ничего больше, а он их на манер настоящего войска образует. Одно плохо, антиллерии нет, без антиллерии Шамилю ничего супротив русских не поделать; одначе Николай-бек ему обещал: «Будет, мол, тебе, имам, антиллерия, дай срок. Вот ужо переманим русских антиллеристов, а опосля того пушек раздобудем, либо из Персии, либо англичанка нам доставит»[3]. И что ты думаешь, ваше благородие, не устроит Николай-бек этого дела? Беспременно устроит. Он такой – за что возьмется, то и будет. Вот я ему для начала одного антиллериста достал. Аким-то этот самый, – мотнул Иван головой по направлению сидевших, как и всегда, в стороне русских беглых, – он ведь антиллерист, для того я и сманил его из Николаевского.

– И рад! Думаешь, хорошее дело вы с твоим Николай-беком затеваете, хлопоча об устройстве артиллерии для Шамиля? Эх вы, повесить вас!

– Ну и вешай! – с досадой огрызнулся Иван. – Сначала только поймать надо… Эх, вы, на виселицы да на палки тароваты. Может быть, с вашей этой щедрости мы с Николай-беком и в горы-то ушли!

Иван с досадой поднялся и отошел к своим, оставя Петра Андреевича одного с его тяжелыми думами; но долго сердиться он не мог, к тому же его тянуло отвести душу в беседе с кем-нибудь. Со своими товарищами он полушутя-полусерьезно переговаривался или подтрунивал над ними. Спиридов был для него новый человек, и с ним он мог говорить сколько угодно.

Петр Андреевич охотно и внимательно выслушивал все его рассуждения. Иван, несмотря на все, нравился Спиридову, который под грубой оболочкой преступника видел его, в сущности, доброе сердце и от души жалел Ивана, хорошо понимая всю тяжесть его положения среди диких горцев или таких отпетых злодеев, каким был Филалей. За эту жалость к себе Иван инстинктивно и привязался к Спиридову.

– Да, – говорил он как-то в другой раз, сидя на земле и опустив голову между колен, – у всякого свое горе, а у нас, вот таких как я да Николай-бек, его, горя-то этого самого, столько, что на десятерых разложить – и то на каждого помногу придется. Вот взять хоть бы эту историю с Дунькой, сколько крови высосала она из него… и не приведи Бог.

– Какая Дунька? – полюбопытствовал Спиридов.

– Женка Николай-бека, то есть она не настоящая чтобы жена ему была, а так… полонянка его. Года два с небольшим из набега привез он ее, дочь священника; красивая девка была, так говорить будем – королева, да и только, высокая, русая, коса, как у доброй кобылы хвост… Крепко полюбилась она Николай-беку, думал сначала в Турцию продать, а опосля того порешил у себя оставить… Напрасно только он это сделал, по тому самому душу она из него вымотала.

– Это каким же манером?

– А таким; оченно характерная девка была спервоначалу. Я ведь, когда в ауле, в одном дворе с Николай-беком живу, только в другой сакле – в кунацкой, так мне все это на глазах. Начнет Николай-бек к ней ластиться, она и не глядит, ровно истукан. Он к ней и так и эдак, ласковые слова всякие – та глаза ворочает. Зло возьмет его.

– Что ты, каменная, что ли? – крикнет. – Али в тебе сердца нет?

Усмехнется та ему в ответ, зло так губы скривит и глазами сверкнет, как кошка.

– Что ж ты, – говорит, – миловать тебя, христопродавца, прикажешь, богоотступника? За что, по какой причине? Не за то ли, что злодеем для меня стал, хуже убивца всякого… Овладел телом, – пользуйся, измывайся, пес, сколько тебе хочется, а над сердцем моим не твоя воля, не можешь ты заставить полюбить себя… Никогда, никогда не полюблю я тебя, слышишь, Иуда искариотский?

Кричит этта она ему в лицо, сама трясется, глаза – что уголья, и с того еще краше ему кажется. Хочется ему ее как-нибудь урезонить.

– Послушай, – говорит, – почему я не мил тебе так? Вон, смотри, Матренка, с тобой взята, полюбила же она своего гололобого, живут по-хорошему, а ты клянешь меня походя.

– Будь ты настоящий татарин, – это она-то ему, – быть может, и я бы полюбила тебя; басурман басурманом родится, с него и взятки гладки, а ведь ты русский, православный! Разве здесь твое место, среди врагов Христовых? Взгляни, ты, окаянный, на руки твои, в крови они у тебя по самые локти, и в чьей крови? Каин одного только своего брата Авеля убил, и за это ему нет от века прощения, проклят он на вечные времена, а ты? Скольких ты, Каин, братьев убил? Отвечай! Не за это ли прикажешь любить тебя, губитель нераскаянный? Знай же, злодей, ненавистен ты мне, мерзок и гадостен пуще последнего гада. Когда ты касаешься меня своими руками, меня всю поводит, словно бы змея ползала по моему телу. Опаскудил ты меня всю, после твоих треанафемских ласк сама себе противна стала.

Скрипит зубами Николай-бек на такие ее речи, насупится, молчит, только рукой кинжал сожмет, а она, знай, не унимается. Распахнет грудь белую, как молоко, высокую да упругую и лезет.

 

– Убей, – кричит, – об одном прошу, убей! Жить не могу с тобой, распостылым, сама бы прирезала себя, кабы только греха не боялась.

Смотрит на нее Николай-бек: стоит она перед ним высокая, стройная, глаза большущие, серые, так и горят, лицо бледное, грудь от ворота распахнута, шея, что тебе кость белая, полная, грудь высокая, наливная; обожжет его всего огнем – себя забудет. Схватит ее в охапку и давай целовать, целует, а сам что ни на есть самые нежные, ласковые слова говорит, откуда только он их выдумывает, а она барахтается, толкает его.

– Ненавижу тебя, окаянный, зарежь лучше, все равно никогда любви от меня не дождешься!..

– Вот, ваше благородие, какая девка – аспид.

Сказав это, Иван примолк и понурил голову. Его рассказ заинтересовал Спиридова.

– Ну, что же дальше? – спросил он Ивана, видя, что тот молчит.

– Дальше? Да все то же. Пока здорова была, все такая же была, непокорливая. Забеременела она. Николай-бек обрадовался. Надеяться начал. На ребенке, – грит, – помиримся, спервоначалу своего младенца полюбит, а опосля того и меня, отца его. Как ты про это думаешь? Это он, значит, меня спрашивает.

– Думаю, полюбит, – отвечал я ему, – время свое должно взять. На что лошадь дикая, а и та впоследствии покоряется. Иной «неук» такой выдастся, первые дни и подступиться нельзя, никакого сладу с ём нет. Так и кипит весь. Чуть не поостерегся, он тя и зубами, и копытами – тигра лютая, одно слово, тигра, а не лошадь. Бьешься, бьешься с ним, смотришь: смирнеть зачал. Дальше – больше, а через год времени – ровно ягненок. По свисту бегает, под ноги ляжешь – и не наступит. Неужели ж баба хуже скотины неразумной?.. Я так думаю, пофырдыбачит, пофырдыбачит и утихнет, особливо опосля ребенка.

– И я так думаю, – говорит мне Николай-бек, – лишь бы родился благополучно.

Подслушала она нас как-то раз да как захохочет.

– Ах ты, – грит, – дурак, дурак, на что вздумал надеяться. Ничего из того, про что ты думаешь, не исполнится. Сама своими руками задушу, так и знай, не хочу, чтобы поганое отродье плодилось на свете Божьем.

И стала она над собой с того дня разное такое делать, чтобы, значит, выкинуть: мучала, мучала себя, добилась-таки своего, родила раньше времени мертвого, да с тех пор и заболела. Теперь помирает…

И что бы ты думал, – заговорил снова Иван после некоторого молчания, – как заболела и сдогадалась, что уже не жиличка на белом свете, разом переменилась, тихая такая стала, ласковая, и тут только впервой покаялась, что давно любит Николай-бека, почитай, с самого того дня, как взял он ее.

– Чего же она, если любила, мучила его? – удивился Спиридов.

– А вот поди ж ты. Говорит, от жалости.

– Как так от жалости?

– А вот так же. Известное дело – баба. У них все иначе выходит. Сам он мне рассказывал: как зачнет она его ублажать, – слушать душа рвется. «Милый, – грит, – ты и не чуял, как любила я тебя. За удаль твою молодецкую, а пуще того любовь твою ко мне. Любила, а сама кляла, и чем шибче любила, тем сильней кляла. Проклинала же я тебя, моего родного, тебя же жалеючи. Видела я горе твое сердечное, ничем помочь не могла тебе и чрез то злобилась. Тошненько мне было глядеть, что ты, мой любый, якшаешься с этой гололобой анафемской татарвой, жрешь с ними кобылятину, молишься ихнему треанафемскому Магометке, забыл, когда и крест на шее носил. Зло мне было на тебя за это, а еще пуще того злобилась я, что хорошо понимала: нельзя тебе поступать иначе. Не вертаться же тебе к своим назад, самому в петлю лезть альбы в кандалы. И выходит, не тебя я проклинала – долю свою кляла я горькую, что полюбила тебя, бесталанного, душе своей на погибель. Дразнила тебя, как собаку, – надеялась, авось с сердцев прирежет меня, а ты заместо того еще пуще распалялся любовью ко мне. Видела я это и с того сильней злобилась. Теперь вижу: жизнь моя к концу подходит, пропала моя злоба дикая, только любовь осталась, к чему же скрываться, пущай хоть перед смертью помилую тебя, соколик ясный, муженек ненаглядный, чертушком данный».

Иван тяжело вздохнул и неожиданно добавил:

– Эх вы, бабы, бабы, недаром Бог, как разум делил, все курице отдал.

– Как так курице? – заинтересовался Спиридов.

– А так же. Когда Бог свет создавал и всех зверей, птиц и гадов разных, начал он им качества определять. Льву – храбрость, волу – терпение, коню – быстроту, человеку – разум. Призвал Адама и Еву, разделил разум их на двоих поровну: нате, грит, проглотите. Вот Адам Бога послушался, перекрестился и как следует проглонул разум, он у него из желудка сичас в голову пошел, а Ева в ту пору сладость какую-то ела, не хотела, значит, бросить, взяла разум, что Бог ей дал, да под дерево и положила, села сама и жует… Вдруг курица, откуда только нанесло ее, хвать разум-то Евин и глотни, только его и видели. Всполошилась Ева, взмолилась ко Господу, на курицу жалится, просит, чтобы Бог разум у курицы отнял и ей отдал; одначе Бог не пожелал того сделать. «Нет, – грит, – Ева, не умела ты разум уберечь, пеняй на себя. Нет у меня для тебя разума, живи без него». С тех пор так и пошло, что у курицы больше ума-разума, чем у бабы.

Спиридов улыбнулся.

– Балагур ты, Иван, с тобой невольно горе забывается.

– Вот и Николай-бек то же говорит, за то он меня, должно быть, и любит. Вот Филалей – тот у нас строгий; ишь, сидит, как сыч на суку.

Спиридов взглянул по направлению, указанному ему Иваном, и увидел Филалея, сосредоточенно и угрюмо сидевшего в стороне. Брови его были насуплены, а в глазах, упорно устремленных в одну точку, и во всем его широком красном и веснушчатом лице проглядывала глубоко затаенная печаль. Печаль эта сказывалась и в крепко стиснутых, выпятившихся толстых, плотно сжатых губах.

«Видно, даже он, этот зверь, утерявший все человеческое, и тот страдает», – подумал Спиридов, и в эту минуту ему стало жаль даже Филалея.

На четвертый день пути, после полудня, подымаясь в гору, Спиридов вдруг услыхал в стороне пушечный выстрел, за ним другой, третий. Так как у горцев артиллерии в то время еще не имелось[4], то не было никакого сомнения в том, что слышанные выстрелы принадлежали русским орудиям.

Спиридов вздрогнул и замер. Вся шайка разом остановилась и чутко начала прислушиваться. Между редкими, гулко раздававшимися среди безмолвия гор пушечными выстрелами иногда явственно доносилась с налетавшими порывами ветра частая ружейная трескотня. Было несомненно, что где-нибудь в горах кипит бой. По всей вероятности, один из русских отрядов, посланный для наказания восставших горцев, громил какой-нибудь злополучный аул.

Боясь попасться навстречу русским, шайка Азамата не рискнула идти дальше. Было решено обождать до выяснения, где именно идет бой, и затем, пользуясь ночною темнотой, проскользнуть мимо русских.

Свернув с тропинки и углубившись в горы, разбойники, как ящерицы, попрятались в камнях и, притаившись там, начали терпеливо выжидать наступления ночи.

– Знатно наши чехвостят где-нибудь гололобых, – заметил Иван, сидя подле Спиридова и чутко прислушиваясь к то затихавшим, то снова разгоравшимся залпам. – Так их крашеным бородам и надо, не бунтуй, – добавил он злорадно. – И, Господи, что теперь только там делается, в ауле этом самом, ад, сущий ад… визг, вой, дети ревут, женщины голосят, иная так остервенится, что тут же, на глазах, своему щенку на камне голову отрубает. Сам видел. Положит младенца головой на камень, за ножки держит, он барахтается, ручонками разводит, а она, стерва, кинжалом хлысть его по шее, так головка как кубарь и завертится. Апосля того с тем же кинжалом да на солдат, так грудью на штыки и наскочит… Бедовый народ, что и говорить.

На этот раз Спиридов плохо слушал болтовню Ивана, и все его чувства сосредоточились в одном: в нервном и чутком прислушивании к долетавшим до него гулким раскатам русских орудий. Он дрожал, как в лихорадке, от охватившего его волнения. О, если бы эти выстрелы вдруг, каким-нибудь чудом загрохотали вот тут, с этой горы. Если бы хоть одно ядро из тех, что падает там, врезалось в кучку сидевших под нависшей скалой разбойников и, разорвавшись, разметало бы их во все стороны… Какое бы это было величайшее счастье!

К вечеру выстрелы затихли, наступила полная тишина, и Спиридов старался угадать, что бы могла она обозначать собою. То ли что русские по своей малочисленности, потеряв надежду взять приступом недоступное не столько благодаря его защитникам, сколько непреодолимое по природе, отступили и повернули обратно, или, наоборот, взяв аул после кровопролитной резни, они, измученные отчаянным рукопашным боем, отдыхают теперь среди развалин и нагроможденных трупов, под жалобный стон раненых и безумный плач осиротелых жен и матерей погибших в неравном бою смелых защитников аула…

Когда стемнело, шайка Азамата осторожно, но торопливо двинулась в путь. Однако ночь была так темна, а дорога, возвышавшаяся над пропастью, настолько опасна, что идти по ней в полном мраке представлялось крайне опасным; пришлось опять остановиться. Про сон никто не думал. Взобравшись на огромную скалу, нависшую над тропинкой, горцы расположились на ней, скрыв лошадей за камнями, и лежали, чутко прислушиваясь к мертвому безмолвию величественно спавших гор. На противоположном берегу глубокого и узкого, как коридор, ущелья, высоко над вершиной мигали огоньки какого-то аула.

2Канлы – кровная месть.
3В 1834 году на Кавказский (Черноморский) берег приезжал секретарь английского посольства в Константинополе мистер Уркуфт, а в 1837 году – английский купец Бэл. Оба джентльмена имели собеседование с старшинами враждебных нам племен, подстрекали их к войне с Россией и обещали помощь Англии, Турции и египетского паши. При их содействии Турция на английские деньги доставила на Черноморское побережье большие запасы орудия, пороху и свинца, которые и раздавались горцам даром. В это самое время в Петербурге английский посол распинался, уверяя императора Николая в искренней дружбе Англии.
4Артиллерия появилась у Шамиля года 2–3 спустя после описываемых событий.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16 

Другие книги автора

Все книги автора
Рейтинг@Mail.ru