bannerbannerbanner
Иван Иванович Выжигин

Фаддей Булгарин
Иван Иванович Выжигин

ГЛАВА XXX
НЕУДАЧА В СВАТОВСТВЕ. ПИСЬМА ИЗ КИРГИЗСКОЙ СТЕПИ И ИЗ ПАРИЖА. ОТЪЕЗД В АРМИЮ
ВОЙНА. ОТЛИЧИЕ. ВОЗВРАЩЕНИЕ В МОСКВУ

Не стану описывать всего, что я перенес для приобретения дружбы молодых Мошниных. Водясь с ними несколько месяцев и желая примениться к их образу жизни, я едва не спился с кругу и не попал в бездну разврата. Величайшее наслаждение богатых купеческих сынков, отставших от торговли и только на вид прилепившихся к службе, состояло в поездках за город, где на свободе предавались они пьянству, буйству и разврату, били окна и посуду, заводили драку с чиновниками и бедными немецкими ремесленниками и, в заключение спектакля, ссорились и мирились с полициею. Мошнины обходились со мною, как с другом и братом, и открывали мне все свои тайны. Я узнал, каким образом доставали они деньги в долг на счет папеньки; как обманывали маменьку и брали у нее деньги, будто на подарки своим начальникам по службе; как очищали комод поддельным ключом, когда в нем накоплялось много денег, и т. п. Наконец я открылся им в любви моей к младшей их сестре, и они взялись помогать мне к достижению цели моих желаний. Простодушная девица согласилась выйти за меня замуж и с охотою вошла со мною в переписку, чрез посредство братьев. Памфил Меркулович и его полновесная супруга были также ко мне благосклонны, по слуху о моем дворянстве и полуторе тысяч душ, и весьма желали, чтоб я был счастлив _на почине_, то есть женившись на их старшей дочери. Осталось преодолеть одно препятствие, а именно убедить родителей сделать свадебный _почин_ с третьей дочери, как вдруг в один день все мои планы и надежды нескольких месяцев исчезли, как дым.

Хитрый секретарь проведал, что я обманул его и не получил наследства, а отстал от игры со страха попасть в беду. Будучи знаком с одним подьячим, белорусским уроженцем, лишенным по суду звания адвоката за ябедничество, секретарь узнал от него, что в целой Белоруссии нет ни одной дворянской фамилии Выжигиных. За стаканом пуншу, в минуту откровенности, он рассказал все старику Мошнину и описал меня самыми черными красками. К нему присоединился Иван Меркулович, тот самый купец, которого в моем присутствии обыграли и ограбили у Удавича, и засвидетельствовал также, что он знает меня, как игрока на верную. Старик Мошнин предостерег своих сыновей, чтоб они не водились со мною. Но если б я был в самом деле таков, каким описали меня старику, то все-таки я был бы лучший между друзьями молодых Мошниных. Они уведомили меня обо всем и советовали представить отцу доказательства моего дворянства и вотчинничества. Разумеется, что мне ничего не оставалось, как отказаться от посещения Мошнина, от ста тысяч приданого и миленькой женочки. Я почел это праведным наказанием за мою связь с игроками и терпеливо покорился судьбе. Человек сильно чувствует потери и неудачи, предается отчаянью тогда только, когда судьба стесняет в нем пламя господствующей страсти, не погашая его. В несчастиях же, где действует рассудок, а не сердце, легко утешиться. Взвесив все выгоды и невыгоды от предположенного брака, я даже был рад, что отвязался от родства с молодыми Мошниными, перестал их принимать у себя и вскоре отстал от них.

В один день я получил два письма, из Оренбурга и из Парижа. Из киргизской степи писал ко мне мой лекарь, бакса Темир-Булак. Письмо его было следующего содержания:

"Высокопочтенному, блистательному, храброму мирзе Ивану Выжигину, от верного друга Баксы Темир-Булака приветствие, желание здравия и благополучия!

С тех пор, как ты оставил благословенную степь нашу, Мухамет, восседящий в девятом небе, прогневался на знаменитое племя Баганалы-Кипчакское, и священная кобылица его, Эль-Борак, навеяла хвостом своим несчастье на аулы, благоденствовавшие под правлением мудрого и храброго Арсалан-султана. Пагубные предзнаменования на небе и на земле побуждали нас к осторожности: луна закрыла чело свое полою священного халата Мухаметова и появилась мрачною, как сайга в тумане. Во внутренности баранов находили насекомых, и лучшая кобылица Арсалан-султана родила мертвого жеребенка, с двумя головами. Я предсказывал бедствие, но Арсалан-султан, вобравшись в России книжного легкомыслия, не верил ни снам моим, ни гаданиям, не слушал совета, чтоб прикочевать к Большой Орде и соединиться с нею, для избежания баранты двух сильных племен, Чизлыкского и Дерт-Карикского, которых глава, Султан-алтын, пал от могучей руки твоей, храбрый мирза, Иван Выжигин. Эти два племена, собрав союзников своих, напали на нас нечаянно и не победили, но истребили лучших наших наездников. Мужественный, доселе непобедимый Султан-арсалан, острее меча Пророкова, украшение степей, погиб в рядах неприятельских, как волк среди стада, в наказание за неверование в мудрость Молл и прорицательство Баксы. Стада и табуны наши достались в добычу врагам, аулы расхищены, красавицы уведены в неволю! В общем расстройстве остальные воины спаслись бегством и смешались с Большой Ордой. Письмо твое я получил в Оренбурге, на меновом дворе, куда послан был от хана за его делами. Итак, мирза Иван Выжигин, не надейся получить своей собственности, которая хранилась в юрте самого Арсалан-султана и досталась победителям, вместе с его сокровищами. Наследник храброго султана, друг твой Гаюк, так беден, что питается кумысом подаяния от великодушного хана Большой Орды и служит у него начальником его телохранителей! Впрочем, хан так много о тебе наслышался, что рад тебя видеть, и вероятно, даст тебе почетное место в своей Орде. Прощай и не забывай друга своего, Темир-Булака, который молит Бога о твоем счастье и просит Его, чтоб Он вселил в тебя желание возвратиться в красу красот земных, преддверие рая – в степь киргизскую".

Слезы полились у меня при чтении известия о кончине доброго Арсалан-султана и о несчастии, постигшем моих прежних товарищей. Надежда на помощь из степи исчезла. Положение мое сделалось еще затруднительнее.

Другое письмо было от Груни. Трепещущею рукой сорвал я печать и прочел его несколько раз, в борении различных ощущений. Вот что она писала ко мне:

"Друг мой, милый сердцу Выжигин! ты, вероятно, знаешь уже причину, заставившую меня оставить Москву и Россию. Я так люблю тебя, что не хотела подвергнуть несчастью, соединяя горькую мою участь с твоею. Но как женщине трудно жить в свете без покровительства мужчины, то я выбрала себе в защитники мусье Сансуси, веселого и доброго француза, который меня любит так пламенно – как я тебя! У него в паспорте было означено, что он путешествует с женою, но как мадемуазель Адель осталась в России гувернанткою, то я заступила ее место и благополучно прибыла в Париж. Ах, любезный друг, что за город этот Париж! Наша тихая, угрюмая Москва в сравнении с столицею Франции есть то же, что пруд в сравнении с водопадом. У нас зимою, уж в сумерки везде глухо и пусто и только экипажи припоминают, что вы не в лесу. А здесь вечная жизнь, вечное движение; нет ни дня, ни ночи, а только перемена декораций, замен природного света искусственным. Я удивляюсь, как со мною не приключилось апоплексического удара от радости, когда я в первый раз увидела парижские модные магазины! Ах, друг мой, что за прелесть! Здесь новости появляются не чрез месяцы, не чрез недели, но каждый день, каждый час, каждую минуту. Здесь-то храм вкуса, законодательное сословие моды, средоточие всех изобретений. Здесь жизнь исчисляется не годами, но числом наслаждений; и каждый торопится жить, подобно мореплавателю, который спешит исправить дела свои на берегу, когда уже паруса на корабль подняты. Париж есть гостиница целого мира. Здесь собираются искатели мудрости, наслаждений и счастья со всех концов земли, и оттого-то каждый живет здесь по своему вкусу, без всякого принуждения, как водится в трактире. Любезный друг! если б ты видел, как наши дамы, которые в России не сделают шагу пешком без конвоя двух дюжих лакеев и которым надобны четыре лошади, чтоб переехать чрез улицу, разгуливают здесь одни-одинешеньки по извилистым парижским улицам, по иллюминованному саду Пале-Рояля, под аркадами и в простом фиакре ездят в купальни! Это инкогнито доставляет им тысячи наслаждений, о которых если б кто смел заговорить при них в России, то был бы провозглашен невеждою, грубияном, нахальным! Здесь на все открытые конторы, для каждого желания свои комиссионеры. Можно продать и купить сердце и ум. Здесь только получила я понятие о жизни общественной. Как ни высока наша образованность, но согласись, любезный друг, что в среднем классе у нас еще много азиатского, и женщины, хотя властвуют у нас над мужчинами, как везде, и в самой даже Азии, но в общежитии чрезвычайно стеснены старинными обычаями. Здесь же всякому полная свобода. Порядочные женщины посещают трактиры и кофейные дома, путешествуют одни в дилижансах и почтовых колясках и часто имеют свои связи и знакомства, о которых муж вовсе не знает и не заботится. Каждая француженка полная хозяйка в доме, а обязанность мужа заниматься внешними делами. Иностранное золото пробирается в Париж разными источниками, и вся забота парижан в том только, чтоб пользоваться этим золотым дождем. Звание иностранного путешественника есть самое почетное, если только он приезжает в Париж веселиться на свои деньги, зато здесь каждого чужеземца величают графом, князем, лордом и бароном, справляясь не с дипломами, а с кошельком. Меня также называют княгинею, хотя я веселюсь не на свои деньги. Утонченность в забавах и наслаждениях доведена здесь до высочайшей степени, и ум человеческий истощился для изобретения удобств в жизни. Забавы разделяются на публичные и тайные. К первым принадлежат: театры, концерты, общественные балы, гульбища, сельские праздники. Все, чем в других столицах забавляют публику только в большие торжества и при необыкновенных случаях, здесь бывает ежедневно и всегда привлекает толпы любителей. Не стану говорить тебе о театрах, которые составляют господствующую страсть французов, не стану описывать тебе всех забав, вкушаемых _инкогнито_, и молчу, именно для того, что хочу, чтоб ты сам приехал в Париж и насладился на деле, а не на бумаге. Я до сих пор еще не могу опомниться, и голова у меня беспрестанно в кружении. Мусье Сансуси премилый человек и вовсе не беспокоит меня докучливою любовью. Я познакомилась с некоторыми иностранками и моими землячками, ищущими, подобно мне, рассеяния: мы ведем жизнь самую веселую. Гордись, милый друг, моею любовью! Даже в Париже называют меня _прекрасною русскою_, и если б ты видел меня в парижском наряде – то упал бы к ногам моим, вместе с дюжиною лордов, немецких князей, путешествующих инкогнито, и наших богатых земляков. У нас швеи и магазинщицы совсем не умеют одевать к лицу и думают только, как бы сбыть с рук свои тряпки. Но здесь работают для славы и – для денег. Приезжай, друг мой, только оставь в России свою ревность и свою философию, для которых здесь нет места. Обо мне спроси в Пале-Рояле, в модном магазине Ќ 113".

 

Из этого письма увидел я, что несчастье не исправило Груни и что легкомыслие и тщеславие остались в ней по-прежнему господствующими страстями. Я даже не хотел отвечать на это письмо, зная, что советы мои не помогут.

Между тем у нас возгорелась война с Турцией, и я, вспомнив советы моего доброго Петрова, решился вступить в военную службу. Я открылся в этом приятельнице моей, кузине Анете, с которою я жил в дружбе, как брат с сестрою. Она похвалила мое намерение и взялась исходатайствовать мне перемещение из гражданской службы в военную. О, всесильные женщины, сколько я вам обязан в жизни! Кузина Анета привела в движение всех своих приятельниц, тетушек и кузин. Пошла женская переписка, свидания, совещания, просьбы, рекомендации. Начальник, у которого я играл в вист два раза в неделю и обедал каждое воскресенье, выдал мне самое лучшее свидетельство в усердной и беспорочной службе, хотя я ни разу не входил во внутренность его канцелярии, и через два месяца меня переименовали в корнеты, в тот же самый гусарский полк, в котором служил покойный мой отец.

Когда явился я в полном гусарском наряде к кузине Анете, она ахнула от удивления и созналась, что я рожден для мундира. Мои покровительницы радовались успеху своего ходатайства, и я чуть не занемог от усталости, танцуя из благодарности мазурку со всеми их дочками и племянницами. Петров был в восторге и мучил меня просьбами скорее отправиться в полк. Добрая кузина Анета дала мне взаймы несколько тысяч рублей, и я, собрав остатки своего имущества, распростился со всеми и уехал в Малороссию, где стоял полк и ожидал первого повеления к выступлению в поход.

Я не говорил матушке о своем намерении и явился к ней уже в военном мундире, накануне моего отъезда. Она едва не упала в обморок при моем появлении. Я был так похож на отца моего, в таком же мундире, что матушка не могла на меня насмотреться. Поплакав, как водится в подобных случаях, она благословила меня и, снабдив советами, пожелала мне счастья. На другой день я был на большой дороге в Харьков.

Полк уже выступил, и я догнал его на походе. Когда я представился полковнику, то он, взглянув на меня, всплеснул руками от удивления и сказал:

– Боже мой, какое удивительное сходство! Если б я сам не был свидетелем смерти друга моего, князя Милославского, то подумал бы, что вижу его перед собою.

Он позвал из другой комнаты полкового квартермистра, который был вахмистром в эскадроне моего отца, и спросил:

– На кого похож корнет Выжигин?

– Да это живой портрет покойного князя Ивана Александровича Милославского! – воскликнул старик, и слезы показались у него на глазах.

– Слыхали ли вы когда о князе? – спросил у меня полковник.

– Нет, – отвечал я.

– Знаю, что покойный друг мой был холост, но в свете часто случается, что… то есть бывают странные сходства! Желаю вам, любезный сослуживец, чтоб вы похожи были на князя душою и храбростью, и как в противном не имею причины сомневаться, то на первый случай даю вам один совет: старайтесь узнать поскорее фруктовую часть службы, без чего лучший человек будет всегда плохим офицером. У нас много рекрут, из которых я сформировал учебный эскадрон и должен обучать их на походе. Вас я определяю в лейб-эскадрон, а на время, для узнания порядка службы, поручаю командиру учебного эскадрона, ротмистру Бравину, старому служивому, которого советую вам любить и почитать, как отца, потому что он того стоит.

В полках не любят, когда поступают в них офицеры из других полков с старшинством, или, как говорится, на голову. Я хотя определен был младшим корнетом, но товарищи приняли меня весьма холодно от того, что я поступил из гражданской службы. Невзирая на вежливое мое обхождение и на старание заслужить любовь офицеров, меня прозвали подьячим, хотя я клялся, что от роду ничего не писывал, кроме любовных писем, и сам ненавижу крючкотворцев более, нежели турок, с которыми мы шли сражаться. Шутки не прекращались и даже повторялись чаще, с тех пор как я стал сердиться. Ротмистр Бравин, который полюбил меня искренно, советовал мне проучить насмешников. В одну неделю я имел два дуэля на саблях и один на пистолетах, ранил двух моих противников и получил сам легкую рану пулею в левую руку. Полковник арестовал всех нас и объявил выговор в приказе, а я, вылечившись, дал завтрак товарищам, пригласил и моих противников и объявил всем, что если кому угодно удостовериться, что я никогда не был и не буду подьячим, то я готов представить каждому мои сабельные и пистолетные доказательства. Товарищам моим понравилась моя откровенность и смелость, и, при хлопанье шампанских бутылок, я провозглашен был лихим гусаром.

– Выжигин! – сказал мне ранивший меня поручик Застрелин. – Ты кровью смыл свои чернила; теперь ты наш, и кто противу тебя, тот против нас всех. Дай руку, брат! таких гусаров нам надобно.

Полковник, призвав меня, дал мне отеческое наставление, сказав:

– Я наказал вас по долгу службы, но не имею причины быть недовольным вами за ваше поведение. Вы были вынуждены к драке; но теперь, когда вы вступили в товарищество с старыми офицерами, избегайте ссор. Хороший офицер должен доказывать храбрость свою в сражении с неприятелем, а не в поединках. Ротмистр Бравин доносит мне, что вы довольно знаете фруктовую службу, чтоб командовать взводом. Извольте явиться к командиру лейб-эскадрона: я приказал дать вам третий взвод.

Не знаю, радовался ли когда-нибудь так сердечно заслуженный генерал, получив начальство над целою армиею, как я моим взводом. Добрый мой Петров прыгал от радости.

Я никому не говорил о пребывании моем в степи у киргизцев, боясь, чтоб мне не дали опять какого-нибудь прозвания, и не показывал моего искусства в наездничестве, в котором я часто упражнялся даже в Москве, выезжая верхом прогуливаться за город, в уединенные места. Однако ж я запасся волосяным арканом и купил себе горскую лошадь, чтоб при случае употребить мое искусство в пользу.

Любезные читатели! если вам случится слышать рассказы корнетов и прапорщиков о плане кампании, о совокупности военных действий, об ошибках генералов, о причинах удач и потерь в войне – слушайте из вежливости, но верьте вполовину, а лучше вовсе не верьте. Офицер, служа во фрунте, не может видеть ничего более, как то, что делается перед фрунтом, а о военных планах иначе нельзя судить, как соображая и поверяя множество обстоятельств и случаев, открывающихся всегда после кампании. Итак, я не хочу говорить о военных действиях, тем более что я вовсе не намерен писать историю войны, а желаю представить мои собственные похождения. Скажу о войне только в отношении к моему лицу не из самолюбия, но исполняя предначертанный мною план, при сочинении моего жизнеописания.

Перешед Дунай, полк наш поступил в авангард главного корпуса. Мы не участвовали в нескольких сражениях, то есть победах, одержанных нашими войсками до перехода чрез эту реку, и поступили в авангард в полном комплекте и, как говорится, свежими.

Однажды я стоял со взводом на форпосте, в окрестностях Туртукая. Это было в июне месяце, однако ж ночью холод был пронзительный. Я лежал возле огонька, завернувшись в шинель, и ожидал, пока Петров согреет чайник, как вдруг прискакал гусар из передней цепи и донес мне, что он слышит шум в кустах, опушающих равнину, на середине которой расположены были наши конные часовые. Я тотчас велел моим гусарам сесть на коней, и, оставив их на месте, под начальством унтер-офицера, сам поехал с двумя человеками и неотступным моим товарищем, Петровым, поверить донесение часового. Ночь была темная, густые облака закрывали луну, и туман висел над долиной. Я слез с лошади, приложил ухо к земле и в самом деле услышал топот и легкий шум в кустах. Ужели это неприятель? Как узнать в темноте? Прежде, нежели я занял мой пост, я осмотрел окрестности, версты, на две кругом, и узнал, что в той стороне, где был слышен шум, нет никакой дороги и что долина ограничивается холмами, примыкающими к лесу. Последний наш разъезд открыл неприятельские партии в тридцати верстах, в другом направлении, и так я не мог предполагать нападения с этой стороны. В то время, когда я рассуждал сам с собою, вдруг луна выглянула из-за облаков и ружья заблестели в кустах, которые закрывали людей только до половины. По глазомеру заключил я, что тут было около ста человек. Что делать? Я последовал первому внушению, послал одного гусара в лагерь, уведомить о появлении неприятеля, а сам бросился со взводом в атаку. Мы ударили с такою быстротой на турок, что они приведены были в смятение, выстрелили из нескольких ружей и стали кричать _аман_ (нардон) и бросать оружие. Мы собрали их в кучу, обезоружили, перевязали для безопасности арканами и погнали назад, прикрывая наше отступление полувзводом. При мне был переводчик из татар; он расспросил пленного офицера, и я узнал, что турки, получив подкрепление, двинулись вперед, чтоб атаковать нас утром. Сотня арнаут, которую я взял так счастливо в плен, была послана в сторону для добывания провианта грабежом; но проводник, родом из булгар, изменил им: завел в лес и ночью ускользнул от них. Блуждая по лесу, они наткнулись на наш форпост и, не зная, где находятся, полагая притом, что попали в средину русской армии, оробели и решились сдаться нападающим, которые, по их мнению, вероятно, были сильны, когда осмелились ночью, не зная о числе, броситься на пехоту. Этим турки подтвердили сказанное мне полковником, что, кто хочет их побеждать, тот должен непременно первый нападать на них; если ж ожидать от них нападения, тогда победу должно покупать большими пожертвованиями.

Я послал разъезд вперед; гусары проехали на рысях несколько верст и донесли, что нет никакого слуха о неприятеле. Я остановился и ожидал возвращения посланного мною к отряду с известием о встрече с неприятелем. Чрез несколько времени мы услышали конский топот со стороны нашего лагеря, и вскоре прискакали к нам две сотни донских казаков под начальством одного волонтера знатной фамилии. Он для отличия послан был из Петербурга в армию, которою начальствовал его двоюродный дядюшка. Я отдал ему пленных, с которыми он возвратился в лагерь, а сам остался на моем посту до утра.

Прибыв в полк по смене, я получил поздравление от моего доброго полковника и от товарищей. "Славно, Выжигин, славно! – кричали офицеры. – Ты делаешь честь нашему удалому полку". Полковник пригласил всех на завтрак, то есть на съедение жареного барана и опорожнение бочонка с молдавским вином. Пили за мое здоровье и тут же на месте сочинили реляцию бригадному командиру, в которой сказано было, что я, с 30 гусарами, взял в плен 112 человек вооруженных турецких пехотинцев. Полковник особенным письмом просил наградить меня. Доброе мнение обо мне утвердилось в полку.

Волонтер, который принял от меня пленных, назывался Пустомелин. Этот молодой человек, воспитанный отставным французским тамбур-мажором, почитал себя военным гением и в обществах офицеров беспрестанно толковал о тактике, о великих операционных планах, о походах Тюреня, Монтекукули, принца Евгения и Фридриха Великого, критиковал все наши военные движения и планы и судил обо всем и обо всех дерзко и решительно. Мы иногда подшучивали над его всезнанием, а чаще вовсе не слушали и принимали в свое общество потому только, что на биваках нельзя спрятаться от докучливых болтунов. Пустомелин, отведя пленных в вагенбург, более не показывался в авангарде и остался в главной квартире, за болезнию. Вскоре мы получили в полку приказ, в котором было сказано, что Пустомелин награждается орденом за взятие в плен 112 человек турецких пехотинцев, при содействии корнета Выжигина, которому и объявляется за сие удовольствие Главнокомандующего.

Офицеры приведены были в негодование, а я в бешенство. Я поскакал в главную квартиру, насказал грубостей Пустомелину, назвал его трусом, бесчестным, прикоснулся даже к нему рукою и вызвал на дуэль. Меня посадили под арест и хотели отдать под суд, но простили единственно по ходатайству офицеров и полковника, который, снова пожурив меня, утешил нашею русскою пословицею, которая уже несколько раз повторена мною: _за Богом молитва, а за царем служба не пропадают_.

 

– Будь покоен, Выжигин! – сказал мне добрый мой полковник. – Ты исполнил свой долг, как следует храброму и расторопному офицеру, и приобрел уважение товарищей: вот величайшая награда для благородного человека! Несправедливости, ошибки случаются везде; но это не должно лишать тебя ревности к службе. Потерпи, придет и на тебя очередь правды: как ни стараются опутывать и запутывать ее сетями интриг, она всегда возьмет свое.

Чрез несколько недель после того армия наша остановилась на позиции противу всей силы неприятельской, укрывавшейся в укрепленном лагере, защищаемом выгодным местоположением. Положено было дать генеральное сражение. Главнокомандующий приехал в авангард, в то самое время, когда турецкие наездники фланкировали с нашими гусарами и казаками. Вся кавалерия нашего авангарда была в боевом порядке, а пехота под ружьем, и все смотрели на единоборство турецких наездников с нашими гусарами и казаками, как на драматическое представление. Главнокомандующий, с целым штабом своим и множеством иностранных офицеров, бывших при нем волонтерами, остановился, чтоб полюбоваться этим, истинно восхитительным зрелищем, где ловкость и мужество имели обширное поприще к отличию. Надобно отдать справедливость турецким наездникам: они превосходят всех почти кавалеристов в управлении лошадью, в употреблении оружия и в наездничестве, или единоборстве, хотя пылкая их храбрость никогда не может противостоять нашему постоянному мужеству и твердости в общих атаках. Более всех отличался один турецкий наездник, в богатом убранстве, на белом коне. С удивительною дерзостью напирал он на наших фланкеров и уже свалил с лошади нескольких из самих лучших наших гусар. Главнокомандующему было неприятно это торжество азиатского наездничества в глазах иностранцев, и он с досадою сказал полковнику:

– Неужели у вас нет никого равного этому смельчаку, чтоб наказать его за дерзость?

Услышав слова эти, я тотчас пересел на мою горскую лошадь, распустил мой киргизский аркан и выпросил у полковника позволение переведаться с турецким наездником. Он позволил мне; но я приметил в глазах его сострадание, обнаружившее любовь ко мне.

– Выжигин! – сказал он. – Я знаю, что ты не трус; но здесь надобно искусство, а ты не мог выучиться наездничеству в гражданской службе. Мне жаль тебя!

– Увидите! – сказал я, надел фуражку вместо кивера, пришпорил коня – и понесся вперед.

Мне чрезвычайно хотелось взять наездника живого. Я сперва выстрелил из пистолета в другого турка, потом наскакал на наездника, выстрелил из другого пистолета наудачу, повернул лошадь и бросился в сторону, как будто заряжать пистолеты. Турецкий наездник, приметив, что я отдалился от своих, кинулся на меня опрометью, заехал с левой моей стороны и ринулся на меня, чтоб одним ударом ятагана отрубить мне голову. В это решительное мгновение я подвернулся под лошадь, и турок от сильного размаха потерял равновесие и зашатался на седле. Я вскочил опять на седло и, прискакав сзади к турку, бросил ему аркан на шею, дернул и – турок упал на землю. Это нечаянное падение навзничь, на всем скаку, его оглушило. Поводья его жеребца были закинуты на руку за локоть, и он остановился при падении всадника. Я соскочил с лошади, обезоружил наездника, опутал его арканом, поднял с земли и как бесчувственного перевалил чрез седло на брюхо, сам вскочил сзади на лошадь, взял за поводья турецкого жеребца и полетел во всю конскую прыть к полку. Толпа турок с криком бросилась отбивать своего начальника; но главнокомандующий велел податься вперед, на рысях, двум эскадронам, и турки поворотили коней. Когда я прискакал к полку, в рядах раздался шум и говор. Главнокомандующий с своею свитою подъехал ко мне, слез с лошади и велел мне подойти к себе. Я соскочил с коня, снял своего пленника, развязал его и представил главнокомандующему, который поцеловал меня, пожал мне руку и сказал:

– Благодарю вас за этот подарок и в память дарю вас взаимно.

При сих словах он велел своему адъютанту отвязать Владимирский крест с бантом и своими руками привязал его к шнуркам моего доломана.

– Я вас не забуду! – примолвил главнокомандующий и удалился.

Офицеры нашего полка окружили меня, поздравляли, обнимали, и каждый радовался, как собственному торжеству. Полковник прижал меня к сердцу и с чувством сказал:

– Спасибо за поддержание чести полка!

Я был в восхищении и в жизни моей не ощущал подобной радости.

– Отдай Петрову моего турецкого жеребца и вели под-весть мою фрунтовую лошадь, – сказал я унтер-офицеру.

– Я здесь! – раздался голос позади меня. Слезы текли из глаз Петрова, но на устах была улыбка: он хотел поцеловать мою руку, но я прижал его к груди. Петров не мог произнесть ни одного слова: он был растроган до глубины сердца. Взяв мою добычу, он пошел тихими шагами за фрунт, крестясь и шевеля губами. Добрый мой Петров молился за меня!

В этот день не было ничего важного. К вечеру войска возвратились на позицию, и полковник поехал к главнокомандующему, который расположился с главным отрядом в двух верстах за авангардом. Чрез час после отъезда полковника прискакал вестовой с повелением, чтоб я немедленно явился к главнокомандующему. Полковник ожидал меня в адъютантской палатке, и, лишь только я слез с лошади, он повел меня в палатку главнокомандующего. Я застал там множество генералов и штаб-офицеров. За мною вошел и Пустомелин – без шпаги.

– Г<осподин> корнет Выжигин! – сказал главнокомандующий. – Почтенный ваш полковник рассказал мне о вашем подвиге, при взятии в плен турецкого пехотного отряда. Славу этого подвига и награду за него присвоил себе вот этот г<осподин> офицер (и при этом он указал на Пустомелина), который, по несчастью, принадлежит к моей фамилии. Меня ввели в заблуждение и заставили быть несправедливым люди, которые не знают меня и думали сделать мне угождение, доставляя случай к награждению родственника. Но у меня в армии нет других кровных, кроме храбрых воинов: они родные мои братья; они дети мои и племянники! Кто хочет верно служить государю и отечеству, тот должен быть справедлив с подчиненными и награждать одну заслугу, ибо ничто так не вредит службе, как пристрастие, предпочтение из видов родственных или по связям. Одна несправедливость вредит более, нежели сто наград могут принесть пользы. Помните это, г<оспода> начальники! Итак, поздравляю вас поручиком, г<осподин> Выжигин; а вы, г<осподин> Пустомелин, извольте немедленно возвратиться в Петербург, под крылышки своих тетушек и бабушек, и не смейте являться ко мне на глаза. Для вас довольно места на лощеных паркетах, а на ухабистом поле битв вовсе не нужно полотеров, низкопоклонников и балагуров. Прощайте!

Мы вышли из палатки, я с радостью, а Пустомелин потупив взоры. Он мне казался жалок, и я даже хотел было утешить его, но боялся оскорбить его самолюбие. Товарищи мои собрались в кружок, выпили за мое здоровье и провозгласили имя мое, с троекратным повторением _ура_!

На другой день было генеральное кровопролитное сражение, в котором дрались, с обеих сторон, с величайшим ожесточением. Турки были вдвое многочисленнее; но русская храбрость, подкрепляемая дисциплиною, восторжествовала. Укрепленный лагерь взят был приступом: артиллерия, обозы, множество знамен, бунчуков и пленных достались победителям. Турецкое войско было разбито и рассеяно. Слава увенчала новыми лаврами русское оружие.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28 
Рейтинг@Mail.ru