bannerbannerbanner
Мы

Евгений Замятин
Мы

Запись 29‑я
Конспект:
Нити на лице. Ростки. Противоестественная компрессия

Странно: барометр идет вниз, а ветра все еще нет, тишина. Там, наверху, уже началось – еще неслышная нам – буря. Во весь дух несутся тучи. Их пока мало – отдельные зубчатые обломки. И так: будто наверху уже низринут какой-то город, и летят вниз куски стен и башен, растут на глазах с ужасающей быстротой – все ближе, – но еще дни им лететь сквозь голубую бесконечность, пока не рухнут на дно, к нам, вниз.

Внизу – тишина. В воздухе – тонкие, непонятные, почти невидимые нити. Их каждую осень приносит оттуда, из-за Стены. Медленно плывут – и вдруг вы чувствуете: что-то постороннее, невидимое у вас на лице, вы хотите смахнуть – и нет: не можете, никак не отделаться…

Особенно много этих нитей – если идти около Зеленой Стены, где я шел сегодня утром: I назначила мне увидеться с нею в Древнем Доме – в той, нашей, «квартире».

Я уже миновал громаду Древнего Дома, когда сзади услышал чьи-то мелкие, торопливые шаги, частое дыхание. Оглянулся – и увидал: меня догоняла О.

Вся она была как-то по-особенному, законченно, упруго кругла. Руки, и чаши грудей, и все ее тело, такое мне знакомое, круглилось и натягивало юнифу: вот сейчас прорвет тонкую материю – и наружу, на солнце, на свет. Мне представляется: там, в зеленых дебрях, весною так же упрямо пробиваются сквозь землю ростки – чтобы скорее выбросить ветки, листья, скорее цвести.

Несколько секунд она молчала, сине сияла мне в лицо.

– Я видела вас – тогда, в День Единогласия.

– Я тоже вас видел… – И сейчас же мне вспомнилось, как она стояла внизу, в узком проходе, прижавшись к стене и закрыв живот руками. Я невольно посмотрел на ее круглый под юнифой живот.

Она, очевидно, заметила – вся стала кругло-розовая, и розовая улыбка.

– Я так счастлива – так счастлива… Я полна – понимаете: вровень с краями. И вот – хожу и ничего не слышу, что кругом, а все слушаю внутри, в себе…

Я молчал. На лице у меня – что-то постороннее, оно мешало – и я никак не мог от этого освободиться. И вдруг неожиданно, еще синее сияя, она схватила мою руку – и у себя на руке я почувствовал ее губы… Это – первый раз в моей жизни. Это была какая-то неведомая мне до сих пор древняя ласка, и от нее – такой стыд и боль, что я (пожалуй, даже грубо) выдернул руку.

– Слушайте – вы с ума сошли! И не столько это – вообще вы… Чему вы радуетесь? Неужели вы можете забыть о том, что вас ждет? Не сейчас – так все равно через месяц, через два месяца…

Она – потухла; все круги – сразу прогнулись, покоробились. А у меня в сердце – неприятная, даже болезненная компрессия, связанная с ощущением жалости (сердце – не что иное, как идеальный насос; компрессия, сжатие – засасывание насосом жидкости – есть технический абсурд; отсюда ясно: насколько в сущности абсурдны, противоестественны, болезненны все «любви», «жалости» и все прочее, вызывающее такую компрессию).

Тишина. Мутно-зеленое стекло Стены – слева. Темно-красная громада – впереди. И эти два цвета, слагаясь, дали во мне в виде равнодействующей – как мне кажется, блестящую идею.

– Стойте! Я знаю, как спасти вас. Я избавлю вас от этого: увидать своего ребенка – и затем умереть. Вы сможете выкормить его – понимаете – вы будете следить, как он у вас на руках будет расти, круглеть, наливаться, как плод…

Она вся так и затряслась, так и вцепилась в меня.

– Вы помните ту женщину… ну, тогда, давно, на прогулке. Так вот: она сейчас здесь, в Древнем Доме. Идемте к ней, и ручаюсь: я все устрою немедля.

Я уже видел, как мы вдвоем с I ведем ее коридорами – вот она уже там, среди цветов, трав, листьев… Но она отступила от меня назад, рожки розового ее полумесяца дрожали и изгибались вниз.

– Это – та самая, – сказала она.

– То есть… – я почему-то смутился. – Ну да: та самая.

– И вы хотите, чтобы я пошла к ней – чтобы я просила ее – чтобы я… Не смейте больше никогда мне об этом!

Согнувшись, она быстро пошла от меня. Будто еще что-то вспомнила – обернулась и крикнула:

– И умру – да, пусть! И вам никакого дела – не все ли вам равно?

Тишина. Падают сверху, с ужасающей быстротой растут на глазах – куски синих башен и стен, но им еще часы – может быть, дни – лететь сквозь бесконечность; медленно плывут невидимые нити, оседают на лицо – и никак их не стряхнуть, никак не отделаться от них.

Я медленно иду к Древнему Дому. В сердце – абсурдная, мучительная компрессия…

Запись 30‑я
Конспект:
Последнее число. Ошибка Галилея. Не лучше ли?

Вот мой разговор с I – там, вчера, в Древнем Доме, среди заглушающего логический ход мыслей пестрого шума – красные, зеленые, бронзово-желтые, белые, оранжевые цвета… И все время – под застывшей на мраморе улыбкой курносого древнего поэта.

Я воспроизвожу этот разговор буква в букву – потому что он, как мне кажется, будет иметь огромное, решающее значение для судьбы Единого Государства – и больше: Вселенной. И затем – здесь вы, неведомые мои читатели, быть может, найдете некоторое оправдание мне…

I сразу, без всякой подготовки, обрушила на меня все:

– Я знаю, послезавтра у вас – первый, пробный полет «Интеграла». В этот день – мы захватим его в свои руки.

– Как? Послезавтра?

– Да. Сядь, не волнуйся. Мы не можем терять ни минуты. Среди сотен, наудачу взятых вчера Хранителями, – попало 12 Мефи. И упустить два-три дня – они погибнут.

Я молчал.

– Чтобы наблюдать за ходом испытания – к вам должны прислать электротехников, механиков, врачей, метеорологов. И ровно в 12 – запомни, – когда прозвонят к обеду и все пройдут в столовую, мы останемся в коридоре, запрем всех в столовой – и «Интеграл» наш… Ты понимаешь: это нужно во что бы то ни стало. «Интеграл» в наших руках – это будет оружие, которое поможет кончить все сразу, быстро, без боли. Их аэро… ха! Это будет просто ничтожная мошкара против коршуна. И потом, если уж это будет неизбежно – можно будет направить вниз дула двигателей и одной только их работой…

Я вскочил:

– Это немыслимо! Это нелепо! Неужели тебе не ясно: то, что вы затеваете, – это революция?

– Да, революция! Почему же это нелепо?

– Нелепо – потому что революции не может быть. Потому что наша – это не ты, а я говорю, – наша революция была последней. И больше никаких революций не может быть. Это известно всякому…

Насмешливый, острый треугольник бровей:

– Милый мой: ты – математик. Даже – больше: ты философ – от математики. Так вот: назови мне последнее число.

– То есть? Я… я не понимаю: какое – последнее?

– Ну – последнее, верхнее, самое большое.

– Но, I, – это же нелепо. Раз число чисел – бесконечно, какое же ты хочешь последнее?

– А какую же ты хочешь последнюю революцию? Последней – нет, революции – бесконечны. Последняя – это для детей: детей бесконечность пугает, а необходимо – чтобы дети спокойно спали по ночам…

– Но какой смысл – какой же смысл во всем этом – ради Благодетеля? Какой смысл, раз все уже счастливы?

– Положим… Ну хорошо: пусть даже так. А что дальше?

– Смешно! Совершенно ребяческий вопрос. Расскажи что-нибудь детям – все до конца, а они все-таки непременно спросят: а дальше, а зачем?

– Дети – единственно смелые философы. И смелые философы – непременно дети. Именно так, как дети, всегда и надо: а что дальше?

– Ничего нет дальше! Точка. Во всей вселенной – равномерно, повсюду – разлито…

– Ага: равномерно, повсюду! Вот тут она самая и есть – энтропия, психологическая энтропия. Тебе, математику, – разве не ясно, что только разности – разности – температур, только тепловые контрасты – только в них жизнь. А если всюду, по всей вселенной, одинаково теплые – или одинаково прохладные тела… Их надо столкнуть – чтобы огонь, взрыв, геенна. И мы – столкнем.

– Но, I, – пойми же, пойми: наши предки – во время Двухсотлетней Войны – именно это и сделали…

– О, и они были правы – тысячу раз правы. У них только одна ошибка: позже они уверовали, что они есть последнее число – какого нет в природе, нет. Их ошибка – ошибка Галилея: он был прав, что земля движется вокруг солнца, но он не знал, что вся солнечная система движется еще вокруг какого-то центра, он не знал, что настоящая, не относительная, орбита земли – вовсе не наивный круг…

– А вы?

– А мы – пока знаем, что нет последнего числа. Может быть, забудем. Нет: даже наверное – забудем, когда состаримся – как неминуемо старится все. И тогда мы – тоже неизбежно вниз – как осенью листья с дерева – как послезавтра вы… Нет, нет, милый, – не ты. Ты же – с нами, ты – с нами!

Разгоревшаяся, вихревая, сверкучая – я никогда еще не видел ее такой – она обняла меня собою, вся. Я исчез…

Последнее – глядя прочно, твердо в глаза мне:

– Так помни же: в двенадцать.

И я сказал:

– Да, я помню.

Ушла. Я один – среди буйного, разноголосого гама – синих, красных, зеленых, бронзово-желтых, оранжевых…

Да, в 12… – и вдруг нелепое ощущение чего-то постороннего, осевшего на лицо – чего никак не смахнуть. Вдруг – вчерашнее утро, Ю – и то, что она кричала тогда в лицо I… Почему? Что за абсурд?

Я поторопился выйти наружу – и скорее домой, домой…

Где-то сзади я слышал пронзительный писк птиц над Стеной. А впереди, в закатном солнце – из малинового кристаллизованного огня – шары куполов, огромные пылающие кубы-дома, застывшей молнией в небе – шпиц аккумуляторной башни. И все это – всю эту безукоризненную, геометрическую красоту – я должен буду сам, своими руками… Неужели – никакого выхода, никакого пути?

Мимо какого-то аудиториума (нумер его не помню). Внутри – грудой сложены скамьи; посредине – столы, покрытые простынями из белоснежного стекла; на белом – пятно розовой солнечной крови. И во всем этом скрыто какое-то неведомое – потому жуткое – завтра. Это противоестественно: мыслящему – зрячему существу жить среди незакономерностей, неизвестных, иксов. Вот если бы вам завязали глаза и заставили так ходить, ощупывать, спотыкаться, и вы знаете, что где-то тут вот совсем близко – край, один только шаг – и от вас останется только сплющенный, исковерканный кусок мяса. Разве это не то же самое?

 

…А что, если не дожидаясь – самому вниз головой? Не будет ли это единственным и правильным, сразу распутывающим все?

Запись 31‑я
Конспект:
Великая операция. Я простил все. Столкновение поездов

Спасены! В самый последний момент, когда уже казалось – не за что ухватиться, казалось – уже все кончено…

Так: будто вы по ступеням уже поднялись к грозной Машине Благодетеля, и с тяжким лязгом уже накрыл вас стеклянный колпак, и вы в последний раз в жизни – скорее – глотаете глазами синее небо…

И вдруг: все это – только «сон». Солнце – розовое и веселое, и стена – такая радость погладить рукой холодную стену – и подушка – без конца упиваться ямкой от вашей головы на белой подушке…

Вот приблизительно то, что пережил я, когда сегодня утром прочитал Государственную Газету. Был страшный сон, и он кончился. А я, малодушный, я, неверующий, – я думал уже о своевольной смерти. Мне стыдно сейчас читать последние, написанные вчера, строки. Но все равно: пусть, пусть они останутся, как память о том невероятном, что могло быть – и чего уже не будет… да, не будет!..

На первой странице Государственной Газеты сияло:

«Радуйтесь,

ибо отныне вы – совершенны! До сего дня ваши же детища, механизмы – были совершеннее вас.

Чем?

Каждая искра динамо – искра чистейшего разума; каждый ход поршня – непорочный силлогизм. Но разве не тот же безошибочный разум и в вас?

Философия у кранов, прессов и насосов – законченна и ясна, как циркульный круг. Но разве ваша философия менее циркульна?

Красота механизма – в неуклонном и точном, как маятник, ритме. Но разве вы, с детства вскормленные системой Тэйлора, – не стали маятниково-точны?

И только одно:

у механизмов нет фантазии.

Вы видели когда-нибудь, чтобы во время работы на физиономии у насосного цилиндра – расплывалась далекая, бессмысленно-мечтательная улыбка? Вы слышали когда-нибудь, чтобы краны по ночам, в часы, назначенные для отдыха, беспокойно ворочались, вздыхали?

Нет!

А у вас – краснейте! – Хранители все чаще видят эти улыбки и вздохи. И – прячьте глаза – историки Единого Государства просят отставки, чтобы не записывать постыдных событий.

Но это не ваша вина – вы больны. Имя этой болезни:

фантазия.

Это – червь, который выгрызает черные морщины на лбу. Это – лихорадка, которая гонит вас бежать все дальше – хотя бы это «дальше» начиналось там, где кончается счастье. Это – последняя баррикада на пути к счастью.

И радуйтесь: она уже взорвана.

Путь свободен.

Последнее открытие Государственной Науки: центр фантазии – жалкий мозговой узелок в области Варолиева моста. Трехкратное прижигание этого узелка Х-лучами – и вы излечены от фантазии –

навсегда.

Вы – совершенны, вы – машиноравны, путь к стопроцентному счастью – свободен. Спешите же все – стар и млад – спешите подвергнуться Великой Операции. Спешите в аудиториумы, где производится Великая Операция. Да здравствует Великая Операция. Да здравствует Единое Государство, да здравствует Благодетель!»

…Вы – если бы вы читали все это не в моих записях, похожих на какой-то древний, причудливый роман, – если бы у вас в руках, как у меня, дрожал вот этот еще пахнущий краской газетный лист – если бы вы знали, как я, что все это самая настоящая реальность, не сегодняшняя, так завтрашняя – разве не чувствовали бы вы то же самое, что я? Разве – как у меня сейчас – не кружилась бы у вас голова? Разве – по спине и рукам – не бежали бы у вас эти жуткие, сладкие ледяные иголочки? Разве не казалось бы вам, что вы – гигант, Атлас – и если распрямиться, то непременно стукнетесь головой о стеклянный потолок?

Я схватил телефонную трубку:

– I – 330… Да, да: 330, – потом, захлебываясь, крикнул: – Вы дома, да? Вы читали – вы читаете? Ведь это же, это же… Это изумительно!

– Да… – долгое, темное молчание. Трубка чуть слышно жужжала, думала что-то… – Мне непременно надо вас увидеть сегодня. Да, у меня после 16. Непременно.

Милая! Какая-какая милая! «Непременно»… Я чувствовал: улыбаюсь – и никак не могу остановиться, и так вот понесу по улице эту улыбку – как фонарь, высоко над головой…

Там, снаружи, на меня налетел ветер. Крутил, свистел, сек. Но мне только еще веселее. Вопи, вой – все равно: теперь тебе уже не свалить стен. И над головой рушатся чугунно-летучие тучи – пусть: вам не затемнить солнца – мы навеки приковали его цепью к зениту – мы, Иисусы Навины.

На углу – плотная кучка Иисус-Навинов стояла, влипши лбами в стекло стены. Внутри на ослепительно белом столе уже лежал один. Виднелись из-под белого развернутые желтым углом босые подошвы, белые медики – нагнулись к изголовью, белая рука – протянула руке наполненный чем-то шприц.

– А вы – что ж не идете, – спросил я – никого, или, вернее, всех.

– А вы, – обернулся ко мне чей-то шар.

– Я – потом. Мне надо еще сначала…

Я, несколько смущенный, отошел. Мне действительно сначала надо было увидеть ее, I. Но почему «сначала» – я не мог ответить себе…

Эллинг. Голубовато-ледяной, посверкивал, искрился «Интеграл». В машинном гудела динамо – ласково, одно и то же какое-то слово повторяя без конца – как будто мое знакомое слово. Я нагнулся, погладил длинную холодную трубу двигателя. Милая… какая – какая милая. Завтра ты – оживешь, завтра – первый раз в жизни содрогнешься от огненных жгучих брызг в твоем чреве…

Какими глазами я смотрел бы на это могучее стеклянное чудовище, если бы все оставалось как вчера? Если бы я знал, что завтра в 12 – я предам его… да, предам…

Осторожно – за локоть сзади. Обернулся; тарелочное, плоское лицо Второго Строителя.

– Вы уже знаете, – сказал он.

– Что? Операция? Да, не правда ли? Как – все, все – сразу…

– Да нет, не то: пробный полет отменили, до послезавтра. Все из-за Операции этой… Зря гнали, старались…

«Все из-за Операции»… Смешной, ограниченный человек. Ничего не видит дальше своей тарелки. Если бы он знал, что, не будь Операции, – завтра в 12 он сидел бы под замком в стеклянной клетке, метался бы там и лез на стену…

У меня в комнате, в 15.30. Я вошел – и увидел Ю. Она сидела за моим столом – костяная, прямая, твердая, – утвердив на руке правую щеку. Должно быть, ждала уже давно: потому что когда вскочила навстречу мне – на щеке у ней так и остались пять ямок от пальцев.

Одну секунду во мне – то самое несчастное утро, и вот здесь же, возле стола – она рядом с I, разъяренная… Но только секунду – и сейчас же смыто сегодняшним солнцем. Так бывает, если в яркий день вы, входя в комнату, по рассеянности повернули выключатель – лампочка загорелась, но как будто ее и нет – такая смешная, бедная, ненужная…

Я, не задумываясь, протянул ей руку, я простил все – она схватила мои обе, крепко, колюче стиснула их и, взволнованно вздрагивая свисающими, как древние украшения, щеками, – сказала:

– Я ждала… я только на минуту… я только хотела сказать: как я счастлива, как я рада за вас! Вы понимаете: завтра-послезавтра – вы совершенно здоровы, вы заново – родились…

Я увидел на столе листок – последние две страницы вчерашней моей записи: как оставил их там с вечера – так и лежали. Если бы она видела, что я писал там… Впрочем, все равно: теперь это – только история, теперь это – до смешного далекое, как сквозь перевернутый бинокль…

– Да, – сказал я, – и знаете: вот я сейчас шел по проспекту, и впереди меня человек, и от него – тень на мостовой. И понимаете: тень светится. И мне кажется – ну вот я уверен – завтра совсем не будет теней, ни от одного человека, ни от одной вещи, солнце – сквозь все…

Она – нежно и строго:

– Вы – фантазер! Детям у меня в школе – я бы не позволила говорить так…

И что-то о детях, и как она их всех сразу, гуртом, повела на Операцию, и как их там пришлось связать, и о том, что «любить – нужно беспощадно, да, беспощадно», и что она, кажется, наконец решится…

Оправила между колен серо-голубую ткань, молча, быстро – обклеила всего меня улыбкой, ушла.

И – к счастью, солнце сегодня еще не остановилось, солнце бежало, и вот уже 16, я стучу в дверь – сердце стучит…

– Войдите!

На пол – возле ее кресла, обняв ее ноги, закинув голову вверх, смотреть в глаза – поочередно, в один и в другой – и в каждом видеть себя – в чудесном плену…

А там, за стеною, буря, там – тучи все чугуннее: пусть! В голове – тесно, буйные – через край – слова, и я вслух вместе с солнцем лечу куда-то… нет, теперь мы уже знаем куда – и за мною планеты – планеты, брызжущие пламенем и населенные огненными, поющими цветами, – и планеты немые, синие, где разумные камни объединены в организованные общества, – планеты, достигшие, как наша земля, вершины абсолютного, стопроцентного счастья…

И вдруг – сверху:

– А ты не думаешь, что вершина – это именно объединенные в организованное общество камни?

И все острее, все темнее треугольник:

– А счастье… Что же? Ведь желания – мучительны, не так ли? И ясно: счастье – когда нет уже никаких желаний, нет ни одного… Какая ошибка, какой нелепый предрассудок, что мы до сих пор перед счастьем – ставили знак плюс, перед абсолютным счастьем – конечно, минус – божественный минус.

Я – помню – растерянно пробормотал:

– Абсолютный минус – двести семьдесят три градуса…

– Минус двести семьдесят три – именно. Немного прохладно, но разве это-то самое и не доказывает, что мы – на вершине.

Как тогда, давно – она говорила как-то за меня, мною – развертывала до конца мои мысли. Но было в этом что-то такое жуткое – я не мог – и с усилием вытащил из себя «нет».

– Нет, – сказал я. – Ты… ты шутишь…

Она засмеялась, громко – слишком громко. Быстро, в секунду, досмеялась до какого-то края – оступилась – вниз… Пауза.

Встала. Положила мне руки на плечи. Долго, медленно смотрела. Потом притянула к себе – и ничего нет, только ее острые, горячие губы.

– Прощай!

Это – издалека, сверху, и дошло до меня не скоро – может быть, через минуту, через две.

– Как так «прощай»?

– Ты же болен, ты из-за меня совершал преступления, – разве тебе не было мучительно? А теперь Операция – и ты излечишься от меня. И это – прощай.

– Нет, – закричал я.

Беспощадно-острый, черный треугольник на белом:

– Как? Не хочешь счастья?

Голова у меня расскакивалась, два логических поезда столкнулись, лезли друг на друга, крушили, трещали…

– Ну что же, я жду – выбирай: Операция и стопроцентное счастье – или…

«Не могу без тебя, не надо без тебя», – сказал я или только подумал – не знаю, но I слышала.

– Да, я знаю, – ответила мне. И потом – все еще держа у меня на плечах свои руки и глазами не отпуская моих глаз: – Тогда – до завтра. Завтра – в двенадцать: ты помнишь?

– Нет. Отложено на один день… Послезавтра…

– Тем лучше для нас. В двенадцать – послезавтра…

Я шел один – по сумеречной улице. Ветер крутил меня, нес, гнал – как бумажку, обломки чугунного неба летели, летели – сквозь бесконечность им лететь еще день, два… Меня задевали юнифы встречных – но я шел один. Мне было ясно: все спасены, но мне спасения уже нет, я не хочу спасения…

Рейтинг@Mail.ru