bannerbannerbanner
Три Германии

Евгений Бовкун
Три Германии

Мамочка. Деревня на Волге. Мамин отец – Пётр Алексеевич Дёмин, потомственный московский рабочий, жил с родителями в Казицком переулке в квартире, окна которой выходили во двор Елисеевского магазина. Когда настали трудные времена, подался на заработки в Тульскую область. В деревне Хатунка приглянулась ему местная красавица. Он женился на ней, и вскоре родилась у них дочка Лизочка – моя мама. А потом умерли старики Дёмины, и Пётр Алексеевич по настоянию жены, которой хотелось жить в столице, перебрался в Москву. Семья увеличивалась – Алексей, Нина. Прокормить её становилось всё труднее. Пётр Дёмин, по профессии слесарь, вынужден был подрабатывать – чистить канализационные трубы. Заработал ревматизм. Не такой представляла себе жизнь молодая уроженка Хатунки. Поехала повидать родителей и бесследно исчезла. Мама слышала от отца такую легенду. На тульском направлении произошла железнодорожная катастрофа: оторвавшаяся одним концом длинная ручка вагона принялась косить пассажиров, повисших на ручках встречного поезда. Погибло много людей, но тела пропавшей среди них не нашли. На самом деле, думаю, было иначе. Она ушла от мужа, зная, что детей он не бросит. Тяжело приходилось. Единственной помощницей была старшая дочь – «его Лизок». Она и обед приготовит, и всех накормит, и в квартире приберёт, и ноги разотрёт, когда разыграется ревматизм, почитает вслух Лермонтова, да про уроки не забудет. А училась мама в школе, которую посещали дети художников и артистов и потомки благородных господ – Нина Голицына и Нина Шереметьева, подарившая маме в 1934 году свою фотографию «На память единственному дорогому другу – Лизику». Мама хорошо пела и танцевала, участвовала в самодеятельном ансамбле «Синеблузые», удостаивалась похвал педагога по рисованию (школа была с художественным уклоном), но за год до окончания пришлось её бросить, пойти работать: папа стал часто хворать и вскоре умер. На плечи её легла забота – кормить и воспитывать сестру и брата (тётю Нину и дядю Лёшу). К тому времени, когда тётя Нина поступила в институт, выбрав специальность гидролога, а дядя Лёша начал работать, высшее образование стало для неё недосягаемым. Утешением были книги, а поскольку дома условия для чтения оставляли желать лучшего, просиживала она с книжкой во дворе до темноты. Иногда с ней заговаривал пожилой господин из соседнего дома (сам Елисеев?) и, поражённый её начитанностью и культурной речью, стал дарить ей книги – дореволюционные издания классиков с иллюстрациями, защищёнными папиросной бумагой. Они хранились у нас до середины 60-х годов, затем постепенно исчезли. Мама охотно давала книги «почитать», но стеснялась попросить их вернуть. Благодаря чтению мама приобрела абсолютную грамотность. Окончив курсы машинисток, печатала вслепую с невероятной скоростью, без ошибок. Сначала в Главном картографическом управлении, подчинявшемся НКВД (ему же, как ни странно, подчинялись Загсы), затем в Генштабе, куда устроил её папа. Перед самой войной она работала в приёмной заместителя начальника Оперативного управления, комдива А. М. Василевского. А в 37-м, во время работы в картографическом управлении на Б. Полянке, стала свидетельницей странного случая. Засидевшись допоздна за машинкой, погасила свет, вышла в коридор, там было темно, и лишь под одной дверью – начальника отдела – светилась жёлтая полоска. Забыли погасить свет? Она решительно распахнула дверь. Хозяин кабинета стоял у стола и лихорадочно перебирал бумаги. Он обернулся на скрип открываемой двери, лицо его исказила гримаса ужаса, словно он увидел привидение. Мама тоже перепугалась, не помнила, как добралась домой. На следующий день узнала: начальника арестовали как врага народа. «Надо уходить оттуда», – сказал папа.

Личная жизнь матери. Папа появился в маминой жизни неожиданно. У неё было много поклонников, но он покорил её не столько внешностью, сколько необычайностью и решительностью поступков. Вернувшись из командировки на Дальний Восток, сказал: «Завтра идём в ЗАГС». Довоенные фотографии запечатлели счастливых родителей на отдыхе и весёлые застолья с друзьями. Тревожный 38-й год стал для них самым счастливым. Я потом удивлялся: как они могли радоваться, если знали, что будет большая война? А они знали. «Репетиции» были достаточно зловещими. Осенью 39-го папа ушёл на «войну с белофиннами» и, вернувшись, рассказывал, как белофинны минировали колодцы и как подорвался на мине молодой политрук, решив подобрать для своей дочери валявшуюся на дороге красивую куклу. Затем опять командировки: тот же Дальний Восток, Западня Украина, Прибалтика… После одной из них он сказал маме: «Будет война. Предстоит эвакуация». Но эвакуировали нас только осенью 41-го – в татарское село Теньки. Папа регулярно отправлял посылки, доходили не все. В некоторых мы обнаруживали битое стекло и куски кирпичей, но всё же изредка нам доставались сахар или банки с вареньем из моркови, которую я с тех пор возненавидел. По рассказам мамы я как-то умудрился достать и съесть за один присест месячную норму сахара, хранившегося в кульке под потолком – от тараканов. Она долго трясла меня за плечи, приговаривая: «Что же ты наделал!» Так она наказывала меня за проделки. Мы жили в доме у чудесной одинокой женщины, а еще мама подружилась с семьей Глазковых, у которых были дети подростки – Тамара и Слава. Мы сохранили с ними добрые отношения и после войны. Слава и Тамара переехали работать в Москву, заходили к нам на Ордынку, а мы бывали в гостях у их дяди на Пятницкой. Помню, он подарил мне книжку в красной обложке про штурм Перекопа, где многие слова были замазаны чёрной тушью. Мне удалось прочесть их на свет настольной лампы. Это были фамилии репрессированных военачальников. В Теньках группа эвакуированных организовала театр, и мама играла в спектаклях. А потом случился её грех. Возвращаясь из Казани на пароходе, она познакомилась с пассажиром, ставшим папой моего брата. Мама покаялась нам с Юркой лишь после развода, а после её смерти я случайно раскрыл чёрный эбонитовый футлярчик для хранения иголок. Я не выбросил его потому, что это была мамина вещь, практически единственная, не считая оставшихся книг. Там находилась скатанная в трубочку бумажка с биографическими данными красноармейца, направлявшегося в расположение своей части. Я не осудил бы отца, если бы он расстался с мамой сразу, узнав обо всём, но благодарен ему за то, что он сделал это спустя много лет, когда мы с Юркой стали взрослыми. И он никогда не сказал мне ни слова упрека за те три года после развода с мамой, когда я немного отдалился от него, поскольку считал, что обязан был в первую очередь поддержать более слабого, то есть мать. Не знаю, как я поступил бы на его месте. Послевоенные впечатления не оставляют у меня сомнений в том, что папино благородство не только имело под собой прочную моральную основу, но и продиктовано было любовью к маме, ко мне и Юрке. Очевидно, мама в силу обстоятельств не смогла этого оценить и перенесла всю любовь на детей. Но разве можно осуждать отца и мать за то, что в их отношениях разрушилась животворная связь, благодаря которой существуют семьи. Мама глубоко переживала разрыв, верила, что всё вернётся на круги своя. Она не приняла в расчёт семейную черту Бовкунов: решения мы долго вынашиваем в себе, но, будучи приняты, они становятся необратимыми. Я спрашивал брата: не хотел бы он разыскать настоящего отца. Он сказал: «Меня зовут Юрий Васильевич Бовкун, отец у меня есть и второй мне не нужен». Мама часто жаловалась на сердце, и мы отвезли её к платному кардиологу. Он рекомендовал поставить кардиостимулятор, назвав сумму, по тем временам значительную. А потом, пригласив меня в другой кабинет, спросил: «Вы действительно хотите, чтобы она ещё пожила?» и, увидев моё изумление, добавил: «А то, ведь, знаете, как бывает, не все так относятся к своим родителям». Я долго не мог оправиться от шока. Маме поставили импортный стимулятор. Но умерла она от инсульта у меня на руках. Чувство вины гложет меня до сих пор. Я упустил что-то важное, не успел для неё сделать всё, что хотел или мог. Не сохранил в памяти многое из того, что рассказывала она о себе, папе, родителях и друзьях.

Тётя Нина. Нина Петровна Дёмина. Моя единственная родная и горячо любимая тётя. Главным содержанием всей её жизни был труд. Трудилась она неистово и самозабвенно, была трудоголиком, но таким, который испытывает глубокое удовлетворение от сознания того, что приносит пользу людям, особенно тем, кого любит: старшей сестре, младшему брату и его семье, единственному сыну, племянникам и своему мужу – дяде Саше, ходившему с тросточкой. После войны у него в ноге остался осколок. Он был моложе тёти Нины, и она отпускала его в санатории и дома отдыха одного, не роптала, не жаловалась. Лелеяла внучку Катеньку, которая всю жизнь была для неё светлым огоньком, поддерживавшим тепло семейного очага. Мчалась через всю Москву на Рижскую, чтобы посидеть с маленькими Иваном или Таткой, когда их не на кого было оставить. Бывают люди, которые кажутся добрыми только потому, что не повышают голоса, мило улыбаются и кормят гостей пирожками, но для которых превыше всего собственное спокойствие и забота которых распространяется лишь на узкий круг избранных. Я знал людей с репутацией хороших семьянинов, для кого семья была неким видом любимой личной собственности, но всё, что оставалось за её пределами, они считали чужим. Тётя Нина была совсем другим человеком – крайне отзывчивым к проявлениям неустроенности и неблагополучия, независимо от того, кого и в какой степени они касались. Доброта её не была мягкотелой и безропотной, сочетаясь с проницательностью и остротой суждений. Тётя Нина хорошо различала фальш, неискренность, но никогда не злословила. Её острые замечания не приобретали форму осуждения. Она не была верующей, не ходила в церковь, но жила по совести и справедливости. Эти духовные ценности не были для неё пустым звуком. Свеча её горела ярко, не чадила и оставила после себя тепло, передавшееся сыну. В последние годы она тяжело болела, он менял ей постельное бельё и переодевал, окружив любовью и заботой. Когда я в последний раз приехал к ней, ей уже трудно было говорить. Я сидел у её постели, Миша что-то готовил на кухне, мы говорили о пустяках. Вдруг она замолчала и, глядя на меня грустными и счастливыми глазами, неожиданно чётко, с расстановкой произнесла: «А ты знаешь, что Миша очень хороший человек». Человек, скупой на похвалы и не любящий дифирамбов, может сказать такое, когда признаётся себе, что жил не зря. У меня защемило сердце, потому что я только в тот момент осознал, что никогда не видел, как она отдыхала. И отдыхала ли она вообще когда-нибудь?

 

Личная жизнь отца. Детские шалости и профессия. Когда бабушка рассказывала о детских шалостях папы, я невольно находил в них много общего с проделками литературного героя – Тома Сойера. Однажды она заметила в кладовке чайную ложечку и поняла, что младший сын тайком лакомится вареньем. «Нельзя брать варенье из разных банок одной ложкой», – выговаривала она проказнику, а неделю спустя обнаружила возле каждой банки по ложке. Папа неистощим был на выдумки, и сверстники, называвшие его Копчёным из-за смуглости, доверяли ему разработку операций, когда нужно было подшутить над вредным учителем или жадным торговцем. Однако изобретательность иногда подводила его. В 1914 году в Ялте он нанялся ночным сторожем к аптекарю, желая подработать на карманные расходы. Его обязанностью было не пропустить звонок позднего посетителя. А чтобы юный дежурный не уснул, аптекарь привязывал шнурок от звонка к его ноге. Но папа нашёл выход. Когда все засыпали, он отвязывался и прикреплял верёвку к ножке тяжёлого дивана. Аптекарь удивлялся, что его перестали тревожить по ночам и, решив проверить добросовестность сторожа, вышел среди ночи в коридор, споткнулся о протянутую верёвку и упал, набив шишку. Дежурного с позором прогнали, пожаловавшись родителям. В таких случаях отец наказывал сына ремнём, но на этот раз сын предупредил: «Если ударишь, выпрыгну в окно». И выпрыгнул, едва не сломав рёбра. Хорошо, что под окном росла туя, и он застрял в её мягких ветках. Острота ума, инициативность, чувство справедливости и независимость суждений стали отличительными чертами его характера. Когда в Ялту пришла гражданская война, папа стал свидетелем с страшной сцены. Вооружённые саблями казаки разгоняли митинг рабочих. Один из преследуемых пробегал по улице мимо забора, за которым прятались мальчишки. Папа видел: беглецу на скаку отрубили голову, но он пробежал по инерции ещё несколько метров. Через неделю папа ушёл из дома, чтобы вступить в Красную Армию. Постоянные перемещения не благоприятствовали созданию семьи. Он влюблялся и увлекался, не позволяя себе создать семью до тех пор, пока не сможет обеспечить её будущее. «Васенька никогда не прельстился бы ролью иждивенца», – говорила бабушка, да и мне трудно было бы представить себе отца альфонсом или женихом богатой невесты. Он не допустил бы, чтобы его облагодетельствовали незаслуженными дарами. Всю жизнь жил только тем, что хотел и умел заработать сам, и всегда находил себе занятие, передав и мне свой характер. На Ордынке он научил меня пользоваться инструментами и не бояться электрического тока, для чего на моих глазах дотрагивался до оголённых проводов напряжением в 127 вольт, взяв меня за руку. В закутке между нашим домом и Педучилищем им. Ушинского мы устроили небольшой палисадник, посадив калину, берёзу, липу и цветы. Липа растёт там до сих пор. По чертежам смастерили увеличитель для моего первого фотоаппарата – крупноформатной зеркалки «Любитель». Получился он невероятно громоздким, но работал безотказно. Папа мог починить любой бытовой прибор, любил возиться в огороде и в Корекозево развёл клубнику, о которой прежде в деревне никто не помышлял. Боевой офицер, прошедший через кошмары Сталинграда, нежно любил внуков, вырыл для них в саду мини-пруд, ходил с нами по грибы и великолепно их мариновал. Всё это были частички личной жизни, составлявшие внутренний мир этого человека. Ещё в армии папа выбрал себе специальность связиста, участвовал в засекреченных разработках нового вида связи – ВЧ. Это и предопределило его переход в ГРУ. И я до сих пор с глубочайшим уважением отношусь к профессионалам военной разведки – специалистам, защищающим безопасность Отечества, отделяя их от тех, чьи моральные принципы совместимы с доносительством и созданием образов внутреннего врага. Накануне войны для проверки новой связи папу направили в «тыл врага» – на территорию Польши и фактически бросили на произвол судьбы. Обратно он пробирался лесами, минуя населённые пункты, пока не добрался до Москвы. Сказал маме: «Теперь ты знаешь всё сама, а я не имел права тебе об этом рассказывать». По словам мамы, он решил уйти из разведки, и неизвестно, что повлекло бы за собой такое решение, если бы не война. Выпускник той же Академии, с которым он встретился в июне 41-го, помог ему перевестись в действующую 62-ю армию, где требовались высококлассные связисты. На одном из снимков начала 50-х папа, только получивший звание полковника, мама, Юрка и я – четыре счастливых лица. Такие фото фиксируют отдельные моменты нашей личной жизни, но всю её невозможно запечатлеть документально. Да и нужно ли? Ордынка навсегда оставила в памяти почти лубочную картину домашнего очага. В дальнейшем мой Отчий дом многократно перемещался в пространстве, в зависимости от того, где длительное время находились моя семья и друзья. Он заполнялся родственниками, большинство которых до конца своей и моей жизни оставались верными и чуткими друзьями. И в нём было столь же много друзей, к которым жена и я испытывали родственные чувства. У него появлялись новые названия. Это пристанище существовало, и когда семья временно разлучалась. Незримый Очаг условного поселения согревал его обитателей, и нередко зажжённая от него лучина освещала жилища друзей в других городах и странах. Взаимная симпатия и уважение, бескорыстие и готовность помочь в беде, тяга к справедливости и вера в доброту, почитание родителей и любовь к детям и внукам составляли для нас своеобразный Кодекс Чести.

Бабушкин сундук. Домашняя библиотека на Ордынке постоянно пополнялась. История, философия, психология, религия, словари: Даль, Михельсон, Фасмер, Брокгауз… Интересные книги в советское время доставались разными способами. Уникальные экземпляры из спецхрана переснимались или перепечатывались вручную. Журнал «Огонёк» и газета «Правда» стали печатать массовыми тиражами в своих приложениях собрания сочинений отечественной и зарубежной классики. А когда начали понемногу издавать то, что прежде не печаталось, приходилось искать лазейки в подвалы книжных магазинов. Обширные связи в торговой сети имел мой школьный друг Валюшка Семёнов, работавший в Москниге. С его записочками я обходил магазины. По возможности книги покупались в нескольких экземплярах – для друзей и родственников. Так создавались тогда домашние библиотеки. Мама приобретала «дефицит» у спекулянтов на Кузнецком мосту, отец приносил почитать книги из служебной библиотеки, привозил из командировок. Книгой «В окопах Сталинграда» Виктора Некрасова в сером тканевом переплёте, купленной им на Арбате, он очень дорожил, как самой честной книгой о Сталинградской битве. Её запретили, изъяв из библиотек, но в нашей домашней она осталась, как и многие другие сочинения, по разным причинам неугодные советским властям. Символично, что некоторые книги, не имевшие библиотечного штампа, попадали ко мне из библиотек. В юности я регулярно посещал неплохую районную библиотеку на Большой Полянке, всегда вовремя возвращая взятые книги. С заведующей библиотекой мы нередко беседовали о литературе, она была в курсе моих предпочтений и однажды сказала: «Почитайте эту книгу. И можете её не возвращать. Она лежала в запасниках, штамп на неё поставить не успели, а теперь всю «невостребованную» литературу будут изымать». Я взглянул на обложку: А. Некрич – «22 июня 1941 года». За этот труд честного историка исключили из КПСС, вынудили эмигрировать, а книги изъяли из библиотек и уничтожили. Аналогичным путём попало ко мне ещё несколько книг. Много ценных для себя приобретений я сделал в годы студенчества во время одиночных поездок по старым городам. Из Ярославля привёз отдельные книги альманаха «Шиповник» и дореволюционное собрание сочинений Алексея Писемского с его знаменитым «Взбаламученным морем», где вернувшийся на родину после долгого пребывания за границей писатель размышлял о российских нравах. Впечатления классиков о дальнем и ближнем зарубежье привлекали описанием характеров, привычек и поступков самих путешественников и тех, с кем приходилось им общаться на чужой земле. Бабушка, переехавшая из Ялты в Москву к дяде Вите, в коммунальную квартиру на улице Горького, в здании Центрального телеграфа, привезла целый сундук старых книг. С них, собственно, всё и началось. Когда я учился в третьем классе и заболел свинкой, меня отправили к бабушке, потому что мама сама заболела, папа уехал в командировку, а тётя Нина – в экспедицию. Бабушка лечила меня, развлекала рассказами о шалостях отца, а потом состоялось открытие сундука. В книгах всё заслуживало особого внимания: необычный формат и пахнущие стариной жёлтые страницы, шрифт с ятями и незнакомые слова, которые я выписывал в тетрадку. Религиозная литература, приложения к «Ниве», дореволюционные альманахи, издания начала века русских и зарубежных авторов (в том числе, переводы с немецкого), церковные календари, роскошная детская Библия и учебные пособия церковно-приходской школы, так сильно отличавшиеся от учебников советской школы. Насмотревшись на эти богатства, я начал задавать вопросы и слушал, как зачарованный. Когда бабушка рассказывала про свою учёбу, я впервые задумался: почему в СССР систему оценок успеваемости вывернули наизнанку. Почему отличникам ставили пятёрки? Во многих странах единица считалась высшим баллом в учёбе и спорте. Да и в царской России никаких пятёрок не было. Зато Коминтерн создавал террористические пятёрки для борьбы с гражданским и международным инакомыслием. Бабушка Поля проникновенно говорила на божественные темы, красиво и популярно рассказывала о жизни святых и мучеников, приводила примеры соблюдения и нарушения заповедей. Это были необычные и потому хорошо запомнившиеся уроки Закона Божия. Она пешком приходила на Ордынку с Улицы Горького; на нашей улице было пять церквей. В одной из них – Преображенской, возле нарсуда, работали реставраторы (одним из них, говорили мне, был Савелий Ямщиков), научившие меня, как надо очищать от копоти старые иконы. Делалось это мякишем чёрного хлеба. Позже, покупая и находя на чердаках «чёрные доски», я успешно пользовался этим способом. Обрывки бабушкиных рассуждений всплывали в памяти годы спустя, когда я созрел для чтения Соловьёва, Флоренского, Мережковского и Бердяева. Жена дяди Вити, тётя Лина работала в издательстве и подарила мне изданную до войны книгу писем Рубенса в переводах Анны Ахматовой, полученную от самой Ахматовой с её автографом. Книги из бабушкиного сундука вызывали неясное ощущение соприкосновения с таинственным и почти запретным. Когда бабушка умерла, хозяином книг бабушкинского сундука стал дядя Витя, и я не брал их без спроса. Но кое-что он давал мне почитать, в том числе – июльский номер журнала «Русский вестник» за 1880 год с отрывками из книги Д. Д. Благово «Рассказы бабушки». Когда они были опубликованы полностью в «Литературных памятниках», я проглотил книгу, но лишь перечитывая недавно, обратил внимание на одну фразу. Автор сожалел, что общество пренебрегает подробностями ежедневной жизни, отражающими нравы, обычаи и привычки предыдущих поколений. Мало что изменилось в нашей ментальности за последние 200 лет. Бабушка Поля (Полина Ивановна Долто). Образ её запечатлелся в двух измерениях: седенькая сухощавая старушка с добрыми глазами и тёплыми ладонями и юная красавица с длинной косой на дореволюционной фотографии. Затем наступила пора погружения в немецкую поэзию (разумеется, в переводах), образцами которой стала богата наша домашняя библиотека. Так появилась у меня «своя» Германия, а во время учёбы в 10-м классе я уже рискнул по-своему перевести гейневскую «Лорелею». И при том, как сказал мне много позже корифей художественного перевода Лев Гинзбург, «совсем даже неплохо». Это была первая проба пера, о профессии переводчика я не помышлял, мечтая поступить в Литературный институт. Но туда принимали только с рабочим стажем. В 57-м пошел работать. Электромонтажником, на закрытом предприятии в Останкино а/я 37. «Германия» отходила в туманное будущее. Литературные увлечения вырабатывали устойчивый иммунитет к соблазнам идеологической карьеры.

Будни «абонементного ящика». Приобретение специальности началось с рытья канав на территории института и продолжилось в монтажной мастерской, где меня сразу нагрузили общественной работой: избрали комсоргом цеха и членом редколлегии многотиражки. После того, как я выпустил несколько номеров, отяготив газету собственными сатирическими стихами, парторг предприятия Евгения Александровна Комова дала мне деликатное поручение – сочинить оригинальные двустишия к беспроигрышной лотерее для праздничного вечера руководящего состава. Чтобы отбить у неё охоту обращаться ко мне впредь с такими просьбами, я стал упражняться в крамольных выражениях. Один стишок звучал так: «Ура, я счастлив – мне досталась клизма! Теперь я доживу до коммунизма!» Другие были не менее дерзкими. Но Комова пришла в восторг. В среде технической интеллигенции кукиш в кармане входил в моду. Быстро перезнакомившись со многими, я «вошёл» в коллектив и приобрёл новых товарищей, нисколько не отдалившись при этом от старых. Рассудительный, наделённый здоровым чувством юмора Мишка Чижиков, которого на самом деле звали Вениамином. Импульсивный и простодушный Серёжка Тумасьян. Принципиальный Валерка Терентьев, с которым мы приобрели на двоих байдарку «Луч». Стройная черноволосая красавица Любаша Елистратова и трогательно ухаживавший за ней немногословный Феликс Третьяков. Заядлый походник Толя Кулик… Два неполных года работы в «ящике» … Но сколько незабываемых впечатлений! Таёжные походы повышенной степени трудности. Стрелковый клуб, учредив который мы с Мишкой приобрели пневматические мелкашки. Беседы у костра, располагающие к откровенности. «Производственное» общение, эмоции на стадионе (который для болельщика ЦСКА стал частым объектом посещения, поскольку команда моя возглавляла турнирную таблицу), «умные» беседы в домашней обстановке… Всё это с различной интенсивностью заполняет нашу жизнь, но далеко не каждого награждает судьба борением сильных страстей. Ленка Смирнова. Елена Леонидовна. Она работала в одной лаборатории с Феликсом. Я влюбился в её улыбку, глаза, голос, но, влюбившись, непроизвольно начал создавать некий дополнительный образ, постепенно вытеснивший черты реальной милой девушки с тайными комплексами и незримой зависимостью от матери. Созданный идеал частично совпадал с реальностью. Тем тяжелее оказалось примириться с несовпадением. Я познакомился с мамой и Ленкиной сестрой Иркой (они были двойняшками), ездил к ним на дачу. Ухаживал классически – с цветами. Но практичная матушка сестёр вырастила без мужа, который погиб на войне, и мечтала совсем о другой «партии». А когда нашла, я немедленно ощутил стремительное отдаление предмета своих мечтаний. Разрыв переживался бурно. Эмоции перехлёстывали через край. Но зато я совершил над собой жёсткую, но необходимую психологическую операцию. «Меня отвергли, значит – предали, – сказал я себе. – Нужно начинать всё сначала». Думаю, что нечто подобное переживал и папа в отношении мамы. Годы спустя я заходил в гости к Феликсу и Любе, в их квартиру в Большевистском переулке. Они рассказали: у Ленки сын, но она не очень счастлива в браке, а мама умерла. Я не позволил себе разморозить остывшие эмоции и ни о чём не стал расспрашивать своих друзей. А ещё 10 лет спустя, когда я работал в АПН, вернувшись из первой командировки в Германию, Ленка как-то нашла мой рабочий телефон. Рассеянный склероз сделал её инвалидом. Муж давно её бросил, сын почти не навещает, а живёт она теперь с другом, он тоже инвалид. Сказала, что вспоминает мои стихи и попросила: «Приезжай!» Тот же тихий голос, который когда-то так волновал меня. Хотел отказаться, но ведь это было бы не по-людски, не по-христиански. Приехал. Скромная двухкомнатная квартира, где живут два человека с разными характерами и общей болью. Он держится настороженно, но взгляд добрый. У неё возле кровати на тумбочке тетрадка моих стихов. Хорошо, что я съездил к Ленке. Мы неохотно оглядываемся на прошлое, но иногда это всё-таки нужно делать. Это была наша последняя встреча. После неё у меня осталось чувство вины: словно по моей неосторожности упал и безутешно заплакал чужой ребёнок.

 

А трудовые подвиги в «ящике» продолжались. И при очередном порыве производственного энтузиазма я придумал, как увеличить количество выпускаемых нами мини-трансформаторов для космических ракет. Сказал об этом начальнику цеха. «Останься после работы», – сказал он и, внимательно выслушав мои идеи, долго и сосредоточенно молчал, а потом, по-отечески похлопав меня по плечу, сочувственно произнёс: «Толково. Но, вот, посмотри: у тебя много друзей. Передовики, перевыполняющие план и получающие за это приличную надбавку. А теперь представь, что мы реализуем твоё предложение. Нам увеличат норму выработки, и они перестанут быть передовиками. Заработок упадёт. Ты этого хочешь?». Я понял: системе рационализаторы не нужны. Новые (производственные) и старые (школьные) друзья помогли пережить разочарование.

Отверженные. Дружба – сокровище, которым надо дорожить больше всего, но нет драгоценностей, которые избежали бы подделки. Встречаются и живые имитации. Мне, конечно же, приходилось сталкиваться с людьми недостойными, непорядочными. Когда мы жили на Большой Ордынке, захаживал к нам в начале 50-х Александр Семёнович Вишневский из дома напротив, занимавший комнату в той же коммуналке, что и Борька Никитин, отец которого до войны учился с моим отцом в Политехникуме связи. Они здоровались, но не дружили. Борька же был моим сверстником. И когда нас перевели из мужской школы в женскую, он временно оказался со мной в одном классе, но потом остался на второй год. Борька, знавший о моих литературных упражнениях, и сказал: «Ты бы поговорил с Вишневским. Он, кажется, в этом деле петрит. Сам что-то пописывает». А вскоре и Вишневский, встретив во дворе мою маму (он всегда вежливо здоровался с нею и заговаривал), напросился в гости. По обыкновению, мама приготовила что-то вкусное. Гость нахваливал угощение, потом они играли с папой в шахматы. Папа был отличным шахматистом, участвовал в войсковых чемпионатах и в 1957 году сыграл вничью с чемпионом мира Василием Смысловым. В 86-м этот успех повторил его внук Иван Бовкун, играя в Посольской школе в Бонне с Гарри Каспаровым. Папа сожалел, что меня эта игра не привлекала, хотя всё же обучил элементарным ходам. Это пригодилось, когда я сам стал «играть в шахматы» со своими внуками-близнецами ГриФедами. Гриша обучился шахматным премудростям немного раньше Феди, и взрослые, начиная с дедушки Саши (моего свата Александра Григорьевича Антипенко), наперебой предлагали ему поединки. Во время одного шумного собрания родственников, Федя отозвал меня в тихую комнату и смущённо спросил: «Дедушка, а ты не мог бы со мной сыграть?» Я решил про себя: «Лучший способ заинтересовать ребёнка каким-то умением – это дать ему возможность поверить в свои силы». А потому стал играть с ним в поддавки, но так, чтобы он этого не почувствовал. Вскоре он «загнал» моего короля в угол. Ходить мне было некуда – пат. Я понёс доску показать родственникам и гостям: «Вот, как обыграл меня Федя!» Профессионалы поразились: после моих дилетантских упражнений на доске сложилась классическая ситуация из учебника по шахматам. Поддавки больше не понадобились. Федя быстро наверстал упущенное. А тогда на Ордынке мой отец, радовавшийся каждому новому партнёру, сказал Вишневскому: «Заходите ещё!» И тот зачастил в нашу квартиру. Обычно он появлялся к обеду или к ужину и, пока мама накрывала на стол, развлекал нас чтением своей детективной повести, щеголяя знанием воровской лексики. Он собирался предложить её «Воениздату», где работал папин друг. После третьего чтения я понял, что мне не нравятся ни повесть, ни сам Вишневский, но это был не мой гость, и я молчал. Делиться с ним своими наивными стихотворными опытами я, естественно, не собирался. А потом случайно я услышал, как он говорил про нас гадости: будто бы мама не умеет готовить, а папа – играть в шахматы. Очевидно, зарабатывал дешёвый авторитет у дворовой шпаны, перенимая у неё словечки для своего детектива. Мы играли в казаков-разбойников, я прятался в сарае с самодельной деревянной шпагой. Через щёлочку было видно: во двор вошёл Вишневский и стал общаться с ребятами. «Вчера меня опять подхарчили в семейке этого подклоповника», – со смешком рассказывал доморощенный детективщик. Тут я не выдержал, выскочил из сарая, подбежал к нему и закричал: «Вы мерзкий отщепенец, Александр Семёнович! Чтобы вашей ноги больше в нашем доме не было!» А маме я сказал: «Больше не принимай Вишневского. Он – мерзавец!» Вишневский несколько раз звонил. Мама под разными предлогами откладывала его визиты. Папа как-то поинтересовался: «Что это Александр Семёнович не заходит?» Мама ответила: «Он плохо обошёлся с Женечкой!» Я закричал на неё, потому что она сказала неправду, был поставлен за это в угол и попросил прощения. А вообще-то, если я и повышал голос на мать, то только в тех случаях, когда она строила догадки о моих друзьях, опасаясь «дурного влияния». После её смерти я стал горько сожалеть даже об этом: гневливость в отношении любящих родителей – тяжкий грех, и моё раздражение было недостойным ответом на мамину любовь. На папу я не повысил голос ни разу. Грех осуждения – второй по тяжести, но по правилам христианской этики, судить может не только Господь, но и родитель. Я, конечно же, огорчал своих родителей, но никогда не слышал от них упрёков. Ребёнок, кричавший в детстве на отца или мать, потом сам осудит себя. И сколь омерзительны люди, пытающиеся лестью, враньём или пошлыми догадками внушить чужим детям непочтение к их родителям! Вишневского я навсегда вычеркнул из своей жизни, но таких вычёркиваний, к счастью, было совсем немного.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22 
Рейтинг@Mail.ru