Цилиндр без кролика

Евгений Бережной
Цилиндр без кролика

«Человек дует в свою холодную руку, чтобы согреть

ее своим дыханием, и затем дует в горячую кашу, чтобы остудить ее.

„Как – говорит Сатир, – ты дуешь из одного рта и холодом и теплом?

Уходи, с тобой я не могу иметь ничего общего“.

Эзоп

«Если бы вы нашли кролика в моем цилиндре, то мне

пришлось бы вызвать вас на дуэль и найти уже внутри вас

сквозь маленькую такую дырочку тоже кое-что белое и пушистое».

Неизвестный аристократ – Джону Генри Андерсону,

иллюзионисту, изобретателю фокуса с кроликом и цилиндром


Часть первая. Дорога домой

I

Для путешественника каждый город, через который он проезжает, нанизывается бисером на его долгий разматывающийся нитью путь. Цель недостижима, что неуловимый клубок, закатывающийся за горизонт, едва приблизишься, а остановки все реже и короче. Вереница сменяющих друг друга однообразных пейзажей, пыль на зубах скрипит, ранние морщины глубоки, как след полозьев на подтаявшем снегу. Пройдет ли странник через самый центр или проскочит окраиной – он не запомнит ни жителей, ни улиц, ни домов этого городка, даже само название которого забывает, едва дорожный указатель исчезнет за поворотом. И если путешествие будет слишком долгим, то пилигрим, не оглянувшись, проскочит и родные места.

За собой не уследишь и вряд ли вовремя сам поймешь, насколько ты уже близок к такой избирательной слепоте, но все же следует помнить: более всего подобная выхолощенность угрожает именно тем, кто искренне привязан к своему дому, а не всяким перекати-поле и бродягам без кола и двора, так и норовящим сбежать на простор.

II

Миновав границу, Михаил Ревницкий на первой же заправке, пока их шумная компания перегонщиков заправляла баки иномарок, пила кофе, подкреплялась бутербродами, перво-наперво отыскал телефонный автомат. Он поскреб пальцем по старому диску, набирая номер, и виновато, словно все уже предчувствуя и понимая, склонил голову перед серебристым исцарапанным аппаратом, уставившись себе под ноги, пока носком ботинка перекатывал камешек от себя к стене и обратно. Десять секунд, двадцать, тридцать. Длинные-длинные гудки, мерное постукивание, порывы ветра из мельчайших электронов из далека далёка, а потом с грохотом покатился вниз не камень, а плоские камешки. Сколько раз он уже ронял их в щелку наверху, чтобы подобрать в поддоне внизу? Сколько еще раз ему предстоит повторить все заново? Вот он – сизифов труд современности: горсть мелочи, выуживаемую из подкладки, в которую та просочилась из прохудившегося кармана, каждый раз безнадежно закатывать в узкие ржавые жерла в одинаковых предрассветных сумерках на типичных пустырях вдали от дома и снова и снова шептать в черную холодную трубку: «Ну ответь же, ответьте хоть кто-нибудь!»

Гудки. Гудки. Гудки. Только при первых попытках дозвониться ему кажется, что это одни и те же гудки, со временем же он станет различать, что, например, у предыдущей телефонной трубки был динамик старый и сиплый и свое протяжное «у-у-у» она запускала в его ушную раковину со жменей трескучего песка, а у следующей трубки, еще не пострадавшей от вандалов и не разбитой отверженными влюбленными, гудок пискляво-блестящий, и он ввинчивается бормашиной сразу в барабанную перепонку. Вопрос о том, почему не отвечают на звонок, Михаил со временем вспоминает все позже и позже, когда уже расслышит все мелодические нюансы новой трубки, попавшейся ему на трассе. Возможно, он так себя всего лишь успокаивает, ведь если бы все эти минуты с прислоненной у уха трубкой он каждый раз тревожился и терзался неопределенностью, страхами, вымыслами, то потом не смог бы даже подойти на следующей остановке к автомату, а так у него появляется уже и иная цель. Узнавать голос еще одной трубки, а не только дозваниваться.

Никого не было дома? Не слышали звонка? Телефон отключен? Или линия повреждена? Но самая неприятная и в то же время самая вероятная причина: отвечать ему просто-напросто не хотят. Но даже в этом случае есть варианты: не снимала трубку жена Елена, которая хоть уже и вернулась домой, но старалась не выдать своего присутствия, или дочка Марина не желала ни с того ни с сего, впрочем для него это стало уже привычным, с ним разговаривать, а возможно, это вообще они обе спокойно проходят мимо верещавшего весь день телефона (то, что так настойчиво и долго трезвонить может только он, не трудно было им уже и догадаться) и безразлично отводят взгляд. Вот такая вот градация бойкота и игнорирования.

С их точки зрения он во всем виноват, он и никто иной. А вот смогут ли они вообще объяснить даже не то, почему он, а хотя бы, в чем он виноват? Неужели они станут отрицать очевидное, что он делал все, что было в его силах, думая только о них, о семье? Во что бы то ни стало он старался, чтобы их дом был полной чашей даже в нынешние нелегкие времена, чтобы стены дома не пошатнулись, устояли среди шумевших повсюду бурь и непокоя, чтобы им было в нем уютно и безопасно, пусть и сам он, Михаил Ревницкий, не часто был там с ними рядом. Он все делал для дома, то есть для них, для семьи, конечно же.

Так что же он сделал не так? Как он должен был поступать иначе? Была ли какая-то альтернатива? Разве они не были свидетелями того, что ничего не предпринимать, как доказал своим примером его друг, Алексей Дарнов, было значительно хуже…

Машина тронулась, комки грязи вылетели из-под колес, а водитель со скоростью света ринулся вспять, оставляя вместо следов тысячи множащихся своих оболочек, в каждый из прожитых дней засеивая своих двойников. И за яркими немедленными всходами он не мог рассмотреть дороги, видел лишь путь, по которому провела его, словно под уздцы, витавшая впереди судьба. Так конь, лишенный всадника на поле брани, безропотно доверяется и покорно следует за виденным только им одним призраком, новоиспеченным горним жителем, которому заказано касаться и праха земного, и пропитанного кровью и потом седла, а лишь возвратиться, рея над землей, след в след своей дорогой до колыбели, уводя коня не то к источнику, не то к обрыву.

III

Михаил Ревницкий и Алексей Дарнов были в некотором смысле двойниками: ровесники, одного роста, чуть выше среднего, волосы того же цвета, темно-русые, густые, телосложение схожее, худощавые, но широкоплечие, издалека нередко и путали их.

Они родились, когда и войну, и репрессии стали уже забывать и не столько из-за времени, прошло ведь не так много лет, с десяток, а сколько из-за последовавших более благополучных лет, сытых, не наводящих страх. И один, и другой были детьми рано осиротевшего поколения. Их родители, сами не получившие до конца мужского воспитания из-за того, что рано потеряли отцов кто в лагерях, кто на фронтах, в воспитании были непоследовательны, метались, то окружая детей чрезмерной заботой, то требовательно навязывая неимоверную строгость. Подвиг дедов, которые в любом случае победили, где бы не оборвался их след, в застенках НКВД или в окопе, но так и не вернулись со своей победой домой, был, если быть все же до конца честными, негативным примером. Пусть прославляется герой и память о нем не угаснет в веках, но каждому хочется быть на месте того, кто просто выжил.

Школа, армейская часть, институт – у них были разные, на расстоянии сотней и даже тысячи километров, но даль не делала их сколь бы то ни было отличными. Один проявил себя чуть лучше на последнем курсе, и его по распределению послали на более крупное предприятие, но далее вновь их пути сошлись, и их опять не отличишь. Женились они в одном возрасте на самых красивых, как они считали, в своих компаниях девушках, правда у одного родилась дочка, а у другого – сын. В конце концов, их двери оказались друг напротив друга, и они, выходя утром часто одновременно на работу, видели в соседской семье чуть измененное отражение своих фигур, замерших в тех же позах на пороге и уже вынимающих ключ из замка. Дети, звонкоголосые непоседы, с гордостью носившие ярко-красные пионерские галстуки на шеях, ходили в один класс и были дружны, жены, красавицы с модными пышными прическами, часто вечерами судачили на кухне, и они, два типичных представителя технической интеллигенции, «технаря», по утрам спешивших на одно предприятие, правда, в разные отделы. Было и множество других мелких совпадений, кроме этих, и в этом не было ничего поразительного или необычного, как для них самих, так и для окружающих, всего-навсего у двоих сверстников жизни сложились очень типично, по лекалам того поколения, которому они принадлежали.

Но дожить, зеркаля друг друга, до старости с одинаковой копейка в копейку пенсией и умереть с разницей в год-два от похожих болезней им не судилось. Произошел слом времен, кардинальная и не очень приятная смена курса истории, поворот течения ее вод вспять и резкая смена русла, наступил период лишений, испытаний и нестабильности. И ничего хорошего, конечно же, в этом не было, хотя с другой стороны, если бы не произошло подобных масштабных изменений, не завершилась одна эпоха и не вступила в права другая, совершенно иная, то никто из них и не узнал бы, насколько сильно они отличались друг от друга. Только экстремальные обстоятельства могли выявить их глубинные отличия, внутренний антагонизм, чтобы стало понятно, что отражениями друг друга они могли быть только тогда, когда окружающая среда их и всех делала похожими, высекала в рамках грандиозного социального эксперимента из них, как и из миллионов других людей, некое «среднее статическое значение» и подменяла индивидуальность каждого на полученный обезличенный результат формулы.

Знакомство их вышло сперва скомканным, натянутым. Михаил Ревницкий неодобрительно вначале отнесся к маячившему и всюду сующемуся незнакомцу. Но кто отреагировал бы иначе, если бы у него стали за спиной и без стеснения заглядывали бы через плечо? Вот и Михаил, поворачиваясь, неприветливо, с нескрываемым раздражением посмотрел на незваного гостя в своем отделе. Так нагло всматриваться в «изделие» при погрузке – да кто ты такой, черт побери!? А этот подглядывающий тип, с прежней беззаботностью, без защитной каски на голове, а в новенькой шляпе, надвинутой набекрень, со скрещенными на груди руками, – рукава, закатанные до локтей, открывали слишком бледную кожу, наверное, по много месяцев без малейшего следа летнего солнца на ней, что и выдавало с каких краев такой гость нагрянул, – не стараясь скрыть свое любопытство, еще и допытывался:

 

– На полигон отправляете?

Всю накопившуюся ярость Ревницкий тут же перенаправил на себя, болтуна, поскольку покорно ответил:

– Да, на полигон… А вы?

Слава Богу, что любопытным оказался не шпион:

– Извините, забыл представиться! Я Алексей Дарнов, буду у вас в КБ, в отделе №2 с понедельника.

– Ревницкий, Михаил.

– А почему верхняя часть не герметична? – не унимался этот самый Дарнов.

– Извините, Алексей, но обсуждать… – все-таки осадил Ревницкий соглядатая.

– Понимаю, понимаю, но все же интересно, не мог удержаться.

Новый знакомый тут же на месте перечеркнул первое неблагоприятное о себе впечатление и сразу же понравился Михаилу, когда выдал, почесав затылок:

– Ну и как – сильно бабахнет в случае чего?

– Еще бы! А как же! – засмеялся Ревницкий.

Только когда они раззнакомились, стали часто захаживать друг к другу в гости, чему способствовало и то, что они стали соседями, Ревницкий понял, что Дарнов не был по характеру таким уж улыбчивым простачком, а просто так беззастенчиво и сильно любил свою работу, отдавался ей полностью и не очень-то обращал внимания на кривые взгляды.

Через несколько недель, которые Дарновы провели в общежитии, им выделили квартиру в такой близости от Ревницких, что это сперва, конечно же, показалось невероятным совпадением, но в то же время не стоит забывать, что служебного жилья было столь мало, всего с полдесятка двухэтажных «хрущёвок», выстроившихся в ряд на единственной улице, что, даже если бы и освободилась другая квартира, то Дарновы оказались бы не столь далеко от Ревницких, например, в соседнем доме, всего в двадцати метрах.

Когда Ревницкие помогали Дарновым с переездом, то жены, Анна и Елена, очень быстро нашли общий языки и сдружились, но не столько быстро, как дети, Марина, дочка Михаила Ревницкого, и Юра, сын Алексея Дарнова, тем одной минуты хватило, чтобы начать хвастаться друг перед другом своими игрушками, а потом носиться по двору, как угорелым, пока родители выгружали вещи из грузовичка и заносили на второй этаж.

Уже тогда ставить на стол было нечего, и из-за разреженности блюд на столе так явственно бросались в глаза даже самые маленькие застарелые пятна на скатерти, но невидимая рука плановой экономики подвигала яства к краю так медленно, месяц за месяцем, прежде чем убирала окончательно, сначала продукты пропадали медленно с полок, становились «быстро разбираемыми», потом дефицитом и продавались только из-под полы, а потом исключительно импортными, что с этим смиренно свыкались. Через много лет ничего не значащие в тот момент полуголодные посиделки станут вспоминаться с ностальгией об ушедших навсегда самых счастливых временах. За столом было шумно и весело, друг друга перебивали, смеялись, пели песни, расспрашивали новоселов.

Особенно все было интересно Елене:

– Миша мне сказал, что вы в КБ у нас будете работать? А, правда, что вас к нам из «почтового ящика» перевели? Аня, а вы по специальности медик, не так ли? – попросив, несмотря на возражения Михаила, вытянуть еще одну бутылку из серванта, она накинулась на них и вовсе с двойным усердием: – Как вам первый месяц в «Шкале»? Что скажите про наш Двухозерск, неплохой городок, не правда ли? А я вот еще что у вас не спросила…

Под конец скромного застолья в честь новоселья, когда детей уже услали спать, новый сосед вдруг открылся с неожиданной стороны и внезапно, ничуть не стесняясь, что знает Михаила и Елену Ревницких без году неделя, стал рассказывать анекдоты, которые большинство и среди своего проверенного круга друзей, если бы и решились, то только полушепотом и на ухо травить, хоть и времена, казалось, давно уже наступили не людоедские.

IV

Раскованность и непринужденность Дарнова бросались в глаза, окружающие принимали его поведение за неординарное, даже вызывающее, а он был всего лишь естественным и непринужденным, был самим собой во всем и всегда. Ревницкий поражался, как его новый друг и коллега неустанно всем интересовался, был таким активным и, самое важное, свободным тогда, когда свободы как бы и не существовало, когда все было регламентировано и подчинено плотно сдвинутым рядам с красными значками на лацканах, взгромоздившихся на миниатюрную пирамиду с саркофагом внутри, а над ними развевалось на флагштоке знамя, так напоминающее льющуюся в голубые небеса кровь.

У Ревницкого всегда был страх перед начальством, он избегал идти напролом, спорить, доказывать свою точку зрения. Он не очень-то, а вернее совершенно не верил в руководящую роль партии и в действенность, незыблемость идеологии, во всю эту «от всех по способности и всем по потребностям», он в течение жизни просто поднаторел умело встраиваться в строй, говорить то, что хотят услышать и такими словами, которые были в обиходе.

А вот Дарнов, даже невзирая на возможный выговор, окрик, не отводил глаз во время доклада, отчаянно сопротивлялся бумагомаранию, предписаниям, так часто ставил в тупик своими непосредственными почти детскими вопросами: «Почему? Зачем это нужно?» – а затем ждал логичного объяснения от руководителей, не принимая никогда завуалированные ответы и настоятельные советы не соваться.

Ревницкому и в голову не могло прийти, что для Дарнова все эти лучащиеся портреты бородачей в профиль, висевшие на всех стенах, пухлые тома с их биографиями-житиями, с учением по диалектическому материализму, распиханные по всем полкам, были взаправду, живым ориентиром, или и вовсе истиной в последней инстанции. А ведь, похоже, так и было, и Дарнов был членом партии не из-за карьерных соображений, отнюдь, а сделал это как взвешенный и ответственный шаг.

Неужели Дарнову нравилось жить так, как они жили? Когда страна была комом из людей, слипшихся, как подтаявший снег, и этот ком катался по громадному красному стенду, наклоняющемуся то в одну, то в другую сторону, а границы этого игрового поля терялись вдали, настолько оно было обширно, подобно материку, материку красного цвета. Этой просторностью нельзя было воспользоваться, чтобы убежать и спрятаться, едва ты отдалялся, как ком катился на тебя, сметал, откидывал, а потом всасывал в себя. Если ты посмел оттолкнуть ближних, создать для себя некий пузырь вольготности и свободы, то подвергал опасности всю конструкцию, ведь в ней будет слабина, неплотность. Не отстраняйся, а прижимайся, поддавливай! Как шептались, едва раздвигая притиснутые челюсти, те, кто был внутри, ближе к ядру: ком из людей – это такая игра на время, требуется как можно дольше так кататься, не распадаться, биться о преграды и расширять пределы игрового поля. Но вот зачем? Неужели потом все люди смогут разжать руки и отлепиться? Вряд ли, тогда, скорее всего, уже все человечество и еще сильнее сольется в одно целое. Но всему этому не суждено было воплотиться, люди просто сгнили бы заживо под свинцовыми тучами, что нависали и не двигались над красным материком, если бы новая жизнь в новом мире с новыми людьми не вступила в свои права. Наступила внезапно, всеохватно.

Еще только что всё было отсталым, устарелым, закоснелым, но едва наметилась трещина в картине мира, как сквозь нее хлынули новые времена, новая реальность, новые предметы; и новизна залила все вокруг. Старое исчезало, даже не уступая место надвигающемуся новому, а заранее, в предчувствии сменщика пропадало. Не обходилось без связанных с этим и некоторых эксцессов, так прилавки магазинов начисто опустели, а импортные продукты еще не успели не то чтобы довезти, а даже отгрузить с заокеанских складов и привезти кораблями-сухогрузами в порты. Но без подобных крайностей и переборов вряд ли могло обойтись при стремительном темпе перемен. Привыкнуть к такому тяжело, невозможно, но в то же время теперь становилась очевидна одна простая истина, которую Ревницкий начал внезапно понимать, что все вокруг неизменно и одинаково не должно было быть, что перемены – это неотъемлемая часть времени.

Стал расползаться красный материк на отдельные национальные тектонические плиты, между плитами прочерчивались границы, на стыках крошились не только промышленные цепочки, но и человеческие связи, даже если не проходили они поверх тех кромок. Оказалось, что такие важные и нужные люди, как военные, инженеры и ученые, вдруг перестали быть необходимыми, на них больше не взваливали ответственность за судьбу страны, даже более того совсем не рассчитывали, с них не требовали более отчета и предоставили самим себе. Невиданная и не представляемая еще до недавнего вещь.

Сначала все вылилось в заброшенность и разобщенность, которые распространялись даже на личную жизнь. Лучшие друзья переставали ходить в гости, чтобы не стеснять друг друга, не заставлять оправдываться, что в доме нечего и приготовить на ужин. Многие становились заброшенными и оставленными, одинокими, нелюдимыми, вне компаний, замыкались, не общались и одичали, но в то же время некоторые, вырвавшись из тисков былых стандартов, стали стремительно изменяться и обновляться.

Хоть Ревницкий, как и большинство, был сбит сперва с толку, смущен, но все же несколько даже обрадовался. Он физически ощутил, что все происходящее значит: отныне он может перестать сутулиться. Да, он вдруг стал лишним, да, на него махнули рукой, но и в то же время оставили в покое, выдали вольную грамоту, а уж как распорядиться вольницей зависело от него самого, впервые от каждого его следующего шага. Всякий сам теперь кузнец своего счастья, как и несчастья тоже. Хватит горбиться и быть незаметным, пора расправлять плечи.

Кто как ни Дарнов со своими всегдашними инициативой, смекалкой должен был добиться успеха в новое время, зарница которого так четко показалась на горизонте, но он оказался среди отставших, плетущихся сзади. Он стал таким чинным, выдержанным, строгим педантом, делавшим все как надо, по правилам, как следует, хотя и не требовалось уже «как надо». Алексей намеренно перестал обходить смешные писульки, хотя еще недавно игнорировал их во благо общего дела, а теперь требовал соблюдать график работы, не отпрашиваться и не опаздывать, стал вдруг хуже тех бюрократов на предприятии, которых недавно высмеивал. Ревницкий заметил, насколько разительная и резкая произошла перемена с другом, и не мог этого понять.

Мало кто вел себя так же, сохранял невозмутимость и действовал по инерции, как ни в чем не бывало, отчаянно цеплялся за прошлое, за вдруг ставшие смешными и абсурдными писульки (хотя, может быть, под этим автоматизмом маскировались неподдельные отчаяние и смятение?). Большинство знакомых Михаила, как и он сам, растерялись, не зная, что и делать. Они были слишком медлительными, слишком сильно приученными думать то, что скажут, а перед тем, чтобы что-то сделать, перед действием у них вообще были невероятные для наступившего времени погружения в самих себя. Пагубным оказалось отсутствие за плечами опыта самостоятельных решений, целеполагания, борьбы и последующих терзаний из-за неудач. Думали и решали за них всех почти с яслей другие. Где бы люди могли практиковаться в дерзком искусстве свободного выбора и ответственности за него? Нигде. Вот они и превратились в один миг в явных аутсайдеров.

Но появились и фавориты этого времени, те, кому благоволили перемены, те, кто всплыли на поверхность, выбрались из ямы. Это был особый род людей, их нельзя было спутать с другими, они были суетливыми и дергаными, и это считалось признаком успеха, какая-то манера не пребывать в покое, вздрагивать, сотрясаться, мельтешить, оглядываться, что-то перебирать в руках, прохаживаться, переминаться с ноги на ногу и много говорить, не сказав ничего.

– Ну что, как?

– Ничего.

– Это хорошо, что ничего. Ничего – это не ничего хорошего ведь?

– Ага. А ты как?

– Да в норме все.

– В норме – это тоже хорошо.

Таких переродившихся, даже если они и были из бывших знакомцев, сторонились, обходили десятой дорогой.

Странно было, что страна, которая была столько лет в ожидании взрывов, зарниц на полнеба и поднимающихся ядерных грибов на горизонте, испуганно шарахалась от выстрелов. Ну, выстрелы – и что же? Выстрелы ведь были всего лишь ускоренным ритмом маскарада. Свобода ведь, хлынувшая вольницей со всех щелей, от ража и из-за долгого удерживания и подавления тут же превращалась в варварскую и дикарскую мистерию. Вокруг со стремительностью не оставалось уже просто людей: толпа состояла из масок. Их пришлось надеть, чтобы обрести себя, опробуя новые роли, ведь индивидуальности стерлись, были сдавлены и деформированы в том самом коме из людей. Вот и получалось, что где-то в общем танце маршировала автономно «крыша», где-то, прячась в ажурной тени дерева, киллер высматривал удобное для выстрела слуховое окно на чердаке, рэкетиров можно было узнать по утюгам под мышкой, «коммерсы» на удачу носили малиновые пиджаки. Последние обагриться только тканью хотели, если же придется истекать кровью из раны где-нибудь в глухом переулке, то что за диво будет, когда ее красные пятна будут высматривать, чтобы различить на малиновом пиджаке, оборотни в погонах, обгладывающие недобитого, снимающие «рыжуху» с его пальцев, «котлы» с запястья, хлопающие по карманам в поисках «лопатника».

 

С позиции вечности, сверкающей кристаллом бесконечности, эта эпоха, безусловно, предстанет увлекательной и яркой, обычные же люди, обыватели, у кого «капуста» была не в кармане, а все чаще единственным блюдом на столе, рассчитывали тогда только на то, что в случае чего будут болеть недолго и умрут скоропостижно, как напишут на венке.

Михаил Ревницкий явственно запомнил одну встречу с Алексеем Дарновым, когда для него, Михаила, все уже бесповоротно изменилось, он оказался по другую сторону баррикад, зажил другой жизнью, с иным распорядком дня, дома почти что не бывал, казалось, что пересечься старым друзьям было просто невозможно, да и не суждено. Обычным делом, например, для него стало встречать рассвет на ногах, покуривая на безлюдной центральной площади, дожидаясь, когда все будут спешить на работу и на учебу, а значит, уйдут жена и дочь, опустеет квартира, тогда-то можно идти и отсыпаться, после очередной ночной попойки, вечером же снова уйти кутить.

Так вот однажды рано утром на выходе из кабака Ревницкого схватили за плечо. Схватили сзади и, если бы подкравшийся не заговорил сразу, то мог бы и получить. У Ревницкого уже вырабатывались рефлексы, он теперь не ждал никакого приглашения, чтобы раздробить челюсть.

– Миша! Ты?.. Куда ты пропал? Ну ты даешь! Ты почему хотя бы трудовую книжку не заберешь, почему не уволишься нормально? Там отдел кадров уже надоел мне! Пойдем, в общем, пойдем!

И потянул. Ревницкий пытался остановиться, сказать, что он на машине, но Дарнов тащил и приговаривал, мол, ничего, пройдешься.

– Ты хоть не на партком меня ведешь, а? – рассмеялся Ревницкий, и они разговорились.

Дарнов убеждал, что нельзя так с людьми поступать, со своими коллегами, переставать ходить на работу ни с того ни с сего и даже с некоторыми не здороваться, в отделе кадров женщины метаются, не знают, что делать: выговор, увольнение или… Почему не прийти и не забрать «трудовую», почему не попрощаться со всеми? Ревницкий смотрел на Дарнова и не знал, что ответить, так теряешь дар речи во сне, когда призрак давно умершего явился и все допытывается о чем-то, чего и в помине уже нет. Какая еще «трудовая»? Зачем она ему? Ревницкий все хотел повернуть своего давнего товарища, как будто заставить обернуться волчком, чтобы тот глянул на улицу, которую они пересекают, и на прохожих, ведь ничего того, о чем говорит Алексей Дарнов, нет давным-давно. Нет никаких обязательств, нет никаких формальностей, бумажек никаких, кроме зеленых продолговатых полосок с портретами американских президентов двухсотлетней давности. Рубли после валюты кажутся игрушечными, ненастоящими, уже рука не удовлетворится ими, почувствует подмену, воспримет за просроченный билет в иллюзию, в сновидение. И жили они до недавнего в выдуманной стране, столпами коммунизма во сне увиденную, а затем расчерченную на народах, как на ватмане. Зелень долларовая – это истинный цвет реальности, ее изнанка, все вокруг в лианах, под ногами змеи, вверху солнце в зените, прошивает световыми иглами пальмы, и если без клыков ты, то в джунглях долго не протянешь. Дарнов только на намек, что близка гибель всех прежних людей, отреагировал. Остановился прямо посередине отполированной и скользкой замерзшей лужи и спросил, а не клыкастые ли быстрее друг друга пожрут? Обычные, не прежние, а обычные люди переживут это смутное время, а возомнившие себя хищниками будут уничтожены более сильными. Для Ревницкого смерть за последнее время стала не угрозой, а приемом, которым противники пытались сбить с толку, услышав о ней, он разбивал физиономию. Он отвык от дискуссий, от историософских размышлений, абстрактных выдумок. Рука в кармане держала пачку денег, свернутую в трубочку и перетянутую резинкой, но достать перед Дарновым эту дудку, под которую для него плясало множество женщин и мужчин, он не посмел. Ревницкий все тупился вниз, переживая, чтобы Дарнов не поскользнулся, продолжая стоять на льду, и осматривал сверху донизу друга. Похвастаться перед человеком, который среди зимы до сих пор щеголяет в стареньких туфлях на тонкой подошве, ходит в подлатанных штанах и износившейся осенней куртке, не имея возможности одеться по сезону, значило спровоцировать на еще более жесткие слова, а без этого аргумента – ну что можно доказать такому упрямому идеалисту? На деньги он зарычит, словно сторожевой пес Цербер у садов Аркадии, такую плату не берущий, а по-другому ведь и не убедишь. И тогда Ревницкий, выждав минуту, смолчав, сменил тему. Предприятие – а что там, как там, с разработками есть подвижки?

Дарнов заговорил, как вербовщик, обещая золотые горы, но избегал говорить о сегодняшнем положении дел. Испытания когда, оборвал его Ревницкий, сейчас с поставками что? Добивать Ревницкий не стал и снова сменил тему:

– Знаешь, Леша, а я ведь в «совке» только и жил надеждой, что когда-нибудь увижу, как оно все к такой-то матери бабахнет! Как я хотел увидеть, хотя бы на полигоне на испытаниях, но больше всего в иллюминатор удирающего снова к себе за океан бомбардировщика – растущий, а затем распускающийся ядерный тюльпан! А чего ты удивляешься? Мы все время ждали войны, ну вот она и наступила, не дождавшись схватки с заокеанскими «партнерами», мы здесь сцепились друг с другом!

И взгляд, с каким Ревницкий посмотрел на друга, прошептав признание, сбил того с ног. Стоявший смирно Дарнов на льду не ощущал опасности под подошвами, но едва-едва двинув ногой, лишился почвы под ногами. Шляпа завертелась вертолетом в воздухе и тихо спланировала в сугроб, в котором Дарнов затылком пробил ямку, так, что вся куча снега за ним стала напоминать нимб, морозный, снежный. В подставленную руку в новой кожаной перчатке Дарнов вложил свою истончившуюся вязаную рукавицу, и Ревницкий поставил его на ноги.

– Пойдешь ко мне? Вместе будем мутить, бабки грести!

– Нет.

И после этого его отказа, решительного и быстрого, без раздумья, в ту же секунду Дарнов развернулся и ушел, бежал от возможного вопроса, который сам так часто задавал: «Почему?» Казалось, снежок с ворчанием попадал под его заношенные ботинки и с хрустом принимал необычную форму полустертой множество раз отремонтированной подошвы.

Тогда Ревницкий и видел Дарнова в последний раз, и в последний раз перед смертью друга попытался с ним искренне поговорить.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22 
Рейтинг@Mail.ru