bannerbannerbanner
Моё немое кино

Евгений Альбертович Мамонтов
Моё немое кино

3
«Путешествие на Луну»

Весь день готовился. Вешал шторы, все проверял. Домой приехал в половине одиннадцатого. Было полнолуние, и Луна стояла как нарисованная в детской книжке.

«Почему они спорят? Ведь это иркан», – говорил кто-то. «Нет, это люмер», – отвечали ему. И было непонятно, кто спорит. А мне казалось, что это похоже на иркан и на люмер, потому что это одно и то же, только слова разные, и я удивлялся, почему они этого не понимают. Ну, для тех, кто в коробке с конфетами. Не берите без спросу. Будем вешать на елку. Она стояла огромная посреди заснеженного поля, до самого неба, с таким незарным прозерком испода, какой бывает у птиц высоко на рассвете. Везде сльот, но не скользкий, а в небе большая круглая Штаяр, как кукла, когда их делали круглыми. Вот бы тут кино запускать! Далеко бы видно было. И еще ото льда наверх отражение. Как стереоэкран! У меня все провода были с собой, я воткнул их в розетки, а они как загудят все, как орган. До самой до Штаяр! И все сразу задрожало, весь воздух, как рябь на воде.

Я открыл глаза и понял, что это вибрирует мой телефон возле подушки.

Школьная привычка. Никто не сел на первый ряд, кроме одной пожилой дамы, обесцвеченной и коротко подстриженной, с лицом римского патриция и алым маникюром.

На втором ряду носатый парень в артистически длинном шарфе обнимал девушку в модных очках, которые служили единственным украшением ее бледного, детского лица.

Через один стул от них восседал некий статный безумец во френче и портупее. Держал на коленях офицерскую фуражку царских времен. На руках у него были узкие, по кисти, черные кожаные перчатки. Рядом с ним никто не решался сесть. Все, очевидно, принимали его за нанятого для антуража актера. А я в первый раз его видел.

Старуха, похожая на яйцо, в натянутой до бровей вязаной шапочке, с крупными желтыми белками глаз, привела с собой внучку; сидят рядом, трогательно внимательные.

На заднем ряду, с краю, положив нога на ногу, расположился какой-то верзила в спортивных штанах. Там же две дамы филармонической внешности. Я слышал, как поминутно щелкала лакированная сумочка одной из них.

Ну и кое-кто из моих приятелей сдержал обещание, пришел.

Я не мог дождаться начала. Зато потом сразу успокоился.

«Сегодня из этого зала мы с вами отправимся на Луну. Вместе с отважными первопроходцами Жоржа Мельеса. Наше путешествие туда и обратно займет 12 минут и 53 секунды. Приятного полета!»

Я погасил в зале свет. Конечно, я видел этот фильм много раз, но то, что я теперь смотрел его вместе с другими, в этом зале, делало его новым.

Сначала в готическом соборе, украшенном телескопами и глобусом, появились астрономы в белых париках и длинных мантиях с горностаевой оторочкой, похожие на Дедов Морозов. На головах у них были треугольные колпаки. Шесть переодетых мальчиками старлеток в беретах, коротких курточках и белых гольфах внесли шесть телескопов и удалились строем. Явился председатель в халате, расшитом изображениями Солнца и Луны, как верховный Дед Мороз. Он взошел на кафедру, и на школьной доске за его спиной появился пленительный в своей простоте чертеж: Земля с меридианами и параллелями, огромная, телескопически выдвигавшаяся пушка и пунктирная линия до Луны. В детстве я был уверен, что весь мир устроен так же просто. Дальше следовала комическая дискуссия, главным аргументом которой становилась книга, метко брошенная в голову оппонента. Нострадамус, Микромегас, Алькофрегас (псевдоним Рабле), Омега, Парафарагамюс. Этих пятерых председатель выбирал своими спутниками в путешествии на Луну. Путешественники попадают на строительную площадку, Микромегас нечаянно усаживается в чан с азотной кислотой, но это неважно, потому что вы рассматриваете огромный клепаный снаряд. Путешественники поднимаются на крышу, чтобы полюбоваться торжеством индустрии. Кругом фабричные трубы и настоящий дым над картонной декорацией – сталеплавильный завод. Посадка и запуск снаряда. Путешественники, одетые в сюртуки и цилиндры, раскланиваясь с провожающей публикой, забираются в клепаную капсулу. В жерло пушки ведет наклонная рельса. Череда дам в шортиках, выстроившись гусеницей, семеня, толкают друг дружку вперед, а крайняя толкает снаряд в пушку. Дамы изображают орудийную прислугу. Но картинка напоминает что-то из будней строителей пирамид в наряде цирковых униформистов. (Я верю, что, если бы мы так летали на Луну, мир был бы лучше.) Огромная нарисованная пушка направлена на нарисованную Луну в окружении сердитых облаков. Старт. Луна приближается с каждой секундой, мы видим ее клоунское лицо, как бы выглядывающее из торта, и вот! – прямо в глаз попадает ракета. Снаряд на поверхности Луны, похожей на заброшенную лесопилку в морозный день. Астронавты в сюртуках, цилиндрах и с зонтиками выбираются наружу. Наблюдают величественное зрелище, восход на небе Земли. Неподалеку падает метеорит, рождая краткий пожар. Астронавты ложатся спать. Они устали от полета. Чудесная, зубчатым колесом вертящаяся комета с неподвижным хвостом пролетает над ними. Ее сменяют семь гигантских звезд, построившихся в форме Большой Медведицы. В этих звездочках открываются окошки и появляются женские лица. Потом появляется перепоясанный кольцом Сатурн, в нем открывается дверца, и оттуда высовывается старик, похожий на Плюшкина. Рядом с ним на серпе месяца сидит Селена, как цирковая гимнастка (где она, эта Селена, что с ней стало, кого любила, как прожила?), а справа от нее – две обнявшиеся нимфы с большой, остролукой, шестиконечной звездой над ними. Начинает идти снег…[16]

Возвращаясь на землю, надо сказать, что мельесовский снаряд полетел несколько в иную сторону. Ловкий внук мельника, прижимистый сквалыга Эдисон, натугой невероятной усидчивости вымучивавший каждое свое изобретение, обокрал чародея и аристократа Мельеса. Эдисон считал, что ему принадлежат права на все, что снято на перфорированную пленку (изобретение Эдисона), и не выплатил Мельесу ни гроша за показ его фильма, пользовавшегося колоссальным успехом в Америке. Часть денег, вырученных от проката фильма, была потрачена на устройство первого в США кинотеатра, расположившегося в безвестном захолустье под название Голливуд.

Надо искать пианино. Наложенная, сегодняшняя музыка сбивает образ эпохи.

Сегодня выпал снег. Город помолодел, стал черно-белым, как в старом кино.

А на работе случился у нас переполох. Гости нагрянули[17]. Налоговая. К счастью, все обошлось. Мы двери закрыли и все. Выходной.

 

«Бумаги у нас в порядке, чего нервничать… – сказала English teacher Inga и добавила: – Where have you got such a pretty strange haircut?»

«Just in the ordinary barbershop», – говорю.

Она была в черном платье чуть повыше колен вишневого цвета, бусах в тон помаде, из ее высокой прически на японский манер торчали какие-то перекрещенные спицы. И, поглядев на них, я предложил: «А в китайский ресторан не хотите сходить?» Обернулась и, улыбаясь на фоне Темзы и Тауэра, сказала: «Fine idea!»[18]

Известно, что сны, как бы причудливо они ни перекручивались, каким-то своим краем всегда ближе к той реальности, которая скрыта от нас за дневной суетой.

Я вот люблю порядок. Книги, фильмы у меня расставлены по полочкам. Я бы мог составить и каталог снов. Иногда мне кажется, что я помню каждый свой сон. Дни свои не так помню, как сны! В каком-то смысле я сам для себя – фабрика грез.

А ведь есть сны, которых я не помню, и дни тоже – из них можно было бы составить целую жизнь. Интересно, узнал бы я ее? Похожа она на мою? Может быть, та, другая, вернее моей?

Я, например, совсем не помню, что со мной было в 1997 году. Могу попытаться восстановить. Но наберется от силы минуты на три… И так почти с каждым годом. Среди них выделяются порой события, о которых можно вспоминать долго. Они как бы заслоняют собой все остальное. Но ведь они не могут его отменять совсем. Остальное больше!

Вова, тот самый прапорщик, мой бывший сосед, служит неподалеку и, проходя в свою часть и обратно, любит постучать мне в окошко и сделать дурацкую рожу на радость моим балбесам. Утром он идет хмурый, сутулый, в камуфляжных брюках и высоких берцах, сунув руки в карманы короткой военной куртки. А днем шагает уже прямой, веселый, в распахнутой куртке. Стучит костяшками в окошко и останавливается, чтобы со мной поболтать. Но мне неудобно говорить с ним, у меня урок. «Ладно, ладно, до скорого, пан учитель», – говорит Вова и протягивает мне в окно свою обветренную руку. «А вы, тугосери! Учитесь на…» – но я успеваю закрыть окно.

Снова думал, как летит время. Уже опять пора платить квартирной хозяйке. Звонил по поводу пианино. Ищу подешевле, подержанное. Но где найти еще и тапёра?

Сеанс в тот день уже начался, когда она вошла, и я не смог толком ее разглядеть, но в полумраке ее лицо на секунду показалось мне удивительно похожим на лицо Греты Гарбо. Я решил, что после показа найду возможность заговорить с ней. Приметил ряд и место, где она села. В тот день я показывал «Черную мечту» с Астой Нильсен. Теоретически Грете Гарбо должен был нравиться этот фильм. Зрители, за исключением пары человек, благопристойно скучали. Я нервничал, как это всегда бывает, когда я чувствую, что фильм «не идет». Возможно, поэтому я отвлекся, вернее, позволил Леве отвлечь меня после сеанса. И вот – пропустил, как незнакомка, похожая на Грету Гарбо, выскользнула из зала. Но когда все разошлись и я уже отключал аппаратуру, то увидел на сиденье одного из стульев дамскую сумочку светлой кожи с золотой защелкой замочка. Я взял ее, но открывать не стал. Написал объявление: «Найдена белая дамская сумочка». Хотел еще приписать что-нибудь остроумное, но ничего не пришло в голову.

Шел домой, вспоминая о затворничестве Греты Гарбо, о том, как она спасла Нильса Бора. О том, как досадно, что я упустил ее после сеанса, то есть не ее, конечно, а ту женщину, что забыла сумочку… Но почему я решил, что это именно она забыла? Условно. Мог кто угодно. Жила на 52-й Стрит на Манхэттене, никого не принимала, не была замужем, почти ни с кем не дружила. Загадочная. Но фильм, в котором играла ее знаменитая соотечественница, ведь мог ее заинтересовать…

«Ничего. Так нужно», – сказала English Teacher Inga, расстегивая молнию на платье и снимая его через голову. «Это налоговый инспектор», – пояснила она своему кавалеру в шарфе, завязанном а-ля пройдоха. Кавалер сидел на стуле, положив ногу на ногу, и молчал. Вокруг него были как будто сумерки. Он думал, что это кино, и сам не знал, что участвует. Мне пришла в голову мысль воспользоваться этим. Только я не знал, как выдавать себя за налогового инспектора. Просто насупился для серьезности. И этого оказалось достаточно. Многие чиновники так делают. Увидев меня таким строгим, English Teacher Inga безвольно оробела. Нарисованная луна улыбалась за окном.

4
«Месть кинематографического оператора»

Владислав Старевич.

Если ты с увлечением занимаешься полной чепухой – готовься, – у тебя есть шанс стать гением! Так и произошло с этим мальчишкой, которого выгнали из гимназии за плохое поведение. Но его родители вели себя еще хуже, были польскими революционерами. Владик собирал коллекции насекомых и делал их копии из гуттаперчи, проволоки и воска. В 1910 году мечтал снять документальный фильм – битву жуков-рогачей за самку. Но жуки боялись света. Великий Ханжонков нанял для Старевича квартиру в Москве, подарил подержанную кинокамеру. В обмен получил права на все работы Старевича. Гении не любят торговаться. (В данном случае это следует отнести к обоим.)

Но жуки по-прежнему боялись света.

Тогда Старевич разобрал живых жуков на детальки и потом собрал из этих деталек жуков мертвых, добавив гуттаперчи, воска и проволоки. Снял покадрово пародию на рыцарские романы – фильм «Прекрасная Люканида, или Война усачей с рогачами». О таких чудесах кино тогда не слыхали и приняли все за чистую монету.

«Как все это сделано? Никто из видевших картину не мог объяснить. Если жуки дрессированные, то дрессировщик их должен был быть человеком волшебной фантазии и терпения. Что действующие лица именно жуки, это ясно видно при внимательном рассмотрении их внешности. Как бы то ни было, мы стоим лицом к лицу с поразительным явлением нашего века…» – писала английская газета.

Затем появились «Месть кинематографического оператора» (1912), «Стрекоза и муравей» (1913), «Веселые сценки из жизни животных» (1913).

В эмиграции Старевичу сразу предложили работать на фирму «Меркурий». Анимационные фильмы. Признание. Золотая медаль Розенфельда.

В 1941 году первый в истории кино полнометражный анимационный фильм «Рейнеке-Лис» получил восемь премий и принес Старевичу вторую медаль Розенфельда.

В 50-е Старевича забыли. Перебивался съемкой рекламных роликов, продавал самодельных кукол. Руки помнили. Проволока, воск, гуттаперча. Круг замкнулся.

Сегодня я показывал «Месть кинооператора», сюжет тривиальный, любовный треугольник, все персонажи насекомые[19].

 

Старевича смотрели не очень, так, из уважения к раритету. Фонограмма убогая. Без тапёра нельзя. Он бы расставил музыкальные акценты. Вещь бы смотрелась свежо.

Я поехал покупать пианино. По объявлению. Цена меня устроила. В объявлении значилось «Состояние рабочее». Мы ехали на грузовой «газели». Водитель, грузчик и я. Было тесновато. Играло радио, и мне все хотелось его выключить. Дом на улице Жигура. Длинный, как плотина. Подъездов много, все заставлено личными машинами. Мы долго не могли развернуться, чтобы поставить фургон к подъезду. Я пошел наверх. Хозяев не было дома, мне открыл мальчик, подросток лет четырнадцати. «Да вы забирайте, – сказал он хриплым ломающимся голосом, – а то ждать долго, когда они придут с работы, только вечером, поздно». Я позвонил водителю. Он поднялся с грузчиком и специальными ремнями. Пианино издало треск и сдвинулось с места. До этого я открыл крышку и вспомнил опыт уроков музыки, сыграл гамму. Звук был не очень, некоторые клавиши фальшивили, одна западала. Но меня устраивала цена. Я решил, что смогу его настроить. Пока пианино толчками двигалось к выходу, я набрал номер и позвонил настройщику. Мне нужно было срочно. Назначили время. Пианино теперь находилось на марше между пятым и четвертым этажами. И попало там в затор – ему навстречу двигалась детская коляска. Могучая мамаша в спортивном костюме ругалась с грузчиками. Я подумал, что она могла бы петь, если бы училась в молодости. Такой сильный голос. Я ждал в квартире, потому что надеялся все же передать деньги кому-нибудь из родителей мальчика. Я не очень доверяю подросткам. Обои на стене, там, где раньше стояло пианино, были веселее по тону, не выгорели. Вдоль плинтуса лежала собравшаяся в войлок пыль, и среди нее блестела оберткой завалившаяся карамелька. Мальчишка, качаясь на стуле, тыкал пальцами в свой телефон. Позвонил водитель: «Спускайтеся, мы уже на первом». Я медленно, вслух, по одной бумажке пересчитал деньги и отдал пацану. «Ага», – кивнул он и замер, криво раскрыв рот. Я обернулся. Солидная дама стояла на пороге в немом изумлении. Я почувствовал себя «чужим дядей», который зачем-то отсчитывает и передает деньги несовершеннолетнему. Я аккуратно отобрал у пацана бумажки и сделал шаг к даме. «Здравствуйте!» – сказал я. И тут началась сцена. Я только сейчас задним числом сообразил, что и по телефону-то договаривался не со взрослыми, а с этим хриплоголосым авантюристом. Да, действительно, это была моя ошибка. Я признал. Но женщине еще хотелось покричать, чтобы успокоиться. Я спустился вниз. Грузчики переглянулись, но отнеслись к моим словам без особых эмоций, снова подцепили ремни. Потащили наверх. Чувствуя себя виноватым, я старался им помогать, они терпели это молча.

Мама мальчика вышла нам навстречу на четвертом этаже. Выглядела она спокойной, остывшей и как бы освеженной после грозы. Сказала: «Знаете, мы на “семейном совете”…»

Эти слова она произнесла юмористически, как бы извиняясь.

– Знаете, мы на семейном совете решили, что ладно. Все равно ведь не заставишь…

– То есть? – спросил я.

– Мы согласны, забирайте. Сколько вы давали за него?

В результате мне пришлось заплатить грузчикам не за пять, а за пятнадцать этажей. Мы, наконец, погрузили, поехали и встали в пробке. Водитель и грузчик несколько раз обсудили историю, смеялись. Я кивал. Сидеть было тесно. Машины кругом нас стояли плотно. Горели стоп-сигналы. Я подумал, что вот эта некая метафора смерти, когда нельзя уже никуда выйти. И нельзя выключить радио «Шансон».

Зато ко мне в зал парни занесли пианино бесплатно. Поставили его у стены между двумя окнами. Было без трех минут пять. В пять ровно должен был прийти настройщик. Я часто зря волнуюсь, извожу себя. Пошел, умылся, вымыл руки. Сел и стал ждать. На улице потемнело. Начался дождь. Я ходил по залу от одного окна к другому. Смотрел на часы.

Зря я, как и этот пацан-дурак, тоже не захотел «выучиться музыке», как тогда говорили во дворе. Куда пошел? «На музыку». Среда был худший день. В среду всегда шел дождь и дул ветер. Или светило солнце и было жарко. Или было пасмурно и тоскливо. После школы я должен был идти на урок сольфеджио, который вела полная учительница по фамилии Доброхотова. «Она добра тебе хочет», – говорила мне мама. А я чувствовал, что Доброхотова не хочет мне добра. Все говорили, что она просто требовательная. И я поверил. Но сейчас-то я точно знаю, потому что сам не люблю некоторых своих учеников. Я знаю, как это выглядит изнутри, как при этом говорят, что делают. Она со мной именно так говорила. Не зло, а как бы весело, показывая всему классу, что она хочет мне добра, а я вот сопротивляюсь по глупости. Меня до этого никто не учил записывать ноты на слух. Я даже не представлял, что такое возможно. А в этом классе все уже давно умели. И вдобавок все девчонки. И почти все старше меня. Некоторые мне сочувствовали и старались помогать, но я от этого сильнее стеснялся и совсем ничего не понимал, и тогда они видели, что я действительно тупой и учительница во всем права. «Ну и что? – думаю я теперь. – Надо было потерпеть!» Но тогда ведь я не знал, что в жизни все время приходится терпеть. Я думал, это случайность, и хотел, обойдя ее, вернуться к нормальному, ну, к тому, как было до музыкальной школы. Я не знал, что нормального больше не будет. Его будет становиться меньше. Это считается нормальным во взрослой жизни, когда уже привыкнешь. Музыкальная школа была в красивом старом здании с большими окнами и широкими коридорами, витыми перилами прохладной лестницы, античной мозаикой на каменном полу в фойе. И мы с моим другом Димой А. решили ее взорвать, чтобы я больше не мучился. Тогда дети часто хотели что-нибудь взорвать. Любили Гайдара. И вот мы с Димой планировали, сколько нам надо карбида, чтобы… Дима А. недавно мне об этом рассказывал, говорил, что мы якобы вычисляли. Что вычисляли? Вес здания? Взрывную силу карбида? Я и сейчас это не вычислю. Дима А. убеждает меня, что мы планировали все абсолютно всерьез. Но я не верю, что был в детстве настолько идиотом. То есть не только я, мы занимались этим вдвоем. Он исключительно ради меня. Как друг. И я в это ни секунды не верил, а он верил и верит до сих пор, что мы готовы были это сделать в свои восемь лет. Дима А. говорит, что бомба даже была готова. И мне становится страшно. Я боюсь, что он сейчас улыбнется и скажет тихонько: «Знаешь, я сохранил ее… на всякий случай».

Но вместо нее взорвалась другая бомба. Выяснилось, что мой отец ухаживает за моей преподавательницей по классу фортепиано. У нее была короткая прическа, короткая юбка и музыкальная фамилия – Карпинская. «Remember me» было написано на обороте ее снимка, который мой рассеянный отец по небрежности как-то оставил с прочими деловыми бумагами на столе. «Как это переводится?» – спросила меня мама. Она в школе была отличницей по немецкому языку. А я двоечником, но по английскому. «Помни меня!» – перевел я, радуясь неожиданной удаче – два знакомых слова подряд. А мама посмотрела еще раз на фото учительницы. И тут я понял, что лучше бы не переводил эти слова… На другой день я стоял на втором этаже нашей музыкальной школы, в пустом коридоре, возле подоконника, и смотрел сквозь стекло, как во внутреннем дворике происходило объяснение. Слов я не слышал. Это была идеальная немая сцена. Учительница много жестикулировала, а мама стояла неподвижно. Казалось, что если она сделает всего одно движение, то ураган сметет с лица земли и эту школу, и учительницу, и весь город. Учительница была вся очень легкая, ее могло оторвать от земли и понести по воздуху. Если бы я был физиком, то теперь, вспоминая эту немую сцену, я мог бы по формуле вычислить страшную величину потенциальной энергии, которая заключалась в грозной неподвижности моей матери… Может быть, вместо музыки мне надо было заниматься физикой?.. Я посмотрел на часы.

Настройщик, не вытирая обувь, прошел через зал:

– Что ж вы адрес неправильно даете? Надо же указывать, что вход со двора.

Он тронул клавиши.

– Здравствуйте, – сказал я.

– Где их только берут? – сказал он брезгливо и открыл верхнюю крышку. – Колки все ни к черту. И дерево – труха. Гроб с музыкой.

Следы высыхали на полу. Я сидел посреди пустого зала. Остальные стулья были составлены вдоль стен.

Он достал какой-то инструмент вроде ключа для колесных гаек, только небольшого. Пиджак у него на плечах коробом топорщился, руки были сведены где-то под крышкой пианино. Раздался звук лопнувшей струны. «Вот! – сказал он, полуобернувшись и как будто торжествуя. – До диез».

В зале неожиданно потемнело, я обернулся и увидел, что одно из окон за моей спиной закрыто рекламным плакатом. Рабочие вешали его со стороны улицы. В просвете окна было видно огромное лицо Стаса Михайлова.

– Звук бархатит, плывет, шайбы все под клавиатурой стерты. У колков грани зализаны.

– Вам не темно? – спросил я.

Он еще долго возился и что-то говорил. Я сидел и смотрел в противоположную стену. Следы на полу совсем высохли, остались только очертания подошв.

– Пятьсот рублей, – сказал он.

– Вы починили? – спросил я.

– Я не «починяю», я настраиваю, – сказал он.

– Извините, вы «настроили»?

Лицо его выразило необычайную усталость и снисходительное терпение.

– «Это» нельзя настроить. Пятьсот за вызов и работу.

– С удовольствием, – сказал я.

Он впервые поглядел заинтересованно. Я поднялся и, не размахиваясь, ударил его кулаком в центр лба. Он успел пробежать спиной три шага назад, прежде чем упал. Я снова сел на стул и смотрел, как он отползает по полу, работая локтями и коленями.

Видя, что я сижу и не собираюсь продолжать, он выдохнул, провел рукой по лицу ото лба к подбородку и сказал: «Вот… таких мудаков-клиентов у меня еще не было».

Я пожал плечами.

– Что? Очень любите музыку? – спросил он.

– Нет, – ответил я.

Он достал платок, высморкался и спросил, для чего мне пианино, и я ответил, что показываю немое кино, но не хватает живого аккомпанемента.

– Играть сами будете?

– Нет.

– Ладно, – сказал он, – я вам нормальный инструмент привезу, бесплатно. Если возьмете тапёром одного старика.

– Кого?

– Хороший старик. Не пожалеете.

– У меня оплата небольшая. Больше пятисот за сеанс не смогу.

– Нормально, – сказал он. – Ему не это главное.

Через два дня, вечером, он привез орехового цвета пианино и лучезарного старика в клетчатом пиджаке и черном галстуке-бабочке. Старик торжественно поднял крышку, над клавишами было написано J. Schiller. Berlin. А звали старика Иван Васильевич Шпиллер.

16Смотрели хорошо, с уважением к архаике, с пониманием. Любовались наивностью. Или мне так показалось. После сеанса известный театральный критик, Галина О., подошла поблагодарить меня, сказала, что это замечательное начинание в нашем городе. Подошел тот странный тип в офицерском френче и, сняв с правой руки перчатку, пожал мне руку. (Оказывается, Дима Р. его давно знает, это некий Рома Костенко, человек, повернутый на военной истории, царской армии и православии, но вполне безобидный, очаровательно наивный.) В общем, все прошло успешно. Я сидел в пустом зале с распахнутыми окнами и улыбался. Потом снова опустил шторы и посмотрел фильм еще раз, один. Чтобы успокоиться… Где теперь та Селена в белой тунике? Что с ней стало через четыре года после премьеры фильма, в начале Первой мировой войны? Дожила ли до Второй? Кого любила? Пересматривала ли этот фильм? Где похоронена? Помнит ли ее хоть кто-нибудь? Вот она так беспечно сидит посреди накрененного на правый рог месяца. Я, может быть, один во всем подлунном мире подумал сейчас о ней! И чувствую обратное дуновение…
17Усадил я группу, дал им для разминки легкое упражнение: построить свой дом, посадить вокруг него сад, пригласить родственников и друзей, то есть нарисовать все это и подписать по-английски. А сам вышел в магазин купить кефиру и сахарное колечко. Там уже знают, привыкли. Говорят: «А колечек сегодня нет». Возвращаюсь из магазина, а мне навстречу идет по коридору медсестра из зубного кабинета. И так необыкновенно на меня смотрит. Она женщина интересная, так что я даже смутился. А она мне подмигивает и подбородком так грациозно поводит. Я прямо замер с кефиром в руке. Она мимо меня проходит и в ухо мне шепчет: «На лоне твоя!» Я гляжу – у нее за спиной, в самом конце коридора, трое стоят с бумагами, а наша парикмахерша смотрит на них и все время кивает. «Налоговая!» Я сразу в кабинет и дверь на ключ. Шепчу: «Давайте, дети, поиграем в интересную игру. Вы будете сидеть очень тихо, а я вам всем пятерки поставлю». Вообще оценки в нашей школе ничего не значат, кому я сделаю хуже, поставив двойку? «А кто хоть слово скажет – получит двойку!» Положил перед каждым распечатку со списком неправильных глаголов, чтобы зря не сидели. «От сих до сих выучить для диктанта». И по лбу себя ударил! Наверху ведь еще ничего не знают. Что делать? Коридор перекрыт! Тогда я говорю: «Поняли мое секретное задание? Молодцы! Главное – сидите тихо!» А сам открываю окно и вылезаю через него на улицу. Дети на меня во все глаза смотрят, а я им улыбаюсь, как будто я всегда такой веселый чудак – каждый день в окошки прыгаю, чтобы жить не скучно было. Бегу к другому подъезду и мигом на второй этаж: «Alarm! – кричу. – Tax collectors here!» English teacher Inga не показывает виду перед учениками, но нечаянно задевает стакан с карандашами на столе, и все они с веселым стуком рассыпаются. Я кидаюсь их собирать. В волнующей близости колени English teacher Inga, но вспоминаю, что у меня ведь окно открыто там, внизу. Кидаюсь вниз, выбегаю на улицу, сигаю через подоконник, детям показываю: «Тс-с!» Они смеются. Быстро зажигаю свет и опускаю железные ставни на окне. Дети скачут от веселья и прыскают. Ручка двери поворачивается и дергается. Полный восторг! Я делаю страшные глаза. Дети сейчас полопаются, как воздушные шарики. А я стою и вспоминаю: где же мой кефир остался. Через сорок минут дверь пришлось открыть, конечно. Урок закончился. Но инспекторов уже не было. Я посадил новую группу и пошел наверх, спросить, как прошло у них. Они тоже закрылись и отсиделись.
18Занятия у нас окончились одновременно, и мы встретились на первом этаже. Сдавали ключи от своих кабинетов вахтерше. Расписываясь в нужной графе, она наклонилась в своем узком платье. Потом я подал ей пальто. Гардеробщик в ресторане тоже смотрел на нее, когда она остановилась перед зеркалом в фойе. Отвернулся, поймав на себе мой взгляд. Разглядывая в зеркало свою дикую стрижку, я прищурился и стал похож на Сессю Хаякава, японского актера немого кино, игравшего злодеев. Мы прошли в зал, выбрали столик, обсудили меню и сделали заказ, потом обсудили интерьер. Коньяк мы купили до этого в магазине возле нашей школы и принесли с собой. В этом особая прелесть китайских ресторанов. Поговорили о работе. «Работу я люблю, но иногда изматывает до головокружения. Тогда приходится пить коньяк. Просто чтобы не упасть в обморок после того, как провела шесть или семь уроков подряд. И нужно провести еще один или два. Полрюмочки», – сказала она. Я налил по второй. «Прозит!» Официант принес габаджоу на большой дымящейся тарелке и жаренные на чугуне морские гребешки. Круглое стекло, покрывающее столик, можно вертеть вокруг оси, чтобы удобнее было дотягиваться до нужного блюда. И я вскользь думаю о том, сколько гэгов придумал бы с этим стеклом Чаплин. Улыбаюсь. Она медленно крутит свою рюмку по стеклу, то поднимая, то опуская глаза, а я бодро стрекочу, стараясь рассказывать забавные истории, потому что, если женщина смеется, ее легче соблазнить. Например, про напарника, который был у меня в порту и убегал с дежурства по ночам проверять свою жену. Но получалось как-то не очень смешно. «А ты ревнивый?» – спросила она. И по этому «ты» я понял, что она слегка запьянела. «Это хорошо», – подумал я и сказал: «Нет, абсолютно». – «Почему?» – удивилась она. Я задумался, ответил: «Я закаленный». English teacher Inga посмотрела, желая понять, что я хочу сказать этим кроме того, что сказал. «А что ты делаешь после работы?» Я хотел спросить, какие у нее увлечения, но не решился. Я вспомнил про женщину, с которой «грабил сберкассу». С ней было не о чем говорить, она признавала только две темы: аквариумное рыбоводство и кулинарию; я истощил свою фантазию на этих вопросах и впал в тоску. Если я заговаривал о чем-то другом, она как будто не понимала, слушала как мумия. Однажды мне удалось рассказать ей, что, приходя зимой на работу, я снимаю сапоги и переобуваюсь в туфли. И она горячо меня поддержала, сказала, что это правильно. На какое-то время это нас вновь сблизило, но больше общих тем не нашлось. «Хожу в спортзал». – «А у тебя есть аквариум?» – «Да, но я им почти не занимаюсь, у меня там всего одна рыбка». – «Это здорово!» – сказал я. «Любишь рыбок?» – «Нет» – засмеялся я, и она тоже засмеялась. Мы снова чокнулись рюмками. Без тоста. На другом конце зала компания за столиком взорвалась хохотом, по которому сразу опознаешь чужих. И мы посмотрели в ту сторону одновременно с разным выражением одного и то же чувства. Я извинился, сказал, что выйду покурить, и она ко мне присоединилась. Мы вышли в вестибюль, она достала тонкую сигарету. Было прохладно, и я накинул ей на плечи свой пиджак. Она улыбнулась. «Я не знал, что ты куришь». – «Я только дома иногда. На работе не курю. Училка не должна курить». «Ну что ты его наматываешь как веревку. Шарф надо завязывать так», – и она завязала мне своими руками узел а-ля «пройдоха». «Так теперь модно», – сказала, любуясь. После ресторана было приятно дышать на морозе. Недопитую бутылку я нес во внутреннем кармане пальто. Уже стемнело, снег кружился под фонарями. «Вы не забыли коньяк? Очень скользко, дайте руку… Интересный учебник купила недавно… Я считаю, что каждый человек должен знать хотя бы один иностранный язык…» – «Да, да!» – соглашался я. Мело так, что окна верхних этажей не было видно. «Никогда не пила коньяк из горлышка». – «У меня есть шоколадка, можно закусить». – ободрил я. Мы выпили по очереди. Она обтерла горлышко от помады. «Согревает». Глаза ее были близко. Самым крупным планом. Я предложил было, но она сказала: «Мне так не кажется, уже поздно», – произнесли ее губы, но внизу, на экране, возник титр: «Мне совсем не кажется, что уже поздно».
19Глядя, как неловко жук тащит чемодан, вспомнил себя самого, карабкающегося по оледенелой лестнице с тяжелым портфелем из корпуса «А» в корпус «Б» зимой какого-то из девяностых годов. В корпусе «Б» аудитории были построены амфитеатром, и на лекции приходил целый поток, больше ста человек, так что иногда мне хотелось вывести их на какой-нибудь плац и заставить маршировать, подавая команды в мегафон. Хотя мегафон пригодился бы и в этой огромной аудитории с отвратительной акустикой. Меня не было слышно уже на третьем ряду амфитеатра. Зато мне внизу было слышно все, вплоть до шороха конфетной бумажки, которую разворачивал кто-нибудь на самом верху; я смотрелся оттуда как некое насекомое, копошащееся у доски. Когда я только пришел, наша кафедра выглядела достаточно типично для любой гуманитарной кафедры. Моложавая энергичная заведующая, скорее бизнес-леди, чем педагог, несколько уже пожилых заслуженных дам, светских в обращении, проведших свою жизнь в галантном преподавании истории КПСС и потому как бы принадлежавших к «свету», а теперь, в 90-е, как бы «из бывших». Среди них особенно выделялась Ольга Ивановна, в прошлом несомненная красавица с мягким контральто и тем особенным взглядом, какой бывает у женщин, которым есть что вспомнить. Были четыре молодые преподавательницы. Одна – красивая и заносчивая, другая – просто приветливая, третья – обыкновенная, с некоторой задумчивостью, и четвертая – некрасивая и гордая. (Делайте ваши ставки!) Кафедра должна была преподавать студентам огромного технического вуза историю и культурологию. Старую историю по-новому, уже теперь совсем правильно и честно, и в придачу к ней новую культурологию. Все казались воодушевлены. Говорили о Леви-Строссе и Брониславе Малиновском, Мишеле Фуко и Жане Бодрийяре. Из нашего окна была видна готическая крыша кирхи, на которой недавно установили золотой католический крест. А раньше тут был музей Военно-морского флота. Молодой, академически щеголеватый философ с постриженной народовольческой бородкой, уже профессор, говорил о необходимости создания «единого смыслового пространства». Кафедру украсили изображением античных колонн дорического и коринфского ордера, предполагая наглядно объяснять студентам, в чем различие. В фойе воздвигли мраморную статую Каллиопы. Все с энтузиазмом писали индивидуальные учебные программы взамен опостылевших типовых и строили планы развития нашей дисциплины, может быть, превращения нашей кафедры в некий культурологический центр со связями во всем Тихоокеанском регионе, претендовали в будущем на создание собственной научной школы международного масштаба. Все было как праздник. Только студенты малость подводили. Самые простодушные из них откровенно спрашивали, зачем им различие между коринфским и дорическим ордером «там, под землей», если они учатся на маркшейдера. Мы ласково объясняли, что культура возвышает человека и в шахте. Они снисходительно слушали, сморкались и чесались. Я сам тогда был так молод, что разница в десять лет со студентами казалась мне огромной. Поэтому я стеснялся и недоумевал, когда, например, на занятии в музее, нас путали и строгая дама-экскурсовод вопрошала «А где ваш преподаватель?», не различая меня в толпе студентов. Напротив центрально входа в корпус «А» была нижняя станция фуникулера, построенная в стиле сталинского классицизма. В ее просторном фойе был музыкальный киоск. Там тонкий меломан, добродушный алкоголик по прозвищу Дейв, поклонник группы «The Cure», приятель Виктора Цоя, продавал кассеты и попивал немецкие ликеры. Бывает, там собиралась целая компания, и тогда Дейв мягко настаивал, чтобы курить выходили на улицу. Я засиживался там после занятий допоздна. Со временем все изменилось. Наша бизнес-леди вышла замуж за американца и уехала в штат Массачусетс. Кафедры наши разделились. Историей стала заведовать очаровательная Ольга Ивановна, а нашей кафедрой (вы успели сделать ставки?) – та самая гордая и некрасивая Г. Г. Вся кафедра постепенно подстроилась под нее даже внешне и теперь представляла собой парад «синих чулок». (Мало кто знает, что впервые это прозвище было дано мужчине по имени Бенджамин Стеллингфилт.) Исчезла насмешливая красавица, исчезла миловидная преподавательница, а та, что была обыкновенной, еще слегка подурнела (из солидарности). На работу Г. Г. принимала по принципу лукизма (face fascism). Только наша фейс-фашистка руководствовалась обратным принципом: чем страшней, тем лучше. Однажды ко мне на работу зашел знакомый, Игорь Б., хамоватый, напористый предприниматель. Пробыв там три минуты, пока я собирался, он в коридоре сделал заявление: «Да что ж это у вас все такие подобрались: ни сиськи, ни письки, и жопа с кулачок». Я тогда обиделся за коллег, сказал: «А ты сюда потрахаться пришел?» Мне стало досадно, что он может так говорить об этой терпеливой пехоте народного образования. Недавно среди своих бумаг нашел одну записку, еще с той прежней работы из университета – ДВГТУ им. Орджоникидзе. Служебное предписание. Узнал почерк нашей заведующей кафедрой. Улыбнулся с ностальгической нежностью. Она меня так не любила! Писала докладные ректору. Некрасивая, а почерк замечательный. Сейчас, кажется, кинулся бы и расцеловал ее на улице. Просто. Ну, как однополчане встречаются. Тут уже неважно, кто кого не любил. Г. Г.! У нее и дедушка, и отец были профессора. И она тоже мечтала и уже была доцентом. Серьезная. А я не мог понять, как можно относиться ко всему этому серьезно. Если к этому еще и серьезно отнестись, то никакого уже самоуважения не останется. А вот она считала, что надо серьезно, что есть смысл унижаться так, если потом тебе дадут профессора. Вот мы и не могли найти общий язык. А это еще были девяностые, когда часто отключали свет и отопление, и я помню, дома расхаживал в сапогах, заучивая при свечке терцины Данте на итальянском, просто от нечего делать и чтобы произвести впечатление на студентов. Я тогда считал, что это возможно, даже если они учатся на факультете водоснабжения, то есть получают, по сути, диплом сантехника. И знаете, это действительно производило впечатление, хотя я читал им эти терцины на фоне унитаза, изображенного в разрезе в масштабе 1.5 × 2 метра со всеми инженерными подробностями. Нет плохих профессий. Ибо и сантехники любить умеют. Сквозь узорный частокол ее (Г. Г.) почерка с барочными петельками на верхушках заглавных «М», «Н» и «Щ» я вижу самого себя, беспечного, шагающего вдоль строгой ограды стадиона «Авангард»; слева встает солнце, а справа отливают стеклярусом, как бы отражая его, строки докладной: «регулярно пропускает заседания кафедры, не заполняет журнал проведения занятий, безразлично относится к общественным мероприятиям, допускает срывы занятий…», между которыми более осязаемо втискивается плотное слово «Гастроном», из которого я выхожу с двумя бутылками в портфеле. – У нас будет министерская проверка, вам надо заполнить журнал. – Заполнить журнал… Я беру журнал и усаживаюсь за дальним концом длинного кафедрального стола. Я так помню этот стол! Помню все чашечки и стаканчики из нашего сейфа, потому что – какие еще ценности там держать на кафедре культурологии? Помню стены из гипсокартона, дырку от гвоздя, который выпал и вместе с ним упали китайские часы, но не разбились, а продолжали идти, хотя и всего одной теперь, секундной, стрелкой. Помню уродливую картину на стене, на которую я смотрел столько лет подряд во время заседаний кафедры, но сейчас совершенно не могу ее вспомнить. Высокое окно с решеткой, выходившее впритык на соседнюю стену. И помню то особое чувство, которое возникает летом, когда кончается сессия и ты стоишь, оглядывая этот кабинет, и думаешь: «Вот еще один год прошел как-то…» А в сентябре все равно приходишь с радостью. По сути, мне было не за что любить свою работу. И я любил ее просто так, ни за что. Я листаю журнал, который, как обычно, не заполнял полгода. – И пустил стрелу третий сын… И упала она в болото… – говорю я, обращаясь в пространство. Г. Г. хмуро косится на меня и потом выходит из кабинета. А я теперь обращаюсь к своей коллеге Т. Л.: – Татьяна Петровна, как вы думаете, этот журнал кто-нибудь когда-нибудь читает? Татьяна Петровна – серьезный молодой педагог, она диктует студентам свои лекции под запись, читая их с конспекта. Она знает много терминов и отличает симулякр от симультанности, трансцендентность от имманентности и ноэзис от ноэмы. Но при этом, упоминая Василия Розанова, ставит ударение в его фамилии на второй слог. Она читает только серьезные научные книги и не помнит, что написал Чехов, кроме «Каштанки». – Даже не знаю, – отвечает Татьяна Петровна простым русским голосом, с которым хорошо продавать картошку на базаре и который так органично подходит к ее простому, солдатскому лицу, – думаю, что иногда все-таки читают. – А я уверен, что нет… – Почему? – Потому что, если бы кто-нибудь это прочел, меня бы давно уволили, – и я толкаю журнал по полировке стола. Журнал доезжает до Татьяны Петровны. Она надевает очки, начинает читать графу «Темы занятий». Снимает очки и, преодолевая неловкость, спрашивает: «А зачем вы это написали?» – Чтобы проверить. И теперь я точно знаю, что его никто никогда не читает… Вы ведь не сдадите меня Г. Г.? – спрашиваю я, улыбаясь и глядя в упор на Татьяну Петровну. Дело в том, что именно Г. Г. устроила на кафедру Т. Л., они почти подруги, и другие преподавательницы предпочитают не откровенничать в присутствии Т. Л. – Я вам почему-то так доверяю, – говорю я. – Ну конечно, что вы, – спешит уверить меня слегка покрасневшая Татьяна Петровна. Хуже всего были заседания кафедры, на которых решались организационные вопросы, давно уже решенные за нас наверху. Участвовать в этом фарсе было унизительно. Вот, к примеру, сначала всех нас обязали сдать к определенному сроку свои научные работы, статьи, тезисы, как положено в любом вузе. Мы сдали. Потом нам велели сдать деньги на публикацию наших же работ. Мы сдали, покряхтев. И вот, наконец, сборник вышел. Теперь нам сказали, что мы должны сдавать деньги, чтобы выкупить тираж. Что вы думаете? Сдали и на это. При том что масса студентов училась платно и вестибюль главного корпуса отделывали уже мрамором. Когда я увидел нашего ректора вблизи, то подумал, что в принципе такое лицо могло бы быть у успешного торговца человеческим мясом. Возможно, он думал, что мы берем взятки, а если не берем, ну, значит, это наша проблема. Он нам все предоставил, а мы «вертеться» не умеем, вот и пеняйте на себя. Я ездил в командировки по филиалам нашего вуза, в тот же Партизанск, и наблюдал, как пожилые, солидные, советского образца преподавательницы математики и химии, не стесняясь, торгуются в классе со старостами групп о цене за контрольную. «Опа-опа! Вот такая жопа!» – сказал я сам себе, как культуролог культурологу, глядя на эту «торговлю во храме». То есть «единое смысловое пространство» начинало выстраиваться. Хотя и в несколько неожиданной проекции. И молодой философ с народовольческой бородкой слегка поостыл. Он был теперь деканом, и у него в столе, на всякий случай, лежала бумага, в которой говорилось, что процент от платных специальностей не распределяется на зарплату простым преподавателям. А деканам вот немного распределяется все-таки. Богатство смыслов прорезывалось… Мой приятель Вадим З. приехал из Японии, где проходил стажировку и работал переводчиком пару лет. Он устроился преподавателем японского в наш университет и сразу после Японии попал в двухэтажный барак, в комнату четыре на три метра, без водопровода, с одним окном, выходящим на мусорные баки и деревянный сортир с покосившейся дверью без щеколды. Но Вадим еще крепился. Вел занятия, большую часть зарплаты отдавал за комнату. Единственным достоинством его жилья было то, что оно располагалось в трех минутах ходьбы от корпуса «Б». Потом его заставили участвовать в самодеятельности. Изображать в какой-то сценке лошадь. Вадим усмехался, с гадливостью вспоминая, как скакал на сцене перед своими студентами, с привязанными к голове конскими ушами из картона и хвостом из мочала на заднице. С тех пор в его лексиконе появились слова «конство» и «по-конски». А потом Япония начала какие-то переговоры с Казахстаном. И японские дипломаты вспомнили о Вадиме, взяли его переводчиком в Астану на три дня. За эти три дня он заработал столько, сколько ему заплатили бы за год в нашем университете. И это подкосило его окончательно. Когда неприятности не в силах нас добить, им на помощь приходит удача. С деньгами Вадик подсел на героин. Он продолжал вести занятия, все больше теряя к ним интерес, на досуге переводил японских поэтов, умудряясь вставлять даже в эти переводы определение «по-конски». Я говорил ему еще тогда: «Зачем ты согласился?» За окном темнело, снег облепил почерневшую деревянную раму. Вадик неопределенно улыбнулся. На выцветших обоях за его спиной висел прошлогодний календарь с видом Токио. Меня тоже заставляли участвовать. Но я был опытный уже. Я согласился, чтобы не создавать проблем с начальством. А в назначенный день просто не явился. Говорил, что мне самому страшно жаль, дескать, я так готовился к этому выступлению и вот – заболел. А Вадик испугался и выступил. Его заставила Е. Я. – злая, надменная старуха со светскими манерами и следами былой красоты на властном лице. Профессор, разумеется. На одной из корпоративных вечеринок я нечаянно услышал обрывок разговора нашей дамской профессуры и доцентуры. Е. Я., благодушествуя, рассказывала, как многие из коллег ей обязаны; ту она устроила туда, эту пропихнула сюда, та теперь ездит на «лендровере», эта купила коттедж. Никто из подобострастных слушательниц не спросил: «Это на преподавательскую зарплату?» Было похоже на то, как хвастаются воры. И я снова вспомнил ту сцену торга между студентами и математичкой в Партизанске. Вспомнил комнатку без удобств, в которой жил Вадик, и лошадиные уши с хвостом. Взял со стола бутерброд и тоже подхалимски улыбнулся, чтобы поддержать «академическую беседу». Теперь я понимаю почему. А раньше я удивлялся, до какой степени редко мне удается стать своим, почувствовать себя естественно. Нельзя и припомнить, когда началось это отчуждение. По некой странной закономерности я чувствовал себя уютно там, где моя чужеродность была наиболее очевидна. Вопреки расхожему мнению, чуждость куда чаще вызывает симпатию, чем агрессию. Вот, когда я работал в порту и на стройке, там все видели, что я другой, не пролетарский, и относились с симпатией. А в институте во время перерыва я просто не знал, куда себя деть. У меня папа профессор, дедушку-драматурга выгнали в 1937-м с кафедры за «симпатии к итальянскому фашизму» (похвалил итальянский театр). Я должен купаться в академической среде. А я не мог пятнадцать минут между лекциями там прокантоваться. Вместо этого переходил дорогу и сидел на ящике в коммунальном коридоре под желтой лампочкой. Это когда Вадика не было дома. А когда он был дома, я у него сидел, курил, иногда смотрел, как он героин себе впаривает, мне там спокойней было…
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14 
Рейтинг@Mail.ru