bannerbannerbanner
Синие горы

Елена Чубенко
Синие горы

– А ведь и верно батюшка сказал: лишь бы любили друг друга. Какая разница, в чьём доме будет свадьба, правда, Коль? – повернула она к нему высвеченное золотистым светом встречной машины лицо.

– Верно, Нина, верно, родная моя. – Придерживая руль левой рукой, он нашёл и погладил её ладонь, невидимую в темноте. И впервые за эти дни легко и открыто улыбнулся:

– Слава те, Господи. Домой едем.

Прости меня, дочка

Олька как-то не задумывалась, почему у неё такие старенькие мама и папа. Есть родители, и ладно. У половины класса отцов вообще нет – с войны не вернулись. А у неё есть.

И вот однажды, когда она училась уже в седьмом классе, в дом неожиданно привели гостя – высокого, статного мужчину, наряженного красиво, по-городскому.

Хозяйка, увидев гостя, поперхнулась и даже не нашлась что сказать.

– Ну, здравствуйте, Лидия Ивановна, Николай Григорьевич. Здравствуйте! Наконец-то я до вас добрался.

– Доча. Иди на улицу пока, – отправила Ольку Лидия Ивановна.

– Зачем же? Разве я для этого ехал? – возразил мужчина и снял длинное тёмно-синее пальто, а потом внимательно поглядел на Олю. И ей показалось, что в глазах у него блеснули слёзы. Хотя с какой стати плакать чужому дядьке при взгляде на деревенскую девчонку?

Отец хмуро уселся на маленький стульчик возле плиты и всё порывался закурить. Так и не закурив, настороженно исподлобья поглядывал на гостя, разминая в узловатых пальцах папиросу.

Мать обессиленно уселась на табуретку, махнула рукой дочке, мол, оставайся. А потом, приблизившись к ней, сказала тихо и обречённо:

– Вот, Оля, папка твой.

– Как… папка? А тятька тогда кто? – Олька с недоумением посмотрела на мать, на пришлого незнакомца, на сидящего за печью отца.

– А мы тебе твои родные дедушка с бабушкой. Вот так, доча. Спасибо, Александр, что вспомнил про дочку, – с непонятным вызовом высказала Лидия Ивановна.

Николай Григорьевич вышел, напоследок глухо бросив:

– Чайник хоть поставь, с дороги же человек. Пойду баню растапливать.

Олька всё равно не могла взять в толк, о чём вообще разговор. А Лидия Ивановна сидела у стола безучастно, с потемневшим лицом, но видно было, что она едва сдерживается, чтобы не расплакаться. Олька тоже уселась на диван и, сдвинув светлые брови к переносице, строго сказала пришельцу:

– Рассказывайте.

Мужчина сел рядом с Олькой на диванчик и стал говорить, поглядывая на Лидию Ивановну:

– Мы с Анечкой, мамой твоей, познакомились в войну. Служили тут рядом, в авиаполку. Она была связисткой, а я механик. Познакомился и с её родителями, решили после Победы расписаться. – Он поднял глаза на Лидию Ивановну. – А в конце войны наш полк переводили в Казахстан, и 9 мая пришёл приказ о передислокации. Но Ане нужно было уже рожать. Она вернулась сюда, к родителям. А я вместе с полком передислоцировался в Казахстан. Даже не попрощался с родителями Ани.

9 мая 1945 года ты и родилась. – Олька с широко раскрытыми глазами согласно кивнула. – Но мама твоя умерла в родах. Об этом мне Анина подружка из вашего же посёлка написала. И что тебя забрали дедушка Коля и бабушка Лида. А мы ещё несколько лет мотались по аэродромам, восстанавливали взлётные полосы, поднимали авиацию после войны. У меня даже не было своего дома, – как будто извиняясь, произнёс он.

– А мы с Николаем тебя и растили как дочку, – завершила его рассказ Лидия Ивановна. Налив в чашки чай, расставив угощение, она пригласила за стол гостя и Ольку. – Поговорите. А я пойду пока коров подою, телята орут.

Олька наскоро выпила чашку чая, не притронувшись к еде. Чувствовалось, что и мужчине тоже не до этого: он с волнением вглядывался в Олино лицо, порывался ещё что-то сказать, но молчал. Потом снова сел на диванчик, взял в руки чемодан. С заминкой произнёс:

– Иди сюда… доча.

Олька присела рядом, чуть отстранившись от него. Мужчина раскрыл чемодан и достал оттуда газетный сверток. Развернул его подрагивающими руками, достал несколько фотографий. На каждой из них была изображена девушка лет двадцати. И совсем не нужно было каких-то долгих рассказов или признаний, чтобы понять, что там, на этих снимках, ещё жила её мать: смеялась у двери какого-то помещения, обнималась с невысокой подружкой, примеряла пилотку. Она была почти полной копией Ольки: такие же светлые брови, удивлённо вскинутые вверх, волнистые волосы, ровный прямой нос, крупный улыбчивый рот и ямочка на левой щеке, как у Ольки. На фотографиях она выглядела чуть постарше своей дочки.

Рядом с нею на двух карточках был парень, в котором легко узнавался сегодняшний гость. Оля, разглядывая фотографии, трогала пальцем материнское лицо, губы, глаза, поглаживала ладонью изображение материнской фигурки. Не хотела показывать свои чувства при чужом ей человеке, но не сдержалась и безутешно, по-детски, заплакала.

Отец обнял её, какое-то время молча сидел, придерживая в объятиях и не давая ей разрыдаться.

– Ты прости, меня, девочка моя, что так поздно приехал за тобой. Ты тут всем была обеспечена, а у меня ни кола ни двора, только работа. Родительский дом под Киевом немцы разбомбили, погибли мои все. Женился я только в сорок девятом, в Белоруссии. Своих детей нет. Сына и дочку жены подняли на ноги и решили с нею забрать тебя. Дать хорошее образование, выучить. Я обязан это сделать в память о твоей маме.

Оля молчала, утирая слёзы, которые никак ей не подчинялись. Отец снова распахнул свой чемоданчик:

– Совсем забыл, гостинцы ж тебе вёз. Смотри! – И из нового газетного свертка достал и встряхнул в руках школьную форму. Олька в восхищении не могла произнести ни слова. Настоящую форму она видела только в городе, куда ездила на смотр художественной самодеятельности. В их классе в посёлке такой формы ни у кого не было. К мягкой шерстяной ткани полагался и чёрный фартучек, и белый атласный воротничок.

– Это мне? Правда? – у Ольки перехватило дыхание, и опять выступили слёзы. В школу она донашивала вещички старшей сестры, давно уже выросшей. Стоп! Получается, Катя ей не сестра. А… тётя. Вот уж новости так новости свалились сегодня на Олькину головушку. И Толя, и Алексей ей, выходит, не братья, а дяди? Потому-то у них уже свои дети, а она всего-то в седьмом классе. Как много сегодня становилось понятным. Правда, известие о возможном отъезде в далёкую Белоруссию пока ещё не вместилось в маленьком Олькином сердечке. Она не могла представить такое даже в самых смелых мечтах.

Весь остаток дня Олька и её новый отец, точнее, настоящий отец, не расставались. Она расспрашивала его о своей матери, о её привычках, характере, даже о любимых песнях.

Лидия Ивановна, как нарочно, старалась не попадаться на глаза, придумывая себе всё новые и новые дела по хозяйству. А отец, вернее, дедушка, топил баню. Олька никак не могла привыкнуть к тому, что у неё сегодня сразу появились и мама, и папа, и дедушка, и бабушка. К вечеру в баню сходили вначале Николай Григорьевич, потом – Александр.

– Но теперь мы, доча, – позвала её Лидия Ивановна. И Олька, послушно взяв полотенца, пошла следом. Ей хотелось поговорить с матерью, посоветоваться относительно отъезда. В том, что семья отпустит её с отцом, она и не сомневалась. Тятька, хоть и строгий, но поймёт. И, усадив мать рядышком на широкой скамье в предбаннике, Олька сказала:

– Ты не думай ничего, мам. Для меня ты всю жизнь будешь мамой, потому что вырастила, – сразу заявила она матери, оставшись наедине в полутьме предбанника. – Даже если я уеду с отцом, я никогда тебя не забуду, что ты для меня сделала. Почему только вы мне ничего о ней не рассказали?

– Ты решай сама, доча. Ты уже взрослая почти, – вздохнула Лидия Ивановна. – Ты точно хочешь всё знать? – почему-то переспросила она. И, глядя на уставившуюся на неё Ольку, начала говорить:

– Тогда слушай. Николая на фронт не призвали – на шахте тогда работал, бронь от шахты была. Аня сама пошла в военкомат, после учёбы её направили почти домой – в N-ский гарнизон связисткой. Это ж рядом. Вместе с ей и её подружка Верка служила, из нашего же посёлка. В авиаполку доча и познакомилась с Сашей. Ему иногда давали машину, «виллис», и они приезжали в посёлок. Привезут, бывало, продуктов, тушёнки. Здорово нам Аннушка помогала, поддержала меня с ребятишками. А отцу, то есть деду твоему Николаю, зять не понравился с первого взгляда. Заладил:

«Хохол он! Поматросит да и бросит». Она потом уж старалась без Саши приезжать, чтобы батьку не злить. Хотя, по мне, парень да парень, как все. – Лидия Ивановна надолго замолчала, пока Оля не коснулась её руки. Та, вздрогнув, продолжила:

– И вот Победа пришла! У конторы по радио объявили про конец войны. Вой по селу и слёзы, и песни, и пляски. Кто плачет, – через дом похоронки были, кто радуется, что теперь живые домой вернутся, что война эта проклятущая кончилась. И подъезжает к нам этот «виллис» с полка. Мы с батькой из ворот, навстречу. Выходит Аннушка, одна, идёт к воротам. И сразу видно, что беременная, никуда уж не спрячешь живот. – Лидия Ивановна снова замолчала, незряче глядя в пыльный угол предбанника с суматошно бившейся под потолком паутиной.

– Голову гордо держит. Он, батька-то, увидел – и как сдурел. Бегом в ворота, мы следом. А он уж с вожжами навстречу летит, как давай её охаживать. – Лидия всхлипнула, заново переживая ту встречу. – По лицу, по животу, по спине. Я повисла на руках у него, кричу: «Не трогай, не зашиби ребёнка!» А в него как бес вселился, ополоумел. Меня как мотанёт в сторону, я под поленницу улетела. Сбил её с ног, она вниз животом упала – и ни звука. А он её по спине вожжами…

Лидия надолго замолчала. Молчала и Олька, зажав ладошкой кривящийся в крике рот, только слёзы катились, поблёскивали в темноте.

– Потом? – хрипло напомнила о себе.

– Слышу, как резанул крик Аннушкин. Я уж тут из последних сил на коленках к нему, схватила за ноги, кричу: «Запрягай, Христа ради, везти надо, рожает»! Он как отрезвел. Бегом коня в телегу запряг, шубы накидал, положил её и поехали. Я её фартуком вытираю, ведь даже лицо в крови. Добрались до Захаровской амбулатории, а Аннушка стихла, только иногда застонет, тронет меня рукой да прошепчет: «Спаси ребёнка». Довезли, Колька на руках её в амбулаторию занёс. А там парнишка-студент. Добрые-то врачи ещё с фронтов не вернулись. Давай он с нею возиться. Мы сидим ни живые, ни мёртвые. Колька весь белый, и я того гляди на пол упаду. А от Аннушки ни звука. Потом ты закричала. Маленько погодя парень вышел. Говорит, что ребёнок будет жить, а мать не смог спасти, кровотечение сильное.

 

Так вот и стала я твоей мамкой. А он отцом. Тяжело было, мне уж 44 года было. Но выходили: старшие ребятишки помогали, коровушка выручила.

– Где мама… похоронена? – неживым, тихим голосом спросила Олька.

– В деревне, рядом с бабушкой.

– Почему ты никогда мне не говорила об э…том. – Ольку прорвало рыданиями. После ревели обе, уткнувшись друг в дружку. Голосила, как в тот страшный день, Лидия, и тихо, по-щенячьи, подвывала Олька.

Жаром исходили закопчённые стены бани, но Ольгу трясло от открывшейся горькой правды.

– Если б не ты, моя ты родненькая, не жила бы я с того дня. Глядеть на него не могла. Да и сейчас не могу его простить, хоть и каялась перед иконами. Тяжело это – всю жизнь в себе этакую тяжесть носить – непрощения. А ты рядышком – вот и живу, грех его перед дочкой искупаю, что не уберегла её. Пусть смотрит сверху, что всё у тебя ладно. А я через тебя заново прорастаю, вот и смысел мой весь.

Помолчав, баба Лида притянула к себе застывшую в оцепенении Ольку:

– Решай, как тебе быть. Поедешь – неволить не стану. Родная кровь, отец. Раздевайся, да мыться пойдём.

В полной тишине мылись Лидия и Олька. И показалось заплаканной бабе Лиде, что в белых березовых волнах распаренного веника плавает, как ангел, дочка её, Аннушка, та, довоенная, с необстриженными ещё косами. Все кровинки подсобрала, и лицом, и фигурой вышла Оля в мать.

Уже перед самым выходом спросила Ольга:

– Мам, но почему он так, а? Родная ведь дочка.

– Хто ево знат. Неместный же он, не забайкальский. Это мы тут всех приветим, пригреем, простим. А он родом с Иркутска. Рассказывал, мол, в Гражданскую колчаковцы набрали в отряд всех, кого поймали. Он с ними в теплушках добрался до Омска, там стояли два месяца. Убёг, да не в Иркутск, на родину, а в Забайкалье, чтобы снова не загребли ни красные, ни белые. Стал у нас тут работать на шахте. На хорошем счету, награды вон за уголёк. Колчака я ему в сердцах иногда всё ж припоминаю. Сначала-то думала – уйду, брошу его, а куда бросишься одна тогда? Кто кормить нас будет? Жить где? А потом свыклось. Старшие пристроены, в городе, а ты у меня как свет в окошке, доченька – поскрёбушек.

Наутро Ольга собралась в школу. Мать ходила по кухне тихонько, будто тень какая. Не поднимая глаз, напоила чаем Александра и Ольку. Та, наскоро выпив стакан чая, остановила отца, который, надев награды, собрался идти в школу с нею по документы и легко объявила:

– Не ходи, отец. Не поеду я отсюда. Тяжело маме будет. Одну дочку она потеряла да вторую. Не смогу я её оставить.

Понял всё Александр. Даже не стал уговаривать. Обнял, отвёл в сторону:

– Спасибо, что назвала отцом. Боялся этого не услышать. Я… понимаю тебя. Но ты знай, что я у тебя есть, всегда жду. Поедешь куда учиться – помогать буду. А может, потом как раз и учиться к нам приедешь? У нас и на врача, и на учителя можно выучиться. Слышишь меня, дочка?

– Остаёшься? И правильно, – выдохнул Николай Григорьевич. – Как мы тут без тебя, – резко шагнул за печь, присев, закурил и судорожно выдохнул дым в приоткрытую топку. И от дымка ли, от жара ли заслезились глаза старика…

Апостол Пётр… Филиппыч

– От придумали! От придумали! Об чём бы ни говорили, всё про эту корону! – Филиппыч сердито сплюнул, и, бросив пульт в угол диванчика, пошёл на кухню, к жене.

– Ворону? Опеть прилетела? – Супруга, давно слегка глуховатая, что-то увлечённо намешивала в тазике, наверное, опять гоношила тесто.

– Сама ты ворона, Господи, прости… – беззлобно буркнул Филиппыч. Со своей Ниной Георгиевной душа в душу прожил уже почти шестьдесят годков. И сам не Ален Делон, и её менять на годом посвежее уже и резона не было. А если серьёзно, то, считай, все шестьдесят и ждала его из рейсов. Если знала, что вернётся поздно, не спала, пока свет его фар не мазанёт своей яркой кистью по окошкам избы. Покуда он ворота раскрывает да машину в ограду загоняет, она уж и чайник сгоношит. Чудом откуда-то горячее спроворит, на стол ставит. Волшебница, да и только, Нинуха его родненькая. К нему всю жизнь уважительно: «Петро» да «Батька», как ребятишки звали. Ребятишки уж сами давно батьки, живут отдельно, а они с Георгиевной теперь сами себе, радуют друг дружку.

Ворона-то, к слову, была у них знакомая. Считай, каждый день прилетит в огород, кругами ходит вокруг собачьей миски. Потом ковыляет в край огорода. Старый пёс Верный, возмущённый покушением на его корм, идёт за вороной потихоньку. Потом, не утерпев, как пацан, мчится и гонит воровку до края огорода. Ворона, неожиданно легко взлетев, возвращается по воздуху к чашке и уворовывает что-то оттуда, пока уставший Верный плетётся обратно, свесив набок язык.

– Дак чо ворона-то? – Старушка домесила тесто и уже сноровисто лепила какие-то лепёшки, раскладывая их любовно на металлическом листике, затейливо шлёпая в серединку каждой ложку голубицы.

– Корона, говорю. Всё про эту болезнь в телевизоре-то. Голова кругом! Бывало, концерт какой, кубанский хор, к примеру, или картину какую дельную покажут. Я б щас «Дальнобойщиков» ещё раз поглядел.

– Вот ты на дальнобой-то не насмотрелся на работе… Неужто всё ишо охота? – жалеючи, как на ребёнка несмышлёного, смотрит на него Нина. – Дома чистенько, валенки тёплые, мёрзнуть нужды нету. Што вот тебя куда-то тянет-то?

– Молчи ты. «Тё-ё-ёпленько». Чо бы понимала? Там только в гараж зайдёшь, такой дух родной. А уж если в кабину сел да дорогу увидел, дак петь охота. Конечно, поездил бы ишо, да начальству видней. Видимо, опасаются, чтобы «кондратий» по дороге не схватил, – невесело улыбнулся Филиппыч.

Нина Георгиевна понимающе кивнула головой. У Филиппыча уже второй десяток лет стоит кардиостимулятор. Рейсы свои давно откатал с лихвой, после пенсии ещё две пятилетки проездил. Частник сильно не спрашивает паспорт, лишь бы все водительские категории были. У молодых пижонов по нынешним временам новая тачка, да не первая, а категория водительская одна, да и то порой «левая», купленная. И зовёт их старик чаще «водятлы». Звание «шофёр» заслужить надо. Вот и с ним не спешили расставаться, тянули, всё уголёк в комхоз возил.

Руки у Филиппыча, как пиджак с орденскими колодками у ветерана, всё выдают. Чёрные руки у него. Сколько уж лет как на отдыхе, а въевшийся мазут не отошёл у ногтей. Да и разбитые пальцы никуда не спрячешь. В общем, две почерневшие пятерни, каждая из которых спокойно закрывает полностью кепочку-восьмиклинку – подтверждение пролетарско-водительского прошлого.

– Пока кулебяки твои пекутся, пойду курево прикуплю да на почте сканвордов прихвачу.

– Маску не забудь.

– Да есть у меня в кармане. Нужна она мне, как собаке пятая нога, – буркнул дед и подался из дома, сминая в кулак давно валявшуюся в кармане куртки несвежую марлю с веревочками.

На почте было многолюдно: выдавали пенсию. Под подбородками у каждого голубела медицинская повязка. Филиппыча уважительно пропустили без очереди. Взяв сканворд, подался в магазин. Прикупив сигарет и продуктишек, шёл к дому, основательно уминая огромными валенками свежеподсыпанный нынешней ночью снег. Воробьи, распушив пёрышки, грелись на ветках возле домов. Деловито сновали синички, разведав места, где нежадные хозяева разложили крошки и сало. Снег вкусно поскрипывал, искрился в свете яркого солнца. На каждой штакетине красовалась кокетливая белая шапочка. И звонкий этот хруст из-под валенок как-то незаметно бодрил старика. Старался он ступать почётче, будто в этот день ему вести деревенский парадный строй. Даже вечно ноющие коленки не так сегодня донимали.

Войдя в дом, откашлялся, демонстративно вынул и снова сложил маску в карман. Помыв руки, присел за стол, где отпыхивались вкусным парком лепёшки. Разломив самую румяную, окунул её в сметану, а сверху ещё щедро мазанул ложечкой с мёдом. Георгиевна довольно улыбалась, глядя на его выражение лица. На полу посиживал толстый рыжий кот и, самое странное, выражения лиц старика и кота были похожи. И Нину Георгиевну это умиляло.

Утром следующего дня Филиппыч закашлял. Даже не оборачиваясь и не подходя близко, Нина Георгиевна услышала в этом кашле что-то чужое. Так, пожалуй, сам её дед своим чутким ухом слышал в двигателе чужеродный звук. Прокурив всю жизнь, он кашлял практически каждый день. Но эти звуки она знала, как свои пять пальцев, отличая и утренний кашель, и вечерний, по тональности. Сегодняшний утренний ей не понравился. Уже к обеду у старика поднялась температура.

По сотовому Георгиевна вызвала «скорую», и деда молниеносно увезли. «Снеговики» в белых одеждах стремительно надавали ей рекомендаций, залезли острыми палочками в нос и рот, выдали таблетки дезраствора, которым она должна промыть всё в доме. О результатах её анализов пообещали доложить и упёрли деда в неизвестном направлении.

Георгиевна сунулась было намывать полы, но потом испуганно бросила это дело. Осторожно поставила ведро и швабру за печку, подошла к иконам и стала молиться. Со слезами попросив Николу-батюшку заступиться за Филиппыча, послать ангела-хранителя в больницу, села за телефон звонить сыну:

– Саня, сынок! Деда в город увезли с ковидлой. Не, со мной всё нормально. Нет температуры. И кашля нет. Да нормально, говорю. Ума тоже нет. Не успели увезти, а я взялась полы мыть. Приказали с хлоркой. Дура-дурой. Чо дура-то? За покойником только вслед моют. Тьфу ты. – Бабка неожиданно всхлипнула. – Не, сынок! Не приезжай. Это я так, на себя злюсь. Конешно, худо будет, позвоню. А ты там доследи, куда его положили-то. Сотовый у него с собой.

Филиппыч через часок был уже в приемнике областной больницы. Всю дорогу, чтобы отвлечься от накатывающей головной боли, слушал движок уазика, на котором его везли, и тихонько ругался. Машина по техническому состоянию была примерно равна ему, с кардиостимулятором и изношенной ходовкой. Но находящихся в брякающем нутре пятерых «ковидников» УАЗ исправно довёз в больницу.

В вестибюле приёмного покоя сидел народ: примерно половина дедовой деревни по численности. Кто-то сидел, безучастно дожидаясь, пока позовут. Женщина в сером пуховике нервно ходила возле скамеек, беспрестанно звонила друзьям, но на неё ворчали, чтобы не нагнетала обстановку. Тучный мужик маячил, тяжело дыша, от окошечка к окошечку, добивался, скандалил и всё равно сидел потом, как все. Опять возмущался, одышливо кашлял, задевая соседей. Старая бурятка в синем атласном дыгыле[3], устав, видимо, сидеть на металлической дырчатой скамейке, опустилась на пол, где по периметру проходила толстая батарея отопления. Там и сидела с непроницаемым лицом, прижавшись спиной к теплу. Мимо носились «снеговики» в защитных костюмах, по одному – по два уводили людей из очереди куда-то в чрево больницы.

Филиппыч посиживал молча. В рейсах приходилось и подольше сидеть без дела, точнее, стоять. На заснеженных перевалах всякое случалось. Растележится, бывало, «Фрэд-американец», соберёт пробку на перевале. По шесть, а то и больше часов стояли.

Тех, кто здесь наводил суету, не одобрял. Бабская затея, а скандалят больше мужики. И дураку было понятно, что врачам сложно справиться с такой толпой в одночасье.

Но плохо было, что дедов организм, кажется, сдавал. И, глядя на тех, кто ещё не уведен медиками, Филиппыч вдруг понял, что он может не дождаться своей очереди. Старый потому что.

Вначале его мелко трясло, так что зуб на зуб не попадал. И он с завистью смотрел на бурятку, сползшую на пол, так как на полу у батареи было точно теплей. Но понимал, что оттуда он со своей температурой и скрипучими коленками без помощи не встанет. А ждать, когда его поднимут, стыдно. Да и бурятка, сидевшая там, мягко повалилась на бок и попросту легла возле этой трубы. То ли спать захотела, то ли было ей так плохо, что хотелось лечь неважно где.

Филиппыч унял дрожь, поплотнее обхватив себя руками. Кашель, до этого не столь частый, стал трепать с такой силой, будто внутри у деда ожил какой-то старый мотоциклишка, который никак не хотел завестись. Чёртов «движок» то совсем уже заводился, то начинал перебоить, и тело деда трясло так, будто ехал он по грунтовке на конной телеге. Отчётливо вспомнилась эта повозка. Едет он с матерью за деревню. Маленький совсем, лет, пожалуй, шести. Трясёт нещадно, а ему хочется спать. И хоть брошено на телегу накошенное сено, всё равно трясёт и трясёт. И очень хочется попить воды, которая лежит в котомке. Но мать не останавливается, а всё погоняет и погоняет коня. «Не спи, Петя, не спи, – просит его она, – скоро, совсем скоро приедем». Странная она, как будто ей совсем не жарко, – думает Петька и тянется к ней рукой, чтоб тихонько вытянуть из-под ноги котомку с водой. Мать оглядывается, и Петька видит, что никакая это не мать, а «сугроб» с какими-то бумажками.

 

– Цыдыпова где? Где Цыдыпова? – допытывается «сугроб» у Филиппыча.

А он, сомлевший от какого-то банного жара, заполонившего теперь приёмный покой, и сказать ничего не может.

Потому что не может понять, куда делись мать, телега с сеном, на которую он хотел прилечь. Становится совсем уж жарко, но понимает, что нужно помочь этой старой бурятке, показать, где она лежит. И потянувшись показать, сваливается туда же, к ней, понимая, что не так уж там и плохо, возле батареи…

Очнулся Филиппыч утром следующего дня, когда подошедший «сугроб» ставил ему капельницу.

Мотоцикл, который жил теперь внутри стариковского нескладного тела, так и не заводился, но периодически пробовал это сделать, и тогда кашель сотрясал Петра Филиппыча так, что казалось, даже голова оторвётся. Всеми силами старался он тогда придержать иглу, чтобы не выскочила из вены.

Коротко отзвонился жене: «Приняли, лечут. Как ты? Ну, и слава богу. Пока не звони».

Полдня таскали по кабинетам. Делали снимки, анализы. Уложили, «привязали» к капельнице. К удивлению старика, палата оказалась двухместной. А он боялся, что будет со всей компанией из вестибюля, включая бурятку. Завалился там, на глазах у всех, стыдоба. Приступами кашля мучился кто-то, кто лежал справа. Лица его толком не было видно из-за тумбочки.

От кашля у Филиппыча, а может, и не от кашля, а вообще от этой проклятой «ковидлы» страшно болела голова. Она казалась перезревшим арбузом, который уже не в силах сдерживать стихию созревшей мякоти и вот-вот лопнет. Дня четыре старик жил в каком-то странном полусне, то пропадая в какую-то яму, то являясь оттуда. И вовсе не пропадал в этой яме или не улетал в вышину только потому, что караульной вышкой стояла рядом капельница, к которой он был привязан.

И снова и снова возвращался он на свет божий, благо лежал у окна и свет этот видел. Пока при памяти, пару раз отзвонился сыну:

– Жив, лечат.

Тот, что справа, в перерывах между приступами кашля пожаловался:

– Однако помру я.

– С чего это ты взял?

– Давление у меня, вес лишний. Это фактор риска. Сразу доктора сказали.

– Кем работаешь, что сразу поверил?

– Специалист я, из городской администрации.

– Оно и видать, специалист! Сколь лет-то тебе? Сорока нет? Рази это годы? Где это ты наслушался, что помирать положено?

Сразу видно, не шофёр! Мне приказу такого не было, например, от старухи, помирать. Чо прикажет, то и делаю, – пытался балагурить Филиппыч. – Я, можеть, ишо в баню с ей мечтаю сходить.

Тот, что с фактором риска, больше не отвечал. Переждав очередной приступ кашля, Филиппыч в сердцах сказал ему:

– Значить, ты просто ссыкливый, и ни при чём тут давление.

Наутро, когда ему капали очередную поллитру в уже одеревеневшую руку, возле мужика с давлением засуетились «сугробы». Головная боль в висках бухала каменным молотом по чугунной наковальне, Петру было не до соседа. Когда капельницу унесли, он с удивлением обнаружил, что и соседа тоже нет.

– Перевели? – уточнил у медсестры, принесшей очередную порцию лекарств.

– Умер…

Пётр Филиппыч примолк. Чугунная наковальня в голове снова загудела с удвоенной силой, а сам он полетел куда-то вниз. Очнувшись, со страху зажмурил глаза: рядом с кроватью ходил… Бог. Такой, каким он привык видеть его на картинках: с бородкой, с усами, длинными волосами и с большим крестом на груди. Глядя на Филиппыча, Бог молился. Старик закрыл глаза, вспомнил, что даже не попрощался со своей Ниной и безутешно заплакал. Кашель неожиданно прекратился, стихла боль в голове, и понял он, что умер, и не поцеловал своей старухи на прощание. Было от этого горько.

– Батюшка! Ложитесь, я вам капельницу поставлю, – глухо прозвучало где-то рядом.

Филиппыч открыл глаза и скосил взгляд направо. «Сугроб» прихватил за руку «Бога», уложил его в свободную кровать, а потом подкатил к нему капельницу.

– В жизни не был так рад попу, как щас, – проскрипел Филиппыч. – Но я тебе точно напенделяю, как ходить начну! Ты пашто меня так пужаешь-то? Я ж думал, меня уж на том свете Бог встречает. Реву лежу, что старуху напоследок не потискал.

После капельницы Филиппыча слегка отпустило. Хотя, если верить медсестрам (а под «сугробами» прятались медсестры, что было хорошо заметно по приятным округлостям спереди и сзади), так вот, если верить медсестрам, капельниц Филиппыч получил уже семь штук. Он встал и попробовал пройтись по палате.

– Штормит, будто по балде балонником дали, – выставил он себе диагноз. Потихоньку, придерживаясь за головки кроватей, прошёлся по палате. «Бог» лежал бледный, закрыв глаза. На лбу его выступила обильная испарина, а тело его стала трясти неукротимая дрожь.

– Это! Кто-нибудь там! – Филиппыч на своих худых заплетающихся ногах подался к двери, боясь, что не успеет. Не понравился ему батюшкин видок. Высунув лицо в коридор, он дозвался пробегающую мимо сестру. Та, едва бросив взгляд на батюшку, стремглав убежала. Вернулись втроём. Выдернув капельницу, стали колоть уколы. Филиппыч притих: без него тут суматоха, а он ещё, не ровен час, в обморок брякнется.

– Почему вы не сказали, что у вас аллергия на какие-то препараты? – сурово пытал батюшку старший «снеговик». А если бы сосед ваш не успел, вы бы и умерли.

– На всё воля Божия, – слабо проговорил тот.

– Нету такой воли – без спросу умирать, – буркнул Филиппыч. Потом потихоньку прошествовал к своей кровати и, ровно складной метр, сложился там, натянув до подбородка одеяло. Происшествие с Богом – обнаружение его у собственного изголовья, а потом служба ангелом-хранителем уже у батюшкиной постели вымотали старика. Неожиданно для себя он уснул и почти не кашлял.

Следующий день мало отличался от предыдущего. Разве что у Филиппыча прибавилось хлопот с батюшкой. Испугавшись реакции на капельницу накануне, старый водитель стал присматривать за новым соседом. Годами тот был, конечно, моложе, а вот здоровье-то подкачало. А может, дело и не в здоровье. Судя по всему, он смирился с неминуемой смертью. Поэтому в те часы, когда кашель хоть немного, но успокаивался, он, закрыв глаза, безучастно лежал на кровати, не двигаясь и пугая Филиппыча.

– Божественный? Ты не молчи там! Говори чо-нибудь, – просил Пётр Филиппович.

– Какой я божественный… Грешник убогий, – не открывая глаз, отвечал батюшка.

– Грешник, говоришь. Не закатывай тогда глаза да не пугай меня. У меня батарейка, сердце слабое. А ты пугаешь. Раз грешник, надо жить, я слышал, у вас не полагается без исповеди уходить. Грехи, поди, тяжкие?

Батюшка долго молчал, Филиппыч завозился, и тот ответил:

– Уныние – тяжкий грех.

– Во-от! А ты полёживаешь, унылый. Открывай глаза, рассказывай мне што-нить. Тебе сколь лет?

– Немного за сорок, – нехотя ответил священник. – Уже пожил. Как вас зовут-то?

– Чо? Пожил он! Ты в два раза меня моложе. А нюни распустил! Даже меня подняли на ноги! Тебя там твои старухи в церкви ждут. Меня одна моя, да и то я переживаю. А тебя – целый табун. Да ты вперёд меня домой полетишь, только ряса будет заворачиваться. – Филиппыч разошёлся не на шутку. – Петром меня зовут, Петром Филиппычем. И я не я буду, если тебя на ноги не поставлю, или я не Пётр.

– Апостол? – первый раз улыбнулся батюшка.

– Сам ты апостол. Я шофёр. Вот до тебя на этой кровати мужик лежал. Почти твой ровесник. Толстый такой. Начальник какой-то, я не запомнил. Не успел лечь, сразу заныл: «Помру я. У меня давление высокое». И што ты думаешь? Помер ведь!

3Дыгыл – монгольская шуба.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22 
Рейтинг@Mail.ru