bannerbannerbanner
полная версияНехорошее поле. Мелочи жизни и одна страшная история

Екатерина Константиновна Гликен
Нехорошее поле. Мелочи жизни и одна страшная история

– Это ещё зачем?

– Да будто, когда Лексей её из дому гнал, у неё это случилось, замыкание вроде. Он ей: «Пошла вон!». А она плачет и ему вроде как говорит: «А что я есть буду?» А он ей в ответ: «У тебя детей вон сколько, их и ешь». То ли врут, то ли правда, а только когда её у колодца нашли, она младшенькую доедала.

Нас долго потом дома запирали. А поле это как раз в те поры и забросили. Ей отдали. Потом её там долго видели.

– Она что? Там и жила?

– Какой жила! Умерла она. Поначалу, правда, пропала. Народ говорил, мол, Лексей её в колодце том и притопил, как увидел, как она младшенькую доедает. Кто-то видел её на том поле ведь… Погоди… Дай вспомню… Мужик был у нас на деревне пропащий, без руки, горбатый. Так он её в поле увидел, да за ней и погнался.

– Зачем?

– Кто его знает, может, поговорить хотел? Пожалеть? Только не догнал. Потом сказывал, чуднО было. Видит он, будто она посерёдке в поле стоит, сама с собой разговаривает, как с ней к концу часто бывало, только будто одета она во всё белое и будто бы голова тоже в белое замотана, вроде как у покойника, лицо, значит, закрыто. И с косой. Он вроде к ней и пошёл, а как в травы-то ступил, так чудеса и начались. Он шаг делает к бабе-то, а сам всё дальше становится, напрямки к ней идёт, а глянет под ноги, такую кривую тропину протоптал, что диву дашься и только. Бежать к ней начал, а только мимо промахнулся. Вроде как морок глаза застил, словно во сне. А очнулся у того самого дедова колодца.

– А как домой вернулся? Раз такие чудеса?

– Бежал лесом оттуда и по дороге молитвы всякие кричал. Еле утёк. У него ж руки правой нету, креститься ему нечем. Еле утёк. А как в деревню пришёл да рассказывать начал, ему бабы пальцем у виска крутят, мол, болезную эту сегодня из колодца мёртвую совсем достали. Кого, говорят, ты видел? Пьяный что ли? Но это они поначалу над ним смеялись, потом-то и сами примечать стали, вроде в поле баба какая, вроде в саване гуляет. Некоторые ещё помышляли к колодцу тому ходить, якобы хорошее место, само очистилось, да только бегом оттуда возвращались.

Немного погодя поле заросло, травы полевые высокие до деревни дошли. Так она по травам до деревни добралась…

– Кто?

– Она, полудница, та самая, про которую спрашиваешь. И к тебе захаживала. Наш дом с краю первый, ты тут спать не мог. Как о полдень – ты в крик. Не спишь – и всё. А нам косить да жать надо. Некому с тобой сидеть. И матери работы не давал. Как полдень, ты в крик на всю деревню: мало, что на окраине, а слышно на три версты, как орёшь. Матка твоя раз пришла домой, да так в дверях и застыла. Видит, колыбель твою баба с косой качает, сама с ног до головы в простыни зашита, только пятна старые, грязные по всей одежде, вроде как в земле валялась, а от сеней до нее следы мокрые. Колыбель твою качает и плачет. С тех пор вы и съехали. Я одна тут осталась. А Лариса говорила, что как съехали в город, ты плакать и перестал.

– Мама ничего такого не рассказывала…

– Конечно, и никто не расскажет. Горемыка знает, когда про неё речь-то, она тут как тут…

– Неужто?

– До сих пор! И мне, старой, страшно…

– Ну, спасибо, бабуль, что рассказала. Ну и история. А что с дедом Максимом стало?

– Кто его знает, тут война, немцы, убёг куда или повесили?..

Я вышел на улицу, впереди расстилалось то самое поле. На небе по-прежнему не было ни облачка. Меня разбирал задор, хотелось пойти туда, к колодцу, заглянуть в его воды, может, и увидеть на дне его харю колдуна, да и кому бы не захотелось побывать в таком мистическом местечке.

Я решился. Вышел бодро, что со мной может случиться? Тут рукой подать через поле. Метров сто. Не больше. Подходя к полю, однако, почувствовал, как уши мои холодеют, так всегда бывает, не сказать, что от страха, больше – от волнения. Всё-таки тронула за душу история.

В поле задуло. Ветер пылил позёмкой с наметённых сугробов. Это меня слегка напугало, но всё же поле – открытое место, есть где ветерку разгуляться. Ничего не обычного. Я двинулся вперёд, правда, теперь медленнее. Ветер стих.

Вот и середина. На душе стало совсем легко. Если б что и было тут такое, то уж давно бы себя проявило. Я обернулся назад, на дом…

Пурга застилала глаза, дальше руки было не видно ничего, дом скрылся из виду за снежной пеленой. Как же так? Ведь только что был ясный день. Повернулся вперёд. Что за чудеса? Чистое небо над головой, тропинка через поле под ногами прямо к колодцу. Откуда б здесь взяться тропинке? Кто натоптал? Нет, что-то здесь не то. Как бы ни было впереди ласково да хорошо, а надо возвращаться. Повернулся к дому, снег слепит глаза, забивается под ворот и в рукава, сугробы наросли по пояс. Идти невыносимо трудно, ветер стал сильнее, буквально валит с ног. Сделал несколько шагов, остановился. Тряхнул головой. Опять солнце на пути и тишь да гладь, и… колодец впереди. Как так? Впереди колодец? В другую ж сторону шёл. Отвернулся. Глаза протёр. Опять колодец впереди. Сколько ни стоял, как ни вертелся, всё одно выходило – к колодцу дорогу заманивала. А дома как и ни бывало моего нигде.

Что ж тут делать? Креститься начал. Только себя крестным знамением осенил, так и следы свои увидел, не ту тропку ровную да гладкую, а свои в сугробах, так и пошёл след в след по ним.

Веселее стало. Иду, про себя молитву творю. А много ли я их знаю? Только «Господи, помилуй». Вот её и повторяю, а сам крещусь без устали. Страшно, а вы как думали? Вот и дом мой видать.

И случись тут, расслабился да в сердцах как выкрикну: А иди-ка ты Васильна …!

И под локоть меня как кто-то хвать!

Тут уж не скажу, что случилось, признаюсь только, на мгновение очень тепло стало, а больше и не помню ничего. В себя только в сенях пришел. Помню, стою, ору, что есть мочи. И не молитвы совсем. А бабушка вокруг меня с горохом своим ходит…

Храбрость, или Так Нельзя?

В городе снежок. И железнодорожный переезд. Как везде.

Ничего необычного, пятничный вечер, спешка домой, опущенный шлагбаум и вереница машин, выжидающая, когда пройдет поезд, и дорога вновь откроется. А там, в конце дороги: дом, теплая жена, бубнящий муж, коты и дети, – так или иначе всех ждет вечер пятницы, времени терять нельзя ни секунды.

Вьется снежок, кто-то курит, приоткрыв дверь машины, кто-то чистит стекла, кто-то переговаривается…

Вся эта шумящая, слепящая огнями карусель, замершая, словно перед прыжком в прекрасное далеко, застывшая в ожидании вечерне-пятничных чудес, готовая с шумом сорваться каждую секунду и умчать, разбрасывая снежные искры из-под колес в пьянящий синий сумрак, окутанный белесой дымкой снегопада.

Снег, снег, снег, декабрь, огни вдоль дорог, нарядные блестящие елки на островках пешеходных закоулков…

И вдруг новые огни, и вой сирен, и уже совсем другое несется по дороге, не радостное. Вся великолепная бальная кавалькада, растянувшаяся перед переездом, моментально исчезла из виду, словно бродячий пес, напуганный грозным окриком, настроение предвкушения приятного вечера испарилось, снег перестал быть узором, превратившись в больничный приговор. Красные огни, мелькающие. Совсем не те, что сияют безжизненным светом вдоль дорог. Красные, умоляющие о спасении, еще живые, зовущие на помощь, воющие от боли. Другие огни. Другой голос заполонил Вселенную, наполнив все пространство, сверху до низу болью и горем. Машина скорой помощи.

Как? Разве в такой чудесный, синий, яркий, снежный, сказочный вечер кто-то может страдать? Нет! Скорее, пусть проедут скорее, только не сегодня, не сейчас, не надо боли, не сейчас, не в вечер пятницы.

Переезд закрыт.

Беснующиеся горящие огни, вопль отчаяния застыли, обессилев, смирившись с судьбой впереди нарядной процессии. Проезда нет. Не спасти. Не успеть.

Сирена еще раз вскрикнула и задохнулась. Уже рядом зажглись еще одни. Беспощадные и неумолимые. Огни приближающегося поезда.

Но что-то вдруг произошло. Еще непонятно что, но что-то важное, что-то удивительное, чудесное, что-то невозможное, чего не бывает никогда.

Птицей взметнулась из своей сторожки у железнодорожной стрелки женщина в годах и телогрейке, накинутой кое-как на грузное тело:

– Стой! Стой! – выбежала она на рельсы, загораживая своим, хоть и не малым, но совершенно хрупким и ничем не защищенным телом, дорогу скоропомощной буханке.

– Стой! – хрипло выплёвывала железнодорожница маленькие слова, смешанные с паром и испугом, заслоняя руками себя, и дорогу, и приближающийся поезд, пытаясь не пустить машину через переезд, озаренный жгучими огнями паровоза.

– Врр, – напугала ее скоропомощная буханка.

Машина дернулась вперед и застыла.

Железнодорожница устояла. Молча, не отступив ни на шаг.

– Врр, – увереннее выпалила машина. – Врр!

Маневр. Еще один. И карета скорой помощи обогнула смелую железнодорожницу, едва не задев боком стального гиганта-паровоза, и легко помчалась дальше.

И снова сирена. Но уже не обреченно, не страшно, а с надеждой: "Успеем, братцы! Спасем!"

Железнодорожница прянула назад к сторожке.

Я стояла завороженная. Глядя вслед машине, думая о том, какой ад, вероятно, творится внутри нее, раз водитель решился на такой поступок: и врачи кричат: "Жми! Давай!" и пациент стонет, и свои мысли....

И стояла восхищенная удивительной женщиной, чье имя я не узнаю никогда, бросившейся почти под колеса, защищая и свой пост, и людей.

Вот ведь какая штука: и водитель жизнь спасал, и железнодорожница; и те, и другие ценой своей, единственной, хрупкой, которая никогда не повторится!

Меньше минуты потребовалось людям на то, чтобы принять судьбоносные решения.

Поезд закрыл от тех, кто остался по эту сторону, удаляющуюся мигающую буханку и удивительную женщину. Потихоньку вечер пятницы забирал свое, поселяясь в уголках глаз ожиданием всевозможных приятностей.

Сложные чувства. Но то, что я в один вечер увидела героических людей, не титанов, не генералов, простых людей, обычных, у которых дома ржавая вода и коты, дети и жены с мужьями, пьющие соседи и болеющие родители… – это удивительно. Хотя, наверняка, кто-то скажет, что так поступать нельзя. И да, будет прав.

 

И все же это так прекрасно! Спасибо, люди! Спасибо вам!

Рейтинг@Mail.ru