Пентакль

Марина и Сергей Дяченко
Пентакль

– Говорят, так ругался, что в крайних хатах было слышно, – говорил Андрий, поправляя на голове свой собственный пыльный картуз.

Омелько с большим трудом притворился, что новость вызывает у него те же чувства, что и у Андрия: удивление и любопытство.

За ужином отец спросил, чего это Омелько такой тихий; тот сослался на усталость и, едва встав из-за стола, поспешил в комору, в сено. Устал он и в самом деле страшно: бессонная ночь давала о себе знать. Зарывшись с головой, он свернулся калачиком – и через секунду стоял в коричневато-сером мареве у ворот отцовской хаты.

Никого – ни человечка. Ни звука – даже собака не гавкнет. И к нему приближается, боком сидя в седле, старуха в черном платье с рваным подолом, с лицом желтым, как у мертвеца. А под старухой кобыла. Половина головы со шкурой и глазом, половина – череп. На шее шкура висит лохмотьями, грива повылезла, бока вздулись. Дохлая кобыла.

– А ну-ка, дитятко, – говорит старуха, – пошли со мной. Я тебя сладеньким угощу: арбузика хочешь?

Омелько от страха язык проглотил. Стоит, шатается. А старуха все ближе. Тянет руку.

– Пойдем со мной, хлопчик. Тут недалечко.

Омелько дернулся. Звякнул в руке колокольчик. Хлопец поднес руку к лицу…

Колокольчик висел на кожаной ленточке, позванивал тихо и как бы сам по себе. Динь-динь… Динь-динь…

Старуха отшатнулась. Кобыла отступила; старуха повела ладонью, будто приглашая за собой:

– Ай, какая цацка у тебя, малой… А все равно пойдем. Арбуз на столе, нарезан острым ножом, ни семечки не выпало… Идем со мной.

У Омельки помимо воли выступила слюна на губах. Сладкая, как арбузный сок. Нога шагнула без спросу, за ней другая…

Звякнул колокольчик.

Омелько встал и попятился. И, зажмурившись изо всех сил, велел ногам идти в другую сторону – от ворот вправо. Там всегда был дом дядьки Петра, а теперь, в коричнево-сером тумане, там пусто, тропинка – и вдалеке обрыв…

– Постой, дитятко… Постой, погоди…

Омелько шел, будто прорываясь сквозь густую паутину. Сзади слышалась тяжелая конская поступь. Иногда колокольчик замолкал, тогда хлопца разворачивало и тянуло назад, к старухе и ее кобыле. Он тряс колокольчиком, но тот немел от ужаса – лишь в последний момент, когда можно было разглядеть червей, копошащихся в пустой глазнице лошади, колокольчик выдавал «динь-динь», и Омелько получал новую короткую свободу.

Обрыв был далеко, когда прокричал петух и в своем сне Омелько услышал его голос.

Открыл глаза.

Занималось утро. Братья спали. Отец возился во дворе, мать доила корову. Дверь в хату широко распахнута; в двери стояла, сладко потягиваясь, неумытая Оксанка…

Омелько нащупал на груди колокольчик. И страх сделался меньше.

* * *

Днем по селу ходили слухи. Одни говорили, что немец занемог и вызвал из города врача. Другие – что немец здоровехонек, сегодня по баштану гулял, видели его. А Варька принесла от колодца новейшую новость: немец нашел на баштане чей-то картуз и успел обойти с ним несколько дворов – выпытывал, чей.

– А твой-то картуз где? – спросил брат Семен как бы между прочим.

– В коморе, – ответил Омелько, не моргнув и глазом. – Ты чего, думаешь, я к немцу на баштан полезу?! Семен расхохотался:

– Ну да! Там же черти… Хотя полез ведь кто-то, иначе откуда картузу взяться, а?

– Ты его видел, тот картуз? – спросил Омелько со всей возможной презрительностью. – Девки, может, и брешут!

Варька слегка обиделась.

Весь день Омелько искал момент, чтобы улизнуть опять в балку, к деду Мамаю, но, как на грех, его постоянно донимали поручениями. Сделай и то, и это, принеси и отнеси, почини, помой, сложи – Омелько вертелся как веретено, ни минутки не имея свободной. А еще помнил слова деда: помогай, не отлынивай. Может, и зачтется усердие? Звонче станет колокольчик?

За весь день колокольчик ни разу не звякнул. Домашние и не заметили, что такое у Омельки за пазухой.

Вечером он долго старался не заснуть. Пробормотал «Отче наш» раз сто примерно, еще столько же сказал про себя – и провалился в сон, не удержался. И сразу оказался в коричневато-сером тумане, у ворот отцовского дома.

А старуха на кобыле совсем рядом. Протянула руку – но Омелько чудом успел отскочить, вывернулся.

– Что ты бегаешь, дитятко? Не хочешь арбузика? – загнусавила старуха. – Сразу со мной пойдешь – тебе же лучше, дурник. Сладенько будет…

Колокольчик в руке казался тяжелым, втрое, вчетверо тяжелее, чем вчера. Омелько повернулся и побрел, не оглядываясь, к обрыву. Дохлая кобыла не отставала. Ее всадница бормотала неведомую речь, слова догоняли и цепляли кожу на спине, точно тоненькими крючьями, тянули назад. От голоса старухи пропадала воля; колокольчик тянулся к земле, кожаная ленточка трещала, готовая порваться. Но самое страшное – колокольчик немел. От «динь-динь-динь» сперва осталось «динь-динь», потом просто «динь… динь…», а потом колокольчик замолчал совсем, и Омельку потянуло назад на невидимых ниточках.

– Ах ты, мой хлопчик, – бормотала старуха. – Ну иди же. Иди со мной…

Он тряс колокольчиком, рискуя вытряхнуть руку из плеча. Колокольчик молчал; только когда старухина костлявая ладонь почти стиснулась на его плече, колокольчик издал хриплое звяканье, и старуха с проклятьями отшатнулась.

Омелько кинулся к обрыву. Земля на краю пошла трещинами, клочья травы нависали над пропастью, как дедовы брови. Воспоминание о деде придало силы, колокольчик снова зазвонил, и Омелько прибавил шагу. Может, это обрыв над Студной, успел он подумать. А может, над другой какой-то рекой…

Лошадиные копыта били в землю за спиной. Дохлая кобыла пустилась галопом. От ужаса Омелько чуть не выронил колокольчик, оглянулся – и увидел старухино лицо прямо над собой, седые космы почти касались его лба…

Закричал петух.

* * *

Днем разразилась гроза. Дождь лупил и лил, маленькая Оксанка смело бегала по лужам, а мать загоняла ее в дом. Страшные коленца выкидывала на небе молния, гром бил так, что хотелось заткнуть уши. Варька говорила с важным видом: видишь, прогневался Илья…

Омелько знал, на что он прогневался.

С утра немец успел обойти еще с десяток дворов, и в одном – Омелько знал точно – его картуз узнали. Это был дом родителей Леська; Омелько не знал, сумел ли Лесько сдержаться при виде немцевой находки. Лесько – хлопец хитрый и подловатый: с него сталось бы проговориться будто невзначай, ненароком. Отплатить Омельке за насмешку…

Он сам не понимал, как дожил до вечера. Но вечер пришел, а немец так и не появился. Колокольчик за пазухой был горячий, словно уголь.

Не раз и не два он останавливался в воротах. Наяву все выглядело иначе: справа – сад, слева – улица, и в отдалении дом дядьки Петра. Нет никакой тропинки и никакого обрыва, и колокольчик в руке не звонил. Берег, видно, силы для последнего испытания.

…А если вовсе не спать?! Дед сказал – три ночи; а будет Омелько спать или нет – кому какое дело?

Не давала покоя еще одна мысль: а вдруг старуха успеет схватить его раньше, чем он вспомнит про колокольчик? Она ведь каждый раз все ближе подбирается… Едва Омелько заснет, а старуха его – хвать! Как бы не пропустить ту секунду, когда явь переходит в сон? Когда из кучи сена в коморе он выпадает в коричнево-серый туман перед воротами отцовской хаты?

Отче наш, иже еси на небеси…

Сон навалился силком, не позволив закончить молитву.

* * *

– Стой, сладенький, не вертись… Ах, плохой хлопчик. Две ночи не слушался, на третью попался, будет тебе на орехи…

На самом деле Омелько еще не попался. Он стоял, прижимаясь спиной к закрытым воротам, а старуха верхом на кобыле загораживала пути к отступлению. Не пробиться к тропинке, не добраться до обрыва…

Колокольчик звонил хрипло и очень тихо.

Старуха протягивала руки; не могла дотянуться до Омельки – но и не отступала.

– Что же ты, малой, старших не слушаешь? Не помогло тебе твое счастье, видишь, не помогло… Брось свою цацку. Иди со мной, тепленький, иди со мной…

Омелько набрал воздуха – и кинулся вниз. Проскользнул между ногами дохлой кобылы.

– Ай, стой, шустрый какой! Не уйдешь!

Топот копыт за спиной. И колокольчик молчит – выдохся. Омелько чувствовал, что бежит на одном месте. Ноги месят воздух, взлетают комья серо-коричневой земли, а обрыв с клочьями травы над пропастью не становится ближе – наоборот, отдаляется…

Цап! – костлявые пальцы схватили за рубаху на спине.

«Отче наш!» – немо взмолился Омелько. Отвечая ему или сам по себе, колокольчик в руке вдруг ожил: «Динь-динь-динь!» Ветхая домотканая рубаха треснула. Омелько почувствовал, что свободен. Припустил во весь дух; наверное, никогда в жизни так не бегал…

Вот и обрыв. Только внизу не видно никакой реки – чернота. Трещины стали яснее, шире; Омелько упал на четвереньки.

Рядом переступали ноги дохлой кобылы. От них тянуло невыносимым смрадом.

– Ну, хлопчик, что теперь?

Старуха смотрела сверху вниз. В руках у нее откуда-то взялась витая плетка.

Колокольчик упал на траву. Язычок, медная капелька, бессильно вывалился.

– Что теперь, сладенький? Как тебе наши арбузы?

Омелько отползал, лихорадочно нащупывая ногами твердую почву за спиной, ежесекундно рискуя ухнуть вниз.

Старуха захохотала.

Черный платок сполз с ее головы, обнажая голый череп. Она вскинула к небу руки, в ответ налетел ветер, подхватил черное платье с изглоданным червями подолом…

Омелько нащупал в темной траве колокольчик – немой, безъязыкий.

И заверещав, как поросенок под ножом резника, бросил его чудовищу в лицо.

Затрещало, будто выворачивали из земли вековой дуб. Смех старухи перешел в вопль. Трещина над обрывом превратилась в щель, затем разошлась вовсе. Огромный пласт земли откололся и полетел вниз вместе со старухой и ее дохлой кобылой, и вместе с ними летел, светясь, будто в кузнечном горне, колокольчик.

 

Омелько остался на краю. Висел, вцепившись в траву, похожую на дедовы брови. Подтянулся, лег на обрыв животом…

Прокричал петух.

* * *

Немец стоял в воротах – рыжие усы, куцый сюртук, клетчатый кашкет. Панские штаны заправлены в блестящие сапоги; в руках – картуз с треснувшим козырьком.

Омелько смотрел из-за двери коморы, как отец разговаривает с немцем.

– Нет, – сказал немец неожиданно высоким трескучим голосом. – Штраф на этот раз никакого не требовать. Потрава невелик, и претензия моя невелик – чтобы в будущем, если можно, ваш сын не посягать на чужое добро.

Отец что-то сказал – Омелько не расслышал.

– В этих широтах нелегко выращивать бахчевая культура, – сказал немец. – Я понимай ваше возмущение. Кроме того, вора в жизни ждать плети, тюрьма и Сибирь. Надо уважать чужой труд, да!

И немец ушел, оставив картуз отцу.

Отец стоял посреди двора, вертя картуз в руках. Затем, мрачнее тучи, повернулся к коморе.

Омелько вышел, втянув голову в плечи.

И когда ему велено было идти за хворостиной и он покорно пошел, заранее похныкивая и вытирая кулаком нос, хлопцу виделся большой зеленый арбуз, спрятанный в лопухах на берегу Студны.

Пусть отец выдерет – в первый раз, что ли?

Зато когда соберутся у костра хлопцы, когда он выкатит арбуз к костру и с хрустом всадит ему в бок дедов казацкий нож… Когда потечет по пальцам сок, запрыгают лаковые семечки… Когда сердцевина арбуза, зернистая и розовая, заполнит собой весь рот… И когда хлопцы будут смотреть, выпучив глаза, и недоверчиво расспрашивать про немца, а он в ответ на их вопросы будет только улыбаться… Ай!

И они все вместе сожрут арбуз, и останется только гора зеленых корок и приятная тяжесть в животе… Ай, ай!

И с тех пор он станет у хлопцев ватажком, заводилой… Ай-ай-ай!

И следующим летом, может быть, он еще раз дождется момента и выкатит с баштана не один арбуз… Ай! Два или три арбуза, и тогда…

Так или примерно так думал Омелько, лежа животом на отцовом колене, в то время как хворостина полосовала его зад, и без того, впрочем, давно полосатый.

Над балкой курился дымок. Не дед ли курил свою трубку?

Бои без правил

1

Максу всегда нравилось, как она дерется.

Разумеется, не с ним. Существо безобидное и возвышенное, Максик бледнел при виде оцарапанного пальца и норовил хлопнуться в обморок. К дантисту Анка тащила его за шкирку, иначе Максик жрал тонны анальгина и трясся от дурных предчувствий. Бичом молодого человека было богатое воображение, все: и боль, и опасность – он переживал заранее, в сто крат усиленном виде, с подробностями. И когда наступала реальность во всей своей красе, Макс уже годился разве что на говяжью тушенку.

Анка – другое дело.

«Ввяжемся в драку, а там посмотрим!» – говаривал при случае Наполеон. Если бы Анке кто-то сказал, что она следует принципу великого полководца, девушка сильно удивилась бы. С биографией маленького корсиканца она была знакома исключительно по рецепту вкусного слоеного торта и стихам из школьной программы, которые училка заставляла зубрить наизусть: «В двенадцать часов по ночам из гроба встает император…» и «Напрасно ждал Наполеон…». Авторов этих стихотворений Анка честно путала.

Зато она изумительно дралась.

Анкин сэнсей по карате, человек, безусловно, сумасшедший – ибо только псих способен посвятить жизнь изучению оптимальных методов искалечить ближнего своего и вдобавок называть это варначество искусством, – нашел в ней родственную душу. Утомившись от нагрузок, милая, стройная – ну разве что излишне жилистая! – барышня могла за чаем с сухариками часами рассуждать о высоких материях. Например, сперва короткий кинжальный удар ногой в пах, а потом, когда оглушенный болью враг согнется, левой рукой схватить за волосы и рвануть на себя, встречая чужое лицо правым локтем. Или, скажем, перевести встречный удар нехорошего человека мимо и вскользь, как стрелочник переводит поезд на другие рельсы, и, не разрывая контакта, пройти ладонями к голове – одна ложится на подбородок, вторая берет затылок, и одновременно с проворотом, с хрустом…

Анкина мама так и не привыкла к подобным чаепитиям, сбегая на кухню.

В соревнованиях Анка не участвовала. Честолюбие или, хуже того, тщеславие не свило гнездо в ее душе. К медалям и титулам она тяги не имела, а к правилам, ограничивающим бойцов на татами, испытывала легкое пренебрежение. К себе Анка относилась равнодушно. Не самая приятная подробность, но в должной мере пикантная: часть зубов у юной леди уже была вставная. Насчет белесых тонких шрамиков в области голеней и предплечий Максик шутил, что они украшают настоящего мужчину, и целовал каждый шрамик в отдельности. Ну, синяки не в счет. С кем не бывает?

А так, в целом – скромная, милая, во всех отношениях приятная девица. Даже, можно сказать, робкая: Максу пришлось изрядно постараться, прежде чем Анка уступила ему цветок девичьей скромности.

По большой и чистой любви.

Жил Максик на окраине, в спальном районе, где кто только не спал. Анка часто провожала его домой, если приходилось возвращаться поздно. Очкастый, рыхловатый Макс с безобидным выражением лица просто притягивал к себе интересы скучающей шпаны. Спросить у такого сигаретку, чтобы сразу перейти к выяснению взглядов на жизнь, – дело святое. А уж если рядом с таким замечательным рохлей стучит каблучками клевая телка, так и вовсе кровь кипит в жилах.

Останавливали, значит.

И знакомились с Анкиными каблучками-кулачками.

Прихватить хама, лезущего со слюнявым поцелуем, за уши. Ладони сложены «обезьяньей горстью», это очень полезно для барабанных перепонок, если прихватывать с хлопком. Лбом, смешно набычившись, – в переносицу. И сразу не смешно. Совсем. Оттолкнуть так, чтобы снес с копыт пьяненького дружка. «Журавль топчет змею» – дружок катается по земле, держась за ушибленную гордость, куда угодил острый каблук со стальной набойкой. Подхватить с асфальта увесистую штакетину. И того гада, что еще держит Макса за грудки, не успев оценить изменение диспозиции, – сперва по коленям, наотмашь, крест-накрест, а потом поставить жирную точку на происшествии.

В данном случае точка ставилась по уху.

В остальных случаях – по-разному.

Удовольствия от драк она не получала. Скучная, рутинная обязанность – в следующий раз, когда уроды захотят прикопаться к парню с девушкой, они сто раз подумают. Иногда Анка полагала, что таким образом делает мир лучше. И даже хотела сказать об этом своему сэнсею, но стеснялась. Правильно делала в общем. Сэнсей мог и не согласиться.

Он был псих, но с принципами.

Постепенно в спальном районе их стали узнавать, и драки сошли на нет. Более полугода никто не трогал Макса, с Анкой же начали здороваться издалека. Жизнь вошла в мирную колею. Пока однажды Максик, слегка заведенный с самого утра проблемами в университете, не сказал громко и отчетливо:

– Ань, смотри! Копия Бумбараш!

Еще и пальцем ткнул для верности.

«Копия Бумбараш» меньше всего походил на актера Золотухина. Ну разве что цвет волос – солома соломой. В тельняшке и камуфляжных штанах, Бумбараш курил у подъезда, глядя перед собой стеклянными глазами. Реплика Максика, похоже, прошла мимо его сознания. Белобрысый отреагировал лишь тогда, когда Макс поравнялся с ним и дурашливо запел прямо в лицо:

– Ходят кони, да над реко-о-ою!..

Зря он недооценил стекло в глазницах Бумбараша. Стекло это, словно песня влетела в него камнем, вдруг пошло кровавыми трещинами. Без предупреждений, без признаков агрессии и ритуала разборки белобрысый отвесил Максику затрещину. Короткую и до ужаса деловитую. Анка не успела сообразить, складывал Бумбараш ладонь «обезьяньей горстью» или, допустим, просто напряг «ивовым листом», но эффект случился поразительным. У ее ног корчился любимый парень, держась за голову и визжа на высокой, пронзительной ноте.

Казалось, визг длился целую вечность.


…короткий кинжальный удар ногой в пах, а потом, когда оглушенный болью враг согнется, левой рукой схватить за волосы и рвануть на себя…


Враг не согнулся.

Носок Анкиной кроссовки – сегодня она была в кроссовках – пришелся в подставленное бедро и соскользнул. Бумбараш шагнул вплотную, просто и страшно, стекло его глаз рассыпалось острыми осколками безумия, и один из осколков вонзился Анке под сердце. Визг Максика оборвался, словно рассеченный бритвой. Она еще не знала – почему.

Она уже больше ничего не знала.

2

Ночь. Снег.

Зима.

Очнулась Анка сразу, рывком. Словно бронзовокожий атлет-спасатель, с каким она познакомилась два года назад в Судаке, профессионально ухватил ее за волосы и выдернул из безвидного омута небытия. В ушах скулила память, оборванная вместе с визгом Макса.

Дальше – провал.

Она огляделась. Поземка с легким шелестом бродила меж оград, ласково облизывая могильные холмики. Пыталась взвиться до крестов над плитами, до вершин памятных стел и без сил опадала, выдохшись. В голых ветвях монотонно, на одной ноте – знакомая нота рождала панику, – выл ветер. Кажется, вдалеке по дорожкам между секторами ходили какие-то люди, но сейчас они Анку не интересовали.

Ночь. Снег. Зима.

Кладбище.

Почему – зима? Ведь на дворе май, зеленый и душистый… На Анке оказались светлые джинсы, туфли-лодочки, белая блузка с кружевами и поверх нее – легкая кофточка. Однако холодно не было. Жарко или прохладно тоже не было.

Было – никак.

Только теперь она обратила внимание, что сидит на мраморном надгробии внутри ограды в две трети человеческого роста. Прутья ограды украшали злобного вида наконечники на манер копий. Чтоб не лазили? Куда? Откуда?! Нельзя сидеть зимой на голом камне, можно простудиться и подхватить воспаление почек…

Дурацкие мысли отвлекали от главного. От того, что следовало сделать вопреки желанию превратиться в сугроб, в бессмысленного снеговика.

Собравшись с духом, она встала. Заранее понимая, что увидит, вгляделась в буквы, выбитые на мраморе: «Стратичук Анна Анатольевна, 20.09.1976 – 17.05.1998». И отретушированная фотография, на которой Анка с трудом узнала себя.

Надгробная плита до середины вросла в обледенелую землю. Могила выглядела целехонькой. Ее однозначно никто не раскапывал. Плиту тоже не сдвигали и не выкорчевывали.

«Уже легче. По крайней мере, я не выбиралась оттуда, срывая ногти…»

– Вынужден вас разочаровать, барышня. Выбирались. И именно оттуда.

Дорогое кашемировое пальто. Клетчатое кашне выбивается наружу. Черные брюки, стрелки заглажены до бритвенной остроты. Зеркальный блеск ботинок на толстой подошве. Мягкая шляпа отбрасывает тень на лицо, так что черт не разобрать. Высокий, статный; чувствуется порода. Руки – в карманах пальто. Как незнакомец ухитрился незаметно подкрасться к ней, Анка не знала. Снегу кругом намело, должна была услышать скрип.

А вот – не услышала.

– И не спрашивайте, каким образом. Это вас волновать не должно. А волновать вас, милая барышня, должно совсем другое.

Незнакомец выдержал паузу, ожидая встречного вопроса. Легко догадаться, какого именно. Анка выкаблучиваться не стала, пойдя щеголю навстречу:

– И что же именно меня должно волновать?

– Вечные проблемы, милочка. Вечные, как мир. Факт вашей смерти. И возможность вернуться к жизни. Уникальная, заметьте, возможность. За такую многие душу рады бы продать.

– А сейчас я, по-вашему, что, не живая?

Незнакомец весело расхохотался.

– Нет, барышня. Не живая. Никак не живая. Уж поверьте, я в этом толк знаю.

Анка прислушалась к себе, но никакого волнения не ощутила. Так же, впрочем, как и биения собственного сердца. На всякий случай приложила руку к груди. Ожидание тянулось целую вечность. Нет. Сердце не билось. Дышать, кстати, тоже не хотелось.

Она и не дышала.

– Убедились? Я всегда говорю правду. Чистую, как слеза младенца.

«Будь я жива, наверное, рассмеялась бы ему в лицо. А так…»

Жажда вновь оказаться живой вскипела беснующимся гейзером. На миг даже почудилось: вот-вот вновь забьется сердце.

– Что я должна сделать?

– Пустяк, в сущности. То, что вы делать умеете и, можно сказать, любите. Любили, – со значением поправился незнакомец. – Вам предлагается принять участие в боях без правил. Победа – жизнь. Согласитесь, приз заманчивый…

– Сколько участников?

Вопрос прозвучал сухо и деловито. Слишком сухо и деловито для восставшей из могилы покойницы. Анка отметила, что в посмертии у нее образовалось специфическое чувство юмора. Черное, как брюки доброжелателя в шляпе. Ледяное, как ветер над кладбищем. Оборжаться, как сказал бы Максик.

 

– Вместе с вами – двадцать шесть. В основном любители. Четверо профессионалов. – Он подумал и поправился: – Трое. Один так, не разбери что.

– У меня есть выбор?

Вместо ответа незнакомец указал на плиту. Дескать, есть.

– Хорошо, я согласна. Но хоть какие-то правила в этих боях все же имеются?

– Идемте. Я расскажу по дороге.

3

«Ринг» напоминал разверстую могилу для великана. Прямоугольная яма шесть на десять метров глубиной в полтора человеческих роста. Отвалы рыхлой, но уже смерзающейся земли по краям. Темный провал отчетливо выделялся на свежем искрящемся снегу. Геометрически правильная, чудовищная прореха во вселенском саване. И там, внизу, дрались двое.

Первый, отборочный тур.

«На время боя жизнь вернется. Дыхание. Сердце. Боль. Это тебе не фильмы про зомби…»

Двое дрались остервенело, но бестолково. Им очень хотелось жить. Не только сейчас, в огромной могиле, молотя друг друга из последних сил. Просто – жить. Дальше, больше, снова; сегодня, завтра, через месяц… И шансов не было ни у одного. Даже у того, который сейчас победит.

Над рингом, собравшись на земляных отвалах, получали удовольствие господа – устроители турнира. Все, как присоединившийся к компании Анкин провожатый, – кашемир длинных пальто, фетр мягких шляп, затеняющих лица, стрелки на черных брюках. Хозяева жизни отличались разве что ростом.

Здесь это не было фигурой речи.

Действительно хозяева жизни. И смерти.

Господа-устроители делали ставки. С ленцой, вальяжно. Вполголоса переговаривались – слов не разобрать. Наверняка улыбались, саркастически или с приязнью, хоть улыбок и не разглядишь. Главным среди них, похоже, числился тот, что курил толстую сигарку. Пепел он время от времени стряхивал вниз, на «ринг», – хорошо хоть, не на головы дерущимся.

Один из бойцов ухитрился все-таки свалить противника. Но и сам при этом не удержался на ногах: упал сверху, принялся месить кулаками – наугад, куда попало. Нижний сперва закрывался, потом вдруг, словно опомнившись, перестал сопротивляться. Прижал руки к разбитому лицу и заплакал.

В воздухе повис удар колокола.

Отзвук долго гулял по кладбищу, будто заблудшая душа в надежде на успокоение.

В яму спустили лестницу. Победитель выбрался сам. На лице человека замерзла радость – нелепая, испуганная, заискивающая. Он до сих пор не верил, что победил. Миг, другой, и боец скис, сгорбился; радость осыпалась с его лица чешуйками старой краски.

«У телевизора выдернули шнур из розетки, – от такого сравнения стало тоскливо, хотя и раньше Анка не испытывала особого воодушевления. – Еще заметно остаточное свечение экрана, но это ненадолго…»

Побежденного выволокли под руки. Он рыдал и не хотел покидать могилу.

– Следующие!

Из рядов зрителей, молча толпившихся вокруг ямы, вышла новая пара. Анка сразу увидела: победит крепыш в белой рубашке. Видно по тому, как идет к «рингу», как спрыгивает в курящуюся паром могилу. Его противник, долговязый мужчина в костюме-тройке, двигался скованно, все время оглядываясь на кресты за спиной. Даже пиджак снять не догадался, тюфяк.

Не жить тебе, длинный.

Еще десятка два мертвецов, равнодушных к боям, бродили в отдалении, среди надгробий. «Страшный суд? – вдруг сообразила Анка. – Покойники восстали? А эти, в шляпах, развлекаются…»

Из-под шляпы незнакомца-провожатого раздался короткий смешок.

– Сказки, Аня. Наивные сказки, придуманные людьми с богатой фантазией. Не верьте подобным глупостям. Мы здесь локально, так сказать. Не афишируя, сугубо для своих. Раз в четыре года, в Касьянову ночь. С двадцать девятого февраля на первое марта…

«Високосный год. Значит, сейчас… двухтысячный?! Почти два года минуло…»

Крепыш свалил долговязого даже быстрее, чем рассчитывала Анка. Шагнул вплотную – быстрая серия в корпус, и когда противник скорчился, хватаясь за живот, жахнул наотмашь в висок. Анка сперва решила, что крепыш – боксер, но, увидя последний удар, передумала. Если и боксер, то с приличным опытом дисквалификаций за нарушение правил.

Серьезный товарищ. Реальный кандидат на вторую жизнь.

Колокол.

– Твоя очередь, моя дорогая валькирия. Давай!

«Он на меня поставил!» – догадалась Анка. Волнения не было. Страха не было. Ничего не было. Она должна победить. Столько раз, сколько потребуется.

Все. Точка.

Рядом с ней на отвал вскарабкался бритоголовый качок, голый по пояс. Бычью шею украшала толстенная цепь из золота. Глумливо скалясь, качок показал Анке «фак». Мол, сейчас поимею! По-всякому. Валяй, телка, перепихнемся…

И первым спрыгнул в яму, кичась мускулатурой.

Аплодисментов он не дождался. Без раздумий, не тратя времени на дурацкие ритуалы, Анка кинулась с насыпи прямо на качка. Колено угодило в лицо, раздался хруст. Бритый дурак опрокинулся на спину, пытаясь сжать подлую девку в мощных объятиях. Не сопротивляясь захвату, сидя на поверженном бойце верхом, Анка наклонилась вперед и трижды ударила основанием ладони в уже сломанную переносицу.

Слезла с качка и махнула рукой устроителям.

Давайте, мол, лестницу.

Громыхнул запоздалый колокол. К спущенной лестнице Анка шла долго, растягивая каждый шаг. Так умирающий от жажды смакует каждую каплю воды из фляги. Она была живая! Сердце отчаянно колотилось в груди. Кровь прилила к разгоряченным щекам, из ноздрей вырывались облачка пара. Мороз колол тело тысячами хрустальных иголок. Анка была рада февральской стуже. Она знала: стоит ей выкарабкаться из ямы…

Шершавое старое дерево под пальцами.

Перекладина лестницы.

Кто-то протянул руку, помогая выбраться. Жизнь стремительно гасла, кровь отхлынула от щек. Растаяло ощущение холода. Остановилось сердце…

– Спасибо.

Она подняла взгляд. Последние остатки жизни взметнулись отчаянным, оглушительным ударом сердца. Перед ней стоял Бумбараш.

В знакомом камуфляже и тельняшке.

4

– Ты?!

Белобрысый молча пожал плечами. Развернулся и, сутулясь, побрел прочь.

Смятение гасло в душе, затихая. Анка зачем-то оглянулась на устроителей. Хозяева жизни делали очередные ставки. Только деньги здесь были не в ходу. На миг ей удалось увидеть то, что раньше ускользало от взгляда. Зыбкие тени переходили из рук в руки, с еле слышным стоном уменьшаясь, съеживаясь, исчезая в карманах господ-устроителей.

– Молодчина. Поздравляю. Но не советую радоваться прежде времени.

Анка опять не заметила, как ее покровитель оказался рядом.

– Этот… – Она указала в спину уходящего Бумбараша. – Откуда он здесь?

– Оттуда. Самоубийца. Надоело, значит, небо коптить.

– Он тоже участвует?

– Вряд ли. С тех, кто на себя руки наложил, спрос особый. Впрочем, если очень захочет… Только сперва ему надо будет пройти Вышибалу. Ну, сами увидите.

Незнакомец-провожатый поспешно кивнул и отошел в сторону, где его ждал такой же, как он, кашемировый. Анкин покровитель нетерпеливо протянул руку, его почти близнец поморщился, провел ладонью по воздуху. Две тени, околачивавшиеся поблизости, дернулись, теряя размер и превращаясь в серые клочья тумана…

Провожатый с удовлетворением огладил карман пальто.

Следующий бой Анка решила не смотреть. И тот, что за ним, тоже. Понадобится – позовут, а ей следовало прийти в себя. Затертые слова внезапно приобрели совершенно реальный смысл. «Прийти в себя» – безвидная, бесформенная тень скользит мимо черных оград, торопясь к вросшему в ледяную землю надгробию с отретушированной фотографией… От таких мыслей стало совсем худо, но это было легче, чем думать о ледяном огне в глазах Бумбараша. «Ходят кони, да над реко-о-ою!..» Нет, нет, нельзя, не сейчас!

Она сама не заметила, как оказалась на соседней аллее. Не в одиночестве – компания неприкаянных душ безмолвно топталась по свежему снегу. Анка подумала, что завтра поутру сторож кладбища весьма удивится, увидев следы ее «лодочек»…

Рядом кто-то завыл.

Она поспешила отойти к ближайшей оградке и лишь после этого оглянулась. Ну конечно! Тюфяк! Долговязый неумеха в костюме-тройке!

«Тюфяк» выл истово, хотя и вполголоса. Анка невольно поморщилась. Да, не жить тебе, длинный! И драться не обучен, и умирать не умеешь. Таким, как ты, только и осталось – выть. Вой усилился, делаясь громче. Анка решила, что пора уходить – наслушалась! – но внезапно замерла. Что-то в этом вое было не так. Издалека – вроде и впрямь голодный пес голосит. А если вслушаться…

 
Двадцать девять дней бывает в феврале,
В день последний спят Касьяны на земле,
В этот день для них зеленое вино
Уж особенно пьяно, пьяно, пьяно…
 

Анка не выдержала – моргнула. Оказывается, и так петь можно. Впрочем, у бедняги Макса вокальные данные тоже не очень. «Ходят кони, да над реко-о-ою!..» Нет, нет, не вспоминать!

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39 
Рейтинг@Mail.ru