bannerbannerbanner
Уральские рассказы

Дмитрий Мамин-Сибиряк
Уральские рассказы

XIV

Вторая хватка для нас не была так удачна, как первая. Пашка схватился на довольно бойком перекате, но с нашей барки не успели вовремя подать ему снасть. Пришлось самим делать хватку прямо на берегу. Снасть, закрепленная за молоденькую ель, вырвала дерево с корнем, и барку потащило вдоль берега, прямо на другие барки, которые успели схватиться за небольшим мыском. Волочившаяся по берегу снасть вместе с вырванной елью служила тормозом и мешала правильно работать. Произошла страшная суматоха; каждую минуту снасть могла порваться и разом изувечить несколько человек. Бедный Порша метался по палубе с концом снасти, как петух с отрубленной головой. Нужно было во что бы то ни стало собрать снасть в лодку и устроить новую хватку по всем правилам искусства.

– Руби снасть! – скомандовал Савоська Бубнову.

Повторять приказания было не нужно. Бубнов на берегу обрубил канат в том месте, где он мертвой петлей был закреплен за вырванное дерево. Освобожденный от тормоза канат был собран в лодку, наскоро была устроена новая петля и благополучно закреплена за матерую ель. Сила движения была так велика, что огниво, несмотря на обливанье водой, загорелось огнем.

– Крепи снасть намертво! – скомандовал Савоська.

Канат в последний раз тяжело шлепнулся в воду, потом натянулся, и барка остановилась. Бежавший сзади Лупан схватился за нашу барку.

По правилам чусовского сплава, каждая барка обязана принять снасть на свое огниво со всякой другой барки, даже с чужого каравана. Это нечто вроде международного речного права.

– Отчего ты не выпустил каната совсем? – спрашивал я Поршу. – Тогда косные собрали бы его в лодку и привезли в барку целым, не обрубая конца…

– А как бы я стал мокрую-то снасть на огниво наматывать? Што ты, барин, Христос с тобой! Первое – мокрая снасть стоит коробом, не наматывается правильно, а второе – она от воды скользкая делается, свертывается с огнива… Мне вон как руки-то обожгло, погляди-ко!

Порша показал свои руки, на которых действительно красными подушками всплыли пузыри.

Было всего часов двенадцать дня. Самое время, чтобы плыть да плыть, а тут стой у берега. Делалось обидно за напрасно уходившую воду и даром потраченное время на стоянку.

– Пять аршин с вершком выше межени, – проговорил Порша, прикидывая свою наметку в воду.

А дождь продолжал идти с немецкой последовательностью, точно он невесть какое жалованье получал за свою работу. На бурлаках не было нитки сухой.

– Надо первым делом разыскать, где здесь кабак, – разрешил все недоуменья Бубнов. – Простоим долго…

– Типун тебе на язык, Исачка!

– Не от меня будете стоять, милые, а от воды. Говорю: первым делом кабак отыскать…

– Какой тебе в лесу кабак, отпетая душа?

– Должон быть беспременно… На Чусовой да водки не найти – дудки!… Хлеба не найдешь, а водку завсегда. Тут есть пониже маненько одна деревнюшка…

– Всего двенадцать верст, – заметил Савоська, – и на твою беду как раз ни одного кабака. Народ самый непьющий живет, двоеданы[16].

– Для милого дружка семь верст не околица, Савостьян Максимыч. А с двоеданами я этой водки перепил и не знаю сколько: сначала из отдельных рюмок пьют, а потом – того, как подопьют – из одной закатывают, как и мы грешные. Куда нас деть-то: грешны, да божьи.

– У меня не разбродиться по берегу, – говорил Савоська почти каждому бурлаку, пока Порша производил неизбежную щупку, – а то штраф… На носу это себе зарубите. Слышали?

– А как насчет харчу?

– Пока доедайте у кого что припасено, а там косные привезут всякого провианту.

– Ну, уж это тоже на воде вилами писано, – ворчал Бубнов.

В общих чертах повторилась та же самая картина, что и вчера: те же огни на берегу, те же кучки бурлаков около них, только недоставало вчерашнего оживления. Первой заботой каждого было обсушиться, что под открытым небом было не совсем удобно. Некоторые бурлаки, кроме штанов и рубахи, ничего не имели на себе и производили обсушивание платья довольно оригинальным образом: сначала снимались штаны и высушивались на огне, потом той же участи подвергалась рубаха.

– У святых угодников еще меньше нашего одежи было, да не хуже нашего жили, – утешал всех Бубнов, оставшись в одной рубахе.

Место хватки было самое негостеприимное: крутой угор с редким лесом, который даже не мог защитить от дождя. Напротив, через реку, поднималась совсем голая каменистая гряда, где курице негде было спрятаться. Пришлось устраивать шалаши из хвои, но на всех не прихватывало инструменту, а к Порше и приступиться было нельзя. Кое-как бабы упросили его пустить их обсушиться под палубы.

– Пусти их в самом-то деле, Порша, – просил вместе с другими Савоська. – Не околевать же им… Тоже живая душа, хоть баба.

– А у меня курятник, что ли, барка-то? – ругался Порша.

– Может, и в самом деле по яичку снесут, как обсушатся, – острил кто-то.

– Ах, будьте вы все прокляты!! Савостьян Максимыч! Я тебе больше не слуга… Только Осип Иваныч приедет, сейчас металл буду сдавать. Вот те истинный Христос!!

– Перестань божиться-то, Порша! Неровен час – подавишься!

Дождь продолжал идти; вода шла все на прибыль. Мимо нас пронесло барку без передних поносных; на ней оборвалась снасть во время хватки. Гибель была неизбежна. Бурлаки, как стадо баранов, скучились на задней палубе; водолив без шапки бегал по коню и отчаянно махал руками. Несколько десятков голосов кричали разом, так что трудно было что-нибудь разобрать.

– Лодку у них унесло водой, – догадался Савоська. – Эй, братцы, кто побойчее – в лодку да захватите запасную снасть.

Порша не давал было снасти, но его кое-как уговорили. Лодка с Бубновым на корме понеслась догонять уплывавшую барку.

– Постарайтесь, братцы! – кричал Савоська вслед. – Тут верстах в пяти есть изворот; кабы не убилась барка-то…

– Успеем! – отозвался Бубнов, не поворачивая головы.

– Молодцевато плывут! – полюбовался Савоська, следя глазами за удалявшейся лодкой. – Все наши камешки… Уж на воде лучше их нет, а на берегу не приведи истинный Христос.

В казенке опять появился медный чайник и чашки без блюдечек.

Пришел Лупан.

– Больно не ладно, Савостьян Максимыч, – проговорил старик, усаживаясь на лавочку.

– На что хуже, дедушко Лупан.

Лупан придерживался старинки, хотя и якшался с православными. Он даже не пил чаю, который называл антихристовой травой.

– Ты не гляди, что она трава, ваш этот самый чай, – рассуждал старик. – А отчего ноне все на вонтаранты пошло? Вот от этой самой травы! Мужики с кругу снились, бабы балуются… В допрежние времена и звания не было этого самого чаю, а народу было куды вольготнее. Это уж верно.

– А как же, дедушко, по деревням люди божий маются еще хуже нашего? – спрашивал Порша, любивший пополоскать свою требушину кипяченой водой. – Там чай еще не объявился и самоваров не видывали…

– Там своя причина! Земляной горох[17] стали есть – ну и бедуют. Всему есть причина… Враг-то силен!

В душе Лупана жило непоколебимое убеждение, что все злобы нашего времени происходят от табаку, картофеля и чаю. На первый раз такое оригинальное миросозерцание кажется смешным, но стоит внимательнее вглядеться в то, что табак, картофель и чай служили для Лупана только символами вторгнувшихся в жизнь простого русского человека иноземных начал. Впрочем, может быть, Лупан смотрел на дело гораздо проще, без всякой символики. В мужицкой голове еще сохранились воспоминания о тех картофельных бунтах, какие разыгрывались на Урале во времена еще не столь отдаленные. Табак и чай завоевали права гражданства на Руси более мирным путем и своей антихристовой силой постепенно побеждают даже завзятых раскольников.

– А вот что мы будем делать, дедушко, как дождь с неделю пройдет? – спрашивал Савоська. – Вода не страшна, да народ-то взбеленится… Наши пристанские да мастерки-то останутся, – только дай им поденную плату, – вот крестьянишки – те беспременно разбегутся.

– Уйдут, – соглашался Лупан. – Севодни двадцать восьмое число, говорят, а там Еремей-запрягальничек на носу… Уйдут!

– Как же мы останемся без бурлаков? – спрашивал я.

– Да уж, видно, так как бог велит. Заводы придется запереть, чтобы народ согнать на караван. Не иначе…

Эти ожидания оправдались в тот же день вечером, когда к берегу привалила косная Осипа Иваныча. «Пиканники» собрались в одну кучу и глухо зашумели, как волны прилива.

– А… бунт!! – зарычал Осип Иваныч, меряя глазами собравшуюся толпу. – Ах мошенники, протобестии!

– Бялеты, Осип Иваныч… Нам ждать не доводится! – послышались нерешительные голоса в толпе.

– Что-о?? Как?! – взметнулся Осип Иваныч, отыскивая коноводов. – Почему… а?! Кто это говорит, выходи вперед!

Таких дураков не нашлось, и Осип Иваныч победоносно отступил, пообещав отдуть лычагами каждого, кто будет бунтовать. Крестьянская толпа упорно молчала. Слышно было, как ноги в лаптях топтались на месте; корявые руки сами собой лезли в затылок, где засела, как у крыловского журавля, одна неотступная мужицкая думушка. Гроза еще только собиралась.

 

– Уйдут варнаки, все до последнего человека уйдут! – ругался в каюте Осип Иваныч. – Беда!… Барка убилась. Шесть человек утонуло… Караван застрял в горах! Отлично… Очень хорошо!… А тут еще бунтари… Эх, нет здесь Пал Петровича с казачками! Мы бы эту мужландию так отпарировали – все позабыли бы: и Егория, и Еремея, и как самого-то зовут. Знают варнаки, когда кочевряжиться… Ну, да не на того напали. Шалишь!… Я всех в три дуги согну… Я… у меня, брат… Вы с чем: с коньяком или ромом?…

– Как же мы дальше поплывем, Осип Иваныч, если народ разбежится? – спрашивал я.

– Как? Э, все вздор и пустяки: нагонят народ с заводов.

– Да ведь долго будет ждать. Вода успеет уйти за это время…

– И пусть уходит, черт с ней! Второй вал выпустят из Ревды. Не один наш караван омелеет, а на людях и смерть красна. Да, я не успел вам сказать: об нашу убитую барку другая убилась… Понимаете, как на пасхе яйцами ребятишки бьются: чик – и готово!… А я разве бог? Ну скажите ради бога, что я могу поделать?…

Власть положительно вскружила голову Осипу Иванычу, и личное местоимение «я» сделалось исходным пунктом его помешательства. Как все «административные» головы, он в каждом деле прежде всего видел свое «я», а потом уж других.

Бубнов вернулся на косной только к вечеру. Лица гребцов были красные, языки заплетались.

– Где вы, черти, пропадали? – накинулся на них Порша.

– На хватке были…

– А шары-то где налили?

– Говорят, на хватке…

– Да ты не вертись, как береста на огне, а сказывай прямо: в деревню успели съездить?… Ну?…

Бубнов посмотрел на Поршу, покрутил головой и проговорил:

– Насчет харча, Порша… Вот те истинный Христос!…

– Оно и видно, за каким вы харчем ездили: лыка не вяжете.

– А ты благодари бога, что снасть тебе в целости-сохранности привезли… Вот мы какие есть люди: кругом шестнадцать… То-то! А барку мы пымали… нам по стаканчику поднесли. В четырех верстах отседова пымали. Мне снастью руку чуть-чуть не отрезало.

– Надо бы обе вместе отрезать: не стал бы воровать…

– Порша, мотри!

– Я и то гляжу.

Оказалось, что Бубнов с компанией действительно привезли и харчу, то есть несколько ковриг хлеба. Между прочим, бурлаки захватили целого барана, которого украли и спрятали под дном лодки. Эта отчаянная штука была в духе Исачки, обладавшего неистощимой изобретательностью.

– Шкурку променял на водку, а тут и закуска, – отшучивался Исачка. – Только бы Осип Иваныч не узнал… А ежели увидит, скажу, что купил, когда хозяина дома не было.

Другим бурлакам оставалось только удивляться и облизываться, когда Исачка принялся жарить свою добычу. На его счастье, Осип Иваныч спал мертвым сном в казенке.

Всю ночь около огней, где собрались крестьянские «артелки», шли разговоры о том, как быть со сплавом, которому не предвиделось и конца. С одной стороны, «кондракт», «пачпорты» в руках Осипа Иваныча, порка в волостном правлении, а с другой – до Еремея оставалось всего «два дни». «Выворотиться» – было общей мыслью, о которой старались не говорить и которая тем настойчивее лезла в голову. Другой не менее важной общей мыслью была забота о «пропитале», в частности – о харчах. В самом деле, не еловую же кору глодать, сидя на пустом берегу.

– Вам поденные будут платить, – говорил я старику Силантию, у которого теперь не было даже заплесневелых сухарей.

– По кондракту, барин, обязаны поденные платить, а нам это не рука… Куды мы с ихними поденными?…

– Осип Иваныч обещал по полтине каждому в сутки.

– И рупь даст, да нам ихний рупь не к числу. Пусть уж своим заводским да пристанским рубли-то платят, а нам домашняя работа дороже всего. Ох, чтобы пусто было этому ихнему сплаву!… Одна битва нашему брату, а тут еще господь погодье вон какое послал… Без числа согрешили! Такой уж незадачливый сплав ноне выдался: на Каменке наш Кирило помер… Слышал, может?

– Слышал.

– Так без погребения и покинули. Поп-то к отвалу только приехал… Ну, добрые люди похоронят. А вот Степушки жаль… Помнишь, парень, который в огневице лежал. Не успел оклематься[18] к отвалу… Плачет, когда провожал. Что будешь делать: кому уж какой предел на роду написан, тот и будет. От пределу не уйдешь!… Вон шестерых, сказывают, вытащили утопленников… Ох-хо-хо! Царствие им небесное! Не затем, поди, шли, чтобы головушку загубить…

– А ваша артель не выворотится, Силантий?

– Ничего не знаю, барин, ничего… Не работа, а один грех! Больно галдят наши-то хрестьяны. Так и рвутся по домам. Вот не знаем, сколь времени река не пустит дальше…

– Этого никто не знает.

– Вот в том-то и беда.

На другой день, когда я проснулся, Осип Иваныч в бессильной ярости неистовствовал на барке. Около него собрались кучки бурлаков.

– Ведь убежали! – встретил он меня.

– Кто убежал?

– Да мужландия… Целая артель убежала. Помните этого бунтовщика… ну, старичонка, бородка клинышком: он всю артель за собой увел. Жалею, что не отпорол этого мерзавца еще на Каменке. Ну, да наше не уйдет… Я еще доберусь до него… я… я…

– Какой бунтовщик? Я что-то не припомню?

– Ах, господи… Ну, как его там звали, Савоська?

– Силантием, Осип Иваныч. У носового поносного робил с артелью.

– Подлецы, подлецы, подлецы!

«Мужландия» не вытерпела, наконец, и «выворотилась».

– Шесть аршин над меженью! – крикнул Порша, меряя воду.

– Не может быть? Ты не умеешь мерять… – усомнился Осип Иваныч, выхватывая наметку из рук Порши.

– Как вам будет угодно. Осип Иваныч… – обиделся водолив. – Уж если я не умею воду мерять, так после этого… Позвольте расчет, Осип Иваныч!…

– Убирайся ты к черту, дурак! Не до тебя! Ах, черт возьми, действительно шесть аршин над меженью!… Ведь это целых две сажени… Паводок в две сажени!…

– Севодни ночью две барки пронесло мимо, Осип Иваныч, – докладывал Савоська. – Должно полагать, с ухвата сорвало или снасть лопнула… Так и тарабанит по Чусовой, как дохлых коров.

А дождь продолжал свою работу, не останавливаясь ни на минуту.

XV

В течение каких-нибудь трех дней Чусовая превратилась в бешеного зверя. Это был двигающийся потоп, ломавший и уносивший все на своем пути. Высота воды достигала шести с половиной аршин, а вместе с каждым вершком прибывавшей воды увеличивалась и скорость ее движения. При низкой воде вал идет по реке со скоростью пяти с половиной верст в час, а теперь он мчался со скоростью восьми верст; барка по низкой воде делает в час средним числом верст одиннадцать, а по высокой – пятнадцать и даже двадцать. В последнем случае все условия сплава совершенно изменяются: там, где достаточно было сорока человек, теперь нужно становить на барку целых шестьдесят, да и то нельзя поручиться, что вода не одолеет под первым же бойцом.

Сила напора водяной струи была так велика, что нашу барку привязали к ухвату еще вторым канатом. Кругом все по-прежнему было серо. Берег превратился в стоянку каких-то дикарей. Бурлаки не походили на самих себя: спали в мокре и грязи, почернели от дыма, отощали. Оказалось несколько больных, которые лежали под прикрытием своих шалашиков. О медицинской помощи нечего было и думать, когда не было хлеба и харчей. Вся надежда оставалась на то, как и при лечении дорогих патентованных врачей, что авось человек «сам отлежится». До ближайшей деревни было верст двенадцать, но попадать туда было крайне замысловато: горой, то есть по берегу, нельзя было пройти – не пускали разбушевавшиеся горные речки; по Чусовой, конечно, можно было попасть, но тяжело было возвращаться назад против течения. Даже отчаянный Бубнов – и тот отказывался от поездки в деревню, хотя сам второй день сидел впроголодь. Осип Иваныч больше не показывался к нам на барку.

– Где он пропадает? – спрашивал я у Савоськи.

– У Пашки на барке и днюет и ночует… Народ голодает, а он плёшничает.

На третий день нашей стоянки «выворотилась» вторая крестьянская артелька. Это случилось как раз первого мая, в день Еремея-запрягальника. На этот раз побег «пиканников» был встречен всеми равнодушно, как самое обыкновенное дело. Нервы у всех притупились, овладевала та апатия, которая создается безвыходностью положения. Оставались пристанские бурлаки и «камешки», этим некуда было бежать, благо заплатят поденщину.

На четвертый день стоянки скрылись башкиры. Они сделали это так же незаметно, как вообще оставались незаметными все время сплава.

– Уж куда эта нехристь торопится – ума не приложу! – ругался Порша. – Крестьянин – тот к пашне рвется, а эта погань куда бежит? Робить не умеет, а туда же бежит… Чисто как лесное зверье, прости ты меня, господи!…

В казенке, кроме меня, помещался теперь будущий дьякон, а ночевать приходил еще чахоточный мастеровой. Время тянулось с убийственной медленностью, и один день походил как две капли воды на другой. Иногда забредет старик Лупан, посидит, погорюет и уйдет. Савоська тоже ходил невеселый. Одним словом, всем было не по себе, и все были рады поскорее вырваться отсюда.

Под палубой устроилась целая бабья колония, которая сейчас же натащила сюда всякого хламу, несмотря ни на какие причитания Порши. Он даже несколько раз вступал с бабами врукопашную, но те подымали такой крик, что Порше ничего не оставалось, как только ретироваться. Удивительнее всего было то, что, когда мужики голодали и зябли на берегу, бабы жили чуть не роскошно. У них всего было вдоволь относительно харчей. Даже забвенная Маришка – и та жевала какую-то позёмину, вероятно свалившуюся к ней прямо с неба.

– И откуда у них что берется? – удивлялся Порша. – Ведь и на берег, почитай, совсем не выходят, а, глядишь, все жуются… Оказия, да и только!…

– Ты на штыки-то смотри, Порша, – советовал Савоська. – Бабы – они, конечно, бабы, а все-таки и за ними глаз да глаз нужен…

– Смотрю, Савостьян Максимыч… Кажинный день поверяю чуть не всю барку. Все ровно в сохранности, как следовает тому быть.

Другое обстоятельство, которое очень беспокоило Поршу, заключалось в том, что из Бубнова, Кравченки и Гришки составился некоторый таинственный триумвират. Их постоянно видели вместе. Будущий дьякон уверял, что несколько раз слышал, как они шептались между собой.

– Уж, наверно, это Исачка какую-нибудь пакость сочиняет, – уверял Порша. – Недаром они шепчутся…

Все дело скоро объяснилось.

Однажды, когда Порша пред рассветом дремал на палубе, что-то булькнуло около барки. Порша бросился на подозрительный звук и увидал, во-первых, Маришку, которая не успела даже спрятаться в люк, во-вторых, доску, которая плыла около барки.

– Ты что тут делаешь? – закричал Порша, бросаясь ловить доску багром.

Маришка ничего не ответила и продолжала стоять на том же месте, как пень. Когда доска была вытащена из воды, оказалось, что снизу к ней была привязана медная штыка. Очевидно, это была работа Маришки: все улики были против нее. Порша поднял такой гвалт, что народ сбежался с берегу, как на пожар.

– Ах ты, паскуда! Ах, шельма! – вопиял Порша, вытаскивая Маришку за волосы на палубу. – Сказывай, кто тебя научил украсть штыку?

Забитая бабенка, оглушенная всем случившимся, только вся вздрагивала и испуганно поводила кругом остановившимися, бессмысленными глазами. Порша дал ей несколько увесистых затрещин, встряхнул за шиворот и, как кошку, бросил на палубу.

– Задувай ее, курву, Порша! – крикнул кто-то из толпы.

Этот нервный крик, требовавший возмездия за попранное право, сразу наэлектризовал Поршу, и он принялся обрабатывать Маришку руками и ногами.

– Ты ее по рылу-то, Порша, по рылу! – поощрял какой-то бурлак с барки Лупана, почесывая руки от нетерпения. – А потом по льну дай раза, суке этакой… Ишь, плёха, не хочет на ногах стоять!

Маришка действительно от каждого удара Порши комком летела с ног, вызывая самый искренний смех собравшейся публики. Это побоище продолжалось с четверть часа, пока не явился заспанный Савоська.

– Что вы тут делаете? – спрашивал он.

– Порша Маришку учит, – обязательно объяснял кто-то.

– Ах вы, дураки… Порша, оставь! Отцепись, деревянный черт, тебе говорят! – кричал Савоська, стараясь оттащить Поршу от Маришки.

– Она штыку украла! – хрипел Порша, выкатывая налитые кровью глаза.

– Дурак!… Да на что ей штыку? Надо сперва разобрать дело, а ты…

– Я… я… она украла штыку… – повторял Порша. – Запирается…

 

– А ежели окажется, что не она украла штыку?

Порша на мгновение задумался, потом вдруг бросил на палубу свою шапку и запричитал:

– Нет, я тебе не слуга, Савостьян Максимыч… Ищи другого водолива!… Я – шабаш, только металл сдать Осипу Иванычу.

Составилось нечто вроде народного суда. Савоська стал допрашивать Маришку, как было дело, но она только утирала рукавом грязного понитка окровавленное избитое лицо с крупным синяком под одним глазом и не могла произнести ни одного слова.

– Кто тебя научил, говори? – допрашивал Савоська.

Молчание. Маришка только на мгновение подымает свои большие, когда-то, вероятно, красивые глаза и с изумлением обводит ими кругом ряд суровых или улыбающихся лиц. На одно мгновение в этих глазах вспыхивает искра сознания, по изможденному, сморщенному лицу пробегает нервная дрожь, и опять Маришка погружается в свое тупое, одеревенелое состояние, точно она застыла.

– Ты ей поддуй раза, Савостьян Максимыч… Заговорит небось.

Голос знакомый. Оборачиваюсь: это говорит чахоточный мастеровой. Лицо у него злое и совсем позеленело, глаза горят лихорадочным возбуждением. Он вытягивает вперед свою тонкую шею и сжимает костлявые кулаки.

– Гришка с Бубновым идут! – послышался шепот.

– Ну, ступай, черт с тобой! – заканчивает свой суд Савоська. – Вот приедет Осип Иваныч, тогда твое дело разберем…

– Хоть бы лычагами постегать, Савостьян Максимыч! – просит чей-то голос. – Чтобы вперед было неповадно…

Бубнов и Гришка подходили к барке как ни в чем не бывало. Толпа почтительно расступилась пред ними, давая дорогу к тому месту, где стояла Маришка. Услужливые языки уже успели сообщить Гришке о подвиге Маришки.

Гришка, не говоря ни слова, так ударил Маришку своим десятипудовым кулаком, что несчастная бабенка покатилась по земле, как выброшенный из окна щенок.

– Наливай ее! – поощрял Бубнов, давая Маришке несколько пинков ногой. – Ишь притворилась… Язва! Валяй ее, зачем воровать не умеет… Под другой глаз наладь ей!

На Маришку посыпался град ударов. Собравшаяся толпа с тупым безучастием смотрела на происходившую сцену, и ни на одном лице не промелькнуло даже тени сострадания. Нечто подобное мне случилось видеть только один раз, когда на улице стая собак грызла больную старую собаку, которая не в состоянии была защищаться.

Когда я обратился к Савоське с просьбой остановить эту бойню, он только пожал плечами.

– За что он ее бьет? – спрашивал я. – Может быть, окажется, что и не она украла штыку…

– Да ведь она жена ему, Гришке-то? – удивился мужик.

– Ну так что из этого, что «жена»?

– Жена – значит, своя рука владыка. Хошь расшиби на мелкие крошки – наше дело сторона… Ежели бы Гришка постороннюю женщину стал этак колышматить, ну, тогда, известно, все заступились бы, а то ведь Маришка ему жена. Ничего, барин, не поделаешь…

Коротко и ясно.

После Гришкиной науки Маришка замертво была стащена куда-то в кусты.

Вечером, когда явился Осип Иваныч, было произведено строжайшее следствие по делу о краже медной штыки Маришкой. Оказалось следующее: вся механика кражи была устроена, конечно, Бубновым, в чем он и сознался, когда улики были все налицо.

– Ну рассказывай, братец, как ты штыку у Порши воровал? – допрашивал Осип Иваныч Исачку.

– Да что тут рассказывать-то; Осип Иваныч, – хвастливо отвечал Бубнов. – Известное дело… Мы с Гришкой да с Кравченком, значит, в уговоре были, а Маришка должна была штыку с барки пущать. Кравченко пущал сверху от берегу доску по реке. Маришка ее ловила, потом привязывала штыку и спущала в воду. А мы, значит, с Гришкой должны были ловить доску и плотик уже наладили, да Маришка, окаянная, подвела.

– Значит. Маришка только вам помогала?

– Выходит, видно, так, – соглашался Бубнов.

– Ну, это дело мировой судья в Перми разберет… А теперь скажите, зачем вы Маришку до полусмерти избили?

– Это не я, а Гришка, Осип Иваныч. Кабы я бил Маришку, так сразу бы ее убил… Ей-богу! Все дело испортила…

Гришку даже не спрашивали, зачем он колотил жену.

– Уж я спустил бы им три шкуры, – ругался Осип Иваныч, – да теперь без них нельзя… Что будете делать? Головорезы!… Бубнов, шельма, знает, что рабочие до зарезу нужны, и бахвалится. Уж я ему прописал бы, ежели бы Пал Петрович здесь был… я… Ну, да черт с ними! Вы с чем будете чай пить?

Немного погодя в казенку явился Бубнов.

– Я до твоей милости, Осип Иваныч.

– Ну, чего тебе?

– Да вот мы с Гришкой да с Кравченком пришли…

Гришка и Кравченко показались в дверях.

– Ну?

– Уж лучше прикажи лычагами наказать нас, Осип Иваныч, а к мировому не таскай. Посадят на высидку, тебе от этого не легче будет.

– А как Порша?

– Да уж с Поршей как ни на есть помиримся… Четверть водки ему поставим, леший его задери.

Составлен был совет из Савоськи, Порши и Лупана. Пошумели, побранились и порешили, что не в пример лучше отодрать воров лычагами, а то еще в Перми по судам с ними таскайся да хлопочи. Исполнение этого решения было предоставлено косным, которые устроили порку тут же на палубе. Всем троим было дано по десяти лычаг.

– Ну, вперед у меня чтобы ни-ни!… – кричал Осип Иваныч, пока наказанные приводили в порядок необходимые принадлежности костюма. – А то всех к черрту.

– А без нас тоже не далеко уплывешь, Осип Иваныч, – говорил Бубнов, поправляя рубаху. – Крестьяны-то все, видно, разбежались, нам же доведется робить…

– С вами, разбойники, с вами! Только вы душеньку всю из меня вытянули, распротоканальи…

Этот невинный эпизод неудавшегося воровства точно послужил сигналом для погоды, которая, наконец, заметно начала разгуливаться, хотя вода держалась на прежнем уровне. Крестьяне поголовно бежали со всех караванов, несмотря ни на какие угрозы и самые заманчивые обещания. Одним словом, выражаясь языком наших администраторов, произошел настоящий бунт.

– Только подождем, как вода спадет на пять аршин, сейчас побежим. – говорил Савоська. – Недоколе нам здесь ждать… Последний народ разойдется.

– Да ведь по такой высокой воде опасно плыть?

– Не одни мы поплывем, барин. И другие прочие караваны с нами поплывут тоже… Уж кому што достанется, тот тем, значит, и владай.

Всеми овладело вполне понятное нетерпение, когда вода, наконец, пошла на убыль. Дождь перестал. Высыпала по взлобочкам и на солнечном пригреве первая травка, начали развертываться почки на березе. Только серые тучи по-прежнему не сходили с неба, точно оно было обложено кошмами, и недоставало солнца.

Когда вода спала на три четверти аршина, подошла партия бурлаков из Кыновского завода. Нужно было дорожить временем, чтобы не запоздать. Новые бурлаки нанесли самых невеселых новостей, которые главным образом вертелись около «убивших» барок на камнях, то есть между Уткой и Кыном. Их считали десятками. Вообще нынешний сплав задался совсем не в пример прошлым годам, и получалась невероятная цифра крушений, когда еще не было пройдено и половины пути.

– Под Высоким-Камнем, сказывают, шесть барок убивших, – рассказывал один мастеровой в розовой ситцевой рубашке. – Да под Печкой две… Страсть господня! У нас под Кыном две коломенки затонули тоже. Так и поворачивает эта самая вода!

Кыновские мастеровые как две капли воды походили на мастеровых других горных заводов; такой же отчаянный народ, вышколенный с детства работой на фабрике. Соседство Чусовой придавало им бурлацкий закал и природную страсть к воде, чем кыновляне особенно славятся.

– Ну, братцы, как-то мы теперича поплывем! – слышались голоса в собравшихся кучках бурлаков.

– Двух смертей не будет, одной не миновать…

– В семьдесят третьем году не экую страсть видели, да ничего, господь пронес.

– Уж известно: все от господа. Обнаковенно…

Сплав семьдесят третьего года надолго останется в памяти чусовлян. Это был совершенно исключительный год, может быть даже единственный за целое полстолетие. Из шестисот барок тогда разбилось шестьдесят четыре барки да обмелело тридцать семь, то есть из пяти барок дошли до Перми только четыре, тогда как средним числом бьется из тридцати барок одна. Интересно проследить, от каких причин произошли крушения и обмеления в этом году. Из шестидесяти четырех убитых барок тридцать шесть потерпели крушение от естественных опасностей сплава, семь – от тесноты, пятнадцать – вследствие столкновения судов между собой, пять – при причале к берегу о подводные камни и от разрыва снастей, одна подрезана льдом; из тридцати семи обмелевших барок двадцать три судна были занесены ветром и четырнадцать обмелели от неосторожности и неизвестных причин. В общем выводе, теснота при сплаве дает сорок процентов всех несчастий с барками. Случалось так, что все чусовские караваны мелели во всем своем составе, как это было в 1851, 1866 и 1867 годах, когда требовался для их сплава вторичный выпуск воды из Ревдинского пруда; бывали годы, что из всех караванов разбивалось три-четыре барки, и даже был такой один год, когда совсем не было ни крушений, ни обмелений, именно 1839-й. Потери рабочих, понятное дело, возрастают с числом убитых барок; каждый сплав погибнет три-четыре человека, но бывают страшные года, когда число убитых и утонувших людей возрастает до страшной цифры в сто человек.

16На Урале раскольников иногда называют двоеданами. Это название, по всей вероятности, обязано своим происхождением тому времени, когда раскольники, согласно указам Петра Великого, должны были платить двойную подать. Раскольников также называют и кержаками, как выходцев с реки Керженца (прим. автора).
17Раскольники называют картофель земляным горохом (прим. автора).
18Оклематься – поправиться (прим. автора).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50 
Рейтинг@Mail.ru