bannerbannerbanner
Уральские рассказы

Дмитрий Мамин-Сибиряк
Уральские рассказы

VI

Последняя суббота перед рождеством осталась в памяти Антониды Васильевны навсегда. В господском доме опять ждали генерала, и артисты слонялись из угла в угол без всякого дела. Особенно скучали артистки, которым положительно было некуда деваться. Актеры в таких случаях обыкновенно забирались во флигель к додоновским музыкантам и там коротали время за графином с водкой. Зимний вечер тянулся без конца. Фимушка, по обыкновению, спала; другие актрисы тоже дремали. Одна Улитушка старалась бодрствовать, что стоило ей громадных усилий: после мороза старуху так и позывало всхрапнуть часик – другой.

Антонида Васильевна сидела у стола и читала какую-то роль для праздничных спектаклей. Чья-то легкая рука притронулась к ее плечу и заставила оглянуться, – это была низенькая старушка в старинном сарафане с серебряными пуговицами. Она глазами показала на дремавшую Улитушку и знаками пригласила следовать за собой. В первую минуту девушка не согласилась, но потом махнула на все рукой: одолела скука… Да и старушка такая приличная на вид, а Додонов сидит в кабинете с Крапивиным. Старушка, как тень, повела ее за собою.

– Куда вы меня ведете? – спрашивала Антонида Васильевна, когда они очутились в коридоре.

– Милушка ты моя, не бойся… – ласково шептала старушка. – Послали меня за тобой… Пелагея Силантьевна прислала, потому давно ей охота тебя повидать.

– Какая Пелагея Силантьевна?

– А вот увидишь, какая… Только бы этот змей нам не встретился, Иван Гордеич. Сживет он меня со свету…

Безвыходное положение ласковой старушки тронуло Антониду Васильевну, и она пошла за ней, догадываясь, куда та ее вела. Миновав большой коридор, они свернули куда-то налево, потом поднялись во второй этаж и опять пошли по коридору. Видимо, их ждали, и невидимая рука отворила дверь в конце коридора.

– Ну, вот и пришли, слава богу, – уже весело заговорила старушка и повела гостью за руку через ряд низеньких и жарко натопленных комнат.

Кругом была самая скромная семейная обстановка. Обтянутая дешевеньким ситцем мебель, выкрашенные серою краской стены, цветы – и только. Навстречу из одной комнаты показалась невысокого роста худенькая дама и сделала старушке знак оставить их одних.

– Извините, что я вас побеспокоила, – заговорила она приятным и свежим голосом, который совсем уж не гармонировал с ее истомленным, худым лицом и тонкими, как плети, руками. – Вы не сердитесь?

– Нет… вы желали меня видеть?

Хозяйка усадила гостью на маленький диванчик и все смотрела на нее своими неестественно горевшими глазами.

– Неужели вы ничего не слыхали про Пелагею Силантьевну? – спрашивала она, едва удерживаясь от желания расцеловать гостью. – А мне так хотелось вас видеть, видеть совсем близко. Какая вы красивая… Свежая… Я всего раз видела вас и то издали – в первый спектакль. Но о вас столько говорят… я первая без ума от вас… помните, как вы тогда пели?… Я ведь тоже прежде пела…

Хозяйка не давала гостье сказать слово и все говорила сама, говорила торопливо, точно боялась чего-то не досказать. Время от времени она схватывала руку Антониды Васильевны и прикладывала ее к своей груди.

– Слышите, как сердце бьется… точно птица? О, я скоро умру, и лучше. А ведь я тоже была красивая, – не такая, как вы, но могла нравиться…

Пелагея Силантьевна откровенно рассказала о себе все: она дочь чиновника, бедного маленького петербургского чиновника, и познакомилась с Додоновым лет десять тому назад, когда поступила швеей к его матери. За работой она всегда пела, и голос ее погубил… У Додонова всегда был целый штат любовниц, но она его полюбила и теперь еще любит.

– Вы, может быть, хотите взглянуть на его теперешних фавориток? – неожиданно предложила она и, не дожидаясь ответа, что-то шепнула ласковой старушке, вынырнувшей точно из-под земли. – Это будет для вас интересно… а потом Галактионовна вас проводит другим ходом, чтобы не встретиться с кем-нибудь.

В коридоре скрипнули двери, и послышались легкие шаги. Антонида Васильевна не знала, куда ей деваться: и посмотреть ей хотелось додоновских красавиц и как-то делалось совестно. Ведь им, наверное, будет неловко перед посторонним человеком. А в соседней комнате уже слышался смех, и шушуканье, и ворчание Галактионовны, терявшееся в сдержанном шуме голосов. Когда Антонида Васильевна вышла в гостиную, у ней зарябило в глазах – так много было девушек. Много было красивых и молодых лиц, но красавицы ни одной, и все одеты очень скромно, как небогатые швейки. Они смотрели на актрису во все глаза, и только две девушки прятались позади.

– Это новенькие… – шепнула Пелагея Силантьевна. – Еще не успели привыкнуть.

Всех девушек было пятнадцать, и Пелагея Силантьевна называла их в глаза мастерицами.

– Хотите посмотреть девичью? – предлагала она.

– Если это никого не стеснит.

– У нас попросту, без стеснений,

«Девичья» состояла из ряда комнат, обставленных еще скромнее квартиры Пелагеи Силантьевны, – получалось что-то вроде меблированных комнат. В каждой кровать, комод с зеркалом и несколько стульев. На всех окнах занавески. Девушки сначала дичились гостьи, а потом самые смелые даже начали разговаривать с ней. Была и общая комната, в которой жили девушки, получившие отставку. В другой такой же общей комнатке помещались кандидатки в девичью, – их долго мыли и чистили, учили манерам и умению одеваться, прежде чем представить владыке. Одна комната была заперта, и Антонида Васильевна поинтересовалась узнать, что здесь находится.

– А это так… на всякий случай, – уклончиво ответила Пелагея Силантьевна, моргая глазами в сторону столпившихся девушек.

– Карцер? – догадывалась Антонида Васильевна.

– Почти… вообще, когда нужно отделить кого-нибудь. Наказаний у нас не полагается, а домашние меры…

По знаку Пелагеи Силантьевны, все девушки разошлись по своим местам. Антонида Васильевна стала прощаться. У ней было грустно и тяжело на душе.

– Посидели бы вы, голубчик, – умоляла хозяйка. – Если бы вы знали, как мы здесь все любим вас… Когда вы поете, все девушки слушают вас из зимнего сада. В театр им нельзя показаться, так хоть издали послушают… Они меня умоляли пригласить вас сюда.

– Очень рада… я не знала этого раньше.

– А вы обратили внимание на последнюю привязанность Виссариона Платоныча? Представьте себе, совсем какая-то замарашка, а ему нравится… Конечно, она еще девчонка, ей нет и шестнадцати лет, но все-таки странный вкус.

На прощанье Пелагея Силантьевна взяла с гостьи слово, что она еще как-нибудь завернет к ним в девичью. Старая Галактионовна провела ее обратно, через второй этаж, парадными комнатами. Дорогой она спросила Антониду Васильевну:

– Ты сегодня опять петь будешь?

– Буду…

– Спой ты што-нибудь жалобное, голубушка ты наша, – самое жалобное. Это мне девушки наказывали тебя попросить… В ножки, говорят, поклонись соловушке.

– Хорошо, хорошо…

Кажется, еще никогда Антонида Васильевна не пела так хорошо, как в этот вечер. Генерал и Додонов аплодировали, а она не заставляла себя просить и начинала снова петь. Кончилось это тем, что ей сделалось дурно.

– Зачем так насиловать себя? – ворчал Крапивин, ухаживавший за нею с какими-то спиртами. – Это неблагоразумно, а этих дураков мы не удивим…

Девушка не сказала, для кого она пела. Ее била лихорадка, и зубы выделывали холодную дрожь. О, она знала, для кого пела, и благодарила бога, что могла вылить свою душу… Пусть хоть в песне узнают о воле, о любимом и дорогом человеке, о горе и радости свободных людей.

Додонов жил князем и ни в чем себе не отказывал. Краснослободские заводы давали ежегодно миллион рублей чистого дивиденда. Поездка на Урал была одной из его дорогих фантазий. В Петербурге сидеть надоело, за границей он успел побывать везде, все видел и все испытал, что можно было купить на деньги. У него были три слабости: женщины, охота и музыка. В карты он не играл и вина почти не пил. По натуре он не был злым человеком, как не был и добрым. Жизнь вел скорее уединенную и редко где бывал… Половину дня он проводил за книгами: прекрасная библиотека в несколько тысяч томов путешествовала всюду за ним. Владея тремя новыми языками, он мог наслаждаться сокровищами всей европейской литературы. Прибавьте к этому железное здоровье, молодость, красивую наружность, – кажется, и желать больше ничего не оставалось, а Додонов был несчастнейшим человеком и скучал, как сто нищих вместе не могут скучать.

Сотни людей раболепствовали перед ним и жадно ловили каждый его взгляд, а владыка боялся наступления следующего дня, который принесет с собою новую скуку. Единственная страсть, которая еще минутами согревала его, была любовь к женщинам. Но и здесь все являлось выстроенным по известному шаблону. Продажная красота уже давно не прельщала его, а свои крепостные красавицы надоедали собачьей покорностью, – каждая новая женщина являлась только копией предыдущей. Иногда Додонов начинал ненавидеть всех женщин и не заглядывал в девичью по месяцам. Единственным исключением являлась Пелагея Силантьевна, от которой он никак не мог избавиться. Она присосалась к нему, как чужеядное растение, и он не мог выпутаться. Это были самые невозможные отношения. Додонов даже не мог сказать, красива она или нет, как о самом себе. Его поражала кошачья живучесть этой женщины, преследовавшей его, как собственная тень. Она была с ним то ласкова, то груба до дерзости и всегда полна жизни и внутреннего огня. Всего более Додонова удивляло то, что она его любила и любила искренне. Был еще другой человек, который тоже любил его, – это лысый старичок Иван Гордеевич. Поэтому, вероятно, старик и главная метресса ненавидели друг друга всеми силами души, что забавляло иногда Додонова.

– Ну, что новенького, премудрый Соломон? – спрашивал Додонов: он по-домашнему называл старика Соломоном. – Когда ты женишься на Поле?…

– Это вы касательно Пелагеи Силантьевны?

 

– Да, касательно…

– Лучше уж я удавлюсь, Виссарион Платоныч… Это – аспид, а не баба. Ржавчина, купоросная кислота…

– Значит, ты ее боишься?

– Я?… Да я ее пополам перекушу.

Паша платила тою же монетой премудрому Соломону, и не один раз у них дело доходило до рукопашной. Додонов смотрел на них и улыбался, как над иллюстрацией человеческого ничтожества. Жизнь, полная безделья и всяких излишеств, очень рано выработала из него дешевого философа-пессимиста. Чужие страдания не трогали его душу, а правды для него не было на свете. Все шло, как этому нужно было идти, и все пойдет, как тому должно быть. Каждый человек – жалкая пешка в игре невидимой руки. Гарун-аль-Рашид насчитал в своей жизни четырнадцать счастливых дней, а Гете всего одну четверть часа, да и эти счеты были сделаны под старость и едва ли соответствовали истине. Из чего же хлопотать, работать, убиваться?

Живым человеком Додонов чувствовал себя только на охоте, когда шел с рогатиной на медведя. Нужно было чем-нибудь встряхнуть притуплённую нервную систему, и тут являлись такие ощущения, каких не переживал ни один немецкий философ. Но теперь и охота не тешила Додонова. В последний раз на медвежьей облаве он промазал по матерому зверю в пятнадцати шагах и только махнул рукой, когда медведь пошел наутек. Главный медвежатник Никита даже обругал барина за оплошку и добил красного зверя уже сам.

– Шкуру ты свезешь туда… в город… – устало приказывал Додонов премудрому Соломону. – Да чтобы голова была набита, как живая.

Эта медвежья шкура появилась на полу уборной Антониды Васильевны в городском театре. Никто не видал, как она попала туда; но все знали, откуда явился такой подарок.

Охота была заброшена, и скучавшие без дела собаки выли по ночам в своем собачьем дворце. Привезенные для травли живые медведи тоже лежали по клеткам самым мирным образом. А Додонов сидел у себя в кабинете и только по вечерам отдавал приказ, чтобы в главной зале играла музыка. Оркестр играл в пустых комнатах, а Додонов лежал у себя в кабинете и слушал. Он закрывал глаза и старался вызвать любимую женскую тень, которая от субботы до субботы бродила по его пустовавшему дворцу. Премудрый Соломон только вздыхал, бессильный помочь барскому горю.

Когда он являлся из города, Додонов спрашивал его немым взглядом своих усталых больших глаз.

– Плохо, Виссарион Платоныч… – уныло докладывал верный раб. – Поперек дороги стал этот проклятый Крапивин.

– Я ее куплю, если на то пошло, – отвечал Додонов.

– Это бы вернее, Виссарион Платоныч…

– Убирайся, дурак!

Купить крепостную примадонну дело было самое легкое, но не этого ждал Додонов. У него своих красавиц непочатый угол. Ему хотелось, чтобы Антонида Васильевна сама его полюбила. Чем он хуже какого-нибудь несчастного Крапивина? Додонов несколько раз приглашал антрепренера к себе в кабинет и подолгу разговаривал с ним; ничего особенного в нем нет, и даже старше его лет на пять. Конечно, он постоянно у ней на глазах, наконец, она находится в известной от него зависимости, но это все были пустяки.

Раз вечером Иван Гордеевич явился с таинственным видом, как собака, учуявшая дичь. Он даже облизывался от удовольствия.

– Что скажешь, премудрый Соломон?

– Суета суетствий, Виссарион Платоныч, и всяческая суета…

– Только-то?… Ну, не особенно много даже для мудрости Соломона…

– А есть и еще весточка одна…

Старик осторожно оглянулся кругом и, подкравшись к самому уху владыки, прошептал:

– Антонида Васильевна в прошлый раз была в нашей девичьей.

– Не может быть!

– Верно-с… И всех ваших метресок видела. А надвела ее Пелагея Силантьевна…

Додонов вскочил, как ужаленный, и даже замахнулся на старика.

– Убейте, на месте убейте, – шептал съежившийся от страха Соломон, – а было дело… Всю девичью обошла и обо всем расспрашивала. Теперь как я к ним на глаза-то покажусь?

– Позвать Полю сюда!

Когда явилась к ответу Пелагея Силантьевна, Додонов встретил ее отборною руганью, размахивая руками под самым ее носом; Иван Гордеевич подслушивал происходившую бурю сейчас за дверями и улыбался. Что он с ней разговаривает? Катал бы прямо с уха на ухо или отдал бы в его распоряжение…

– Для чего ты это делала, а?! – ревел Додонов, наступая на Пелагею Силантьевну. – Ты хочешь отмолчаться, змея… Нет, я из тебя жилы вытяну, на конюшню пошлю…

– Виссарион Платоныч…

– Молчать!… Да мне на всю девичью наплевать… слышала?… Мне надоела вся эта ваша гадость, да!… Я знаю, чего ты добивалась: пусть-де актриса посмотрит, как Виссарион Платоныч развратничает, да?… Так?… Ты боялась новой соперницы, да?… Так знай же, что ты сделала себе же хуже…

Едва заметная улыбка скользнула по бескровным губам Пелагеи Силантьевны, и она смело посмотрела в глаза Додонову.

– Вы забываете только одно, Виссарион Платонович, – заговорила она уверенным тоном, – что за вами есть и еще кое-что, кроме девичьей…

– А, ты желаешь пугать меня… Вон!

– Вы лучше убейте меня, а пока я жива…

Додонов сильно позвонил. Когда на звонок выскочил Иван Гордеевич, он, не глядя на обоих, проговорил всего одно грозное слово:

– На конюшню!

– Я не ваша крепостная! – кричала Пелагея Силантьевна, стараясь отбиться от Ивана Гордеевича. – Я не позволю обращаться с собой, как с крепостной девкой…

– Двойную порцию этой змее, – спокойно продолжал Додонов. – Я за все отвечаю…

Когда барахтавшуюся и кричавшую Пелагею Силантьевну вытащили из кабинета и когда смолк на лестнице поднятый этою возней шум, Додонов опять позвонил, В дверях вытянулся лакей в русской поддевке. Сделав несколько концов по комнате, Додонов с удивлением посмотрел на него.

– Ты зачем здесь?

– Изволили звонить-с…

– Я? Ах, да… Иди скорее на конюшню и скажи, чтобы отпустили Полю сейчас же.

– Слушаю-с.

Как ни торопился Иван Гордеевич исполнить барское приказание, но не успел. Пелагею Силантьевну дотащили уже до корпуса конюшен, где происходили всякие экзекуции, и выскочили уже конюха, как прибежал во весь дух лакей и остановил готовившееся жестокое дело. У Ивана Гордеевича опустились руки: все было готово, каких-нибудь десять минут и – Пелагея Силантьевна не ушла бы из конюшни на своих ногах, а тут вдруг… Старик опрометью бросился наверх, чтобы проверить лакея.

– Оставить Полю, а мне лучшую тройку, – приказал Додонов, не смотря на премудрого Соломона.

Вся девичья замерла от страха, когда Пелагею Силантьевну принесли из конюшни на руках. Ей сделалось дурно, и Галактионовна долго хлопотала около больной, растирая ее разными снадобьями. Когда Пелагея Силантьевна пришла в себя, она долго хохотала и плакала, как сумасшедшая, – с ней истерика продолжалась всю ночь.

– Он меня узнает… Я ему покажу… ха, ха!… – заливалась она, кусая зубами подушку. – Пусть бьют… я не крепостная.

VIII

Лучшая серая тройка вихрем неслась в Загорье, а Додонов все погонял. Седой старик кучер, лучший наездник, не жалел лошадей: все равно – тройка пропала. Через два часа показался город, и загнанная тройка остановилась у театральной квартиры. Додонов вбежал прямо во второй этаж. Крапивина, к несчастью, не было дома, и Улитушка, попробовавшая загородить дорогу, отлетела в угол, как ворона.

– Мне нужно видеть Антониду Васильевну, – потребовал Додонов, располагаясь в зале, как у себя дома.

– Она не одета, – докладывала перепуганная горничная.

– Я подожду.

Антонида Васильевна учила роль, когда горничная прибежала сказать ей о неожиданном госте. Девушка даже не удивилась, точно она ждала Додонова. Одевшись в простенькое домашнее платье и поправив волосы перед зеркалом, она вышла в залу такая спокойная и самоуверенная. Додонов сидел на диване, низко опустив голову. Скрип отворившейся двери заставил его оглянуться.

– Вы меня желаете видеть? – проговорила Антонида Васильевна, не протягивая руки.

– Да.

– Что вам угодно?

Додонов нетерпеливо оглянулся и сделал шаг вперед.

– Не беспокойтесь, нас никто не будет подслушивать, – предупредила его Антонида Васильевна.

– Раньше я не решался объясниться с вами, но вы сами дали повод… – начал Додонов, трогая усы.

– Именно?

– Вы понимаете, про что я говорю… Вы видели и знаете все и, как порядочная женщина, как девушка, не можете не презирать меня.

– Совершенно верно. Я могу только удивляться вашему присутствию вот здесь.

– Я вас не задержу. Заметьте: вы первая дали мне повод! Вы знаете меня с самой дурной стороны, и я приехал сказать вам, что… что я действительно дурной человек.

– И только?

По странному тону Антонида Васильевна приняла Додонова за пьяного, да и глаза у него были красные.

– Нет, не только! – уже резко заговорил он. – Я был дурной человек до встречи с вами… У меня открылись глаза, и я сам презираю себя. Богатые, избалованные люди везде одинаковы, с тою разницей, что делают гадости с большею или меньшею степенью откровенности. Я откровеннее других… От вас будет зависеть, чтобы я был другим человеком.

– Другим вы не будете, Виссарион Платоныч, а меня вы оставьте в покое… Если вы желаете откровенного мнения о себе, то узнайте: я вас ненавижу.

Додонов рассмеялся и прищурил глаза. Смелая речь крепостной примадонны еще сильнее разожгла его страстное чувство.

– А если я вас куплю, как крепостную? – прошептал он.

– Никогда этого не будет.

– Ага, увидим…

– Я отравлюсь, даю вам мое честное слово. Лучше честная смерть, чем позорная жизнь… От тех несчастных, которых вы держите в своей девичьей, вы этого не услышите, так выслушайте от меня.

– Вы жестоко раскаетесь в своих словах.

– Никогда. До свидания.

Додонов вскочил и умоляюще протянул руку вперед.

– Еще одно слово, – шептал он, меняя тон. – Нет такого страшного грешника, который не мог бы заслужить прошения… Я еще не встречал действительно порядочной женщины. Во мне всегда видели только деньги и деньги… Действительного чувства, серьезной привязанности я не знал до сих пор. Не заставляйте меня делать новую несправедливость. Я сдаюсь на все ваши условия, и нет такого желания, которое не было бы исполнено сейчас же.

Антонида Васильевна показала молча на дверь. Додонов поклонился, быстро повернулся и вышел. Спускаясь по лестнице, он встретился с Крапивиным, но не узнал его. Крапивин остановился и проводил его глазами до экипажа, а затем быстро вбежал во второй этаж.

– Как разбойник ворвался, – докладывала шепотом Улитушка, – а Тонюшка его приняла по-своему… Не понравилось, вот и бежал.

Антрепренер пробежал прямо в комнату Антониды Васильевны. Девушка лежала за ширмочкой на своей кровати и горько рыдала.

– Что случилось, Антонида Васильевна?

– То, что должно было случиться.

– Додонов предлагал вам что-нибудь?

– Все… на выбор… Я сказала, что лучше отравлюсь.

– Дитя мое, потерпите. Сегодня я получил письмо от вашего помещика, с которым веду переговоры, относительно вольных всей труппе. Да…

– И что же?

– Слава о ваших успехах, к несчастью, предупредила мое письмо, и он требует за одну вашу свободу десять тысяч.

В ответ послышались новые рыдания. Крапивин схватил себя за голову и молчал. В окно, разрисованное морозом, смотрелся уже ранний зимний вечер. Откуда-то издалека доносился жалобный благовест. Антонида Васильевна оставалась за ширмочкой и тяжело всхлипывала. Да, она крепостная, и с ней могут сделать все, что захотят. Зачем же ее учили, зачем в ее ролях говорится о какой-то свободной жизни, о любви и радостях? Кругом так темно, и не видно просвета.

– Я думаю обратиться к генералу, – заговорил Крапивин после длинной паузы. – Старик добр…

– Что из этого выйдет?

– Во-первых, необходимо отделаться от Додонова, а во-вторых… вообще, нужно же что-нибудь делать.

– О Додонове не беспокойтесь: он во второй раз не придет.

В последнее время между Антонидой Васильевной и Крапивиным установились немного натянутые отношения, и она, видимо, избегала откровенных разговоров с ним. Определенного повода к такому положению не было, но девушка инстинктивно стала держаться подальше, точно проверяя самое себя. Ведь она его не любила, – зачем же мучить человека напрасно? Крапивин, кажется, догадывался о душевном настроении своей любимицы и старался не лезть в глаза. Он полагался на время. Ведь она еще так молода и многого не в состоянии понять. Даже в отношения к Додонову он не желал вмешиваться, – пусть сама оценит, кто и чего стоит. Эти слезы после визита Додонова служили лучшим доказательством, что он, Крапивин, рассчитал верно. Конечно, было известное увлечение обстановкой и рассказами о Додонове, но это пройдет само собой, только не нужно навязываться с своею собственной особой.

Вопрос о выкупе крепостных актрис не давал покоя Крапивину. Если уж теперь помещик требует за одну Антониду Васильевну десять тысяч, то отчего ему не назначить пятьдесят, – произволу нет границ и конца. Иногда Крапивину приходила мысль обратиться к Додонову: что ему значило – выкинуть каких-нибудь двадцать тысяч! Эта сумма давила теперь антрепренера, как тяжелый камень. Были, конечно, богатые люди в Загорье, особенно в среде золотопромышленников, но как к ним обратиться, когда раскольничьи попы и начетчики считают театр бесоугодною пляской? Оставалось ждать и сколачивать средства из своих театральных грошей. А время уходит, и вместе с ним день за днем подтачиваются силы. Крапивин хватался за свои редевшие кудри и приходил в отчаяние. Недоставало только этой истории с Додоновым.

 

Слова Антониды Васильевны не сбылись: Додонов не оставил ее в покое. Он теперь почти каждый день являлся в спектакль и занимал свое обычное место в первом ряду. Когда был назначен бенефис Антониды Васильевны, – это был первый ее бенефис, – он послал ей за свое место тысячу рублей и букет из белых камелий.

– Я ему возвращу эти деньги… – заявляла Антонида Васильевна.

– Нет, не возвращайте, – советовал Крапивин. – Пусть они пойдут на ваше освобождение из крепостной зависимости… Додонову не все ли равно, куда ни бросать деньги, а здесь они по крайней мере пойдут на хорошее дело.

Антонида Васильевна ничего не ответила и только задумалась. Обстоятельства так складывались, что ей точно нельзя было избавиться от Додонова. Вот и Крапивин советует взять деньги… После того, что она наговорила ему тогда, другой на его месте и носу не показал бы в театр, а он еще букет посылает. Эта настойчивость интриговала ее: может быть, Додонов и не такой человек, каким кажется. И няня Улитушка то же говорит… Приняв деньги, Антонида Васильевна сочла себя обязанной приколоть одну камелию к своему белому платью. Она была необыкновенно эффектна в этот вечер и на бесконечные вызовы пропела лучшие номера в своем репертуаре.

– Если бы я был помоложе, полковник… – повторил несколько раз генерал, подмигивая Додонову. – Ведь это брильянт!…

– Редкие камни, ваше превосходительство, требуют слишком дорогой оправы, – отшучивался Додонов.

По желанию генерала была устроена подписка, и бенефициантке поднесли несколько золотых безделушек: два браслета, брошь и серьги. После спектакля в уборной Антониды Васильевны набралось много поклонников и в том числе генерал с Додоновым. Крапивин велел подать шампанского, – пир так пир.

– В наше время пили шампанское из башмачков красавиц… – шутил генерал, чокаясь с Антонидой Васильевной.

– Как хозяйка, по русскому обычаю, я желаю вас поцеловать, ваше высокопревосходительство… – заявила бенефициантка, покраснев от собственной смелости.

– Спасибо… Это уж совсем по-семейному.

Генерал поцеловал хорошенькую актрису при звуках торжественного туша и громких аплодисментах набравшейся в уборной публики. Молчал один Додонов. Он держался как-то в стороне, как виноватый. Эта покорность польстила Антониде Васильевне. Да, она сегодня была так счастлива, как еще никогда, а этот Додонов походил на школьника, поставленного в угол. Даже генерал заметил это и проговорил:

– Что ты, братец, как мокрая курица?… Может быть, мне завидуешь?

– У меня сегодня в чужом пиру похмелье, ваше превосходительство, – ответил Додонов и сейчас же начал прощаться.

– Какой он странный… – удивлялся старик, когда Додонов вышел. – Право, очень странный. Не так ли, Гоголенко?

– Совершенно странный, ваше высокопревосходительство.

– А между тем полковник… богат… молод…

Развеселившийся генерал заставил Антониду Васильевну поцеловаться и с Крапивиным, что та исполнила очень неохотно. Крапивин был этим огорчен и заметно надулся, но девушка чувствовала себя слишком счастливой, чтобы замечать чужое настроение. Дома его ожидала другая неприятность: комната Антониды Васильевны во время спектакля была убрана заново.

Кровать из красного дерева была покрыта одеялом из бухарского шелка, китайская ширмочка служила для нее точно экраном; роскошный туалет, зеркало в настоящей серебряной раме, ковер на полу, мягкий диванчик, обитый голубым атласом, – словом, все заново. Конечно, это устроил Иван Гордеевич, пока шел спектакль, и об этой затее знала вперед одна Улитушка. От старухи сегодня пахло наливкой сильнее обыкновенного. Крапивин совсем взбесился, когда узнал все.

– Я этого не могу позволить! – кричал он, бегая по комнате. – Я антрепренер, и все артистки у меня на ответственности.

Антонида Васильевна молчала. Ей сделалось жаль, когда стали выносить из комнаты додоновские подарки и поставили на место старую мебель. Торжество закончилось для нее слезами. Она не могла даже дать отчета самой себе, о чем плакала. В душе накипело такое обидное и нехорошее чувство: зачем она крепостная, подневольная актриса, зачем Додонов такой богатый и дурной человек?… Где-то в глубине души у ней шевельнулось чувство к нему, и она сама испугалась, как человек, который неожиданно очутился на краю пропасти. Но, с другой стороны, что она сделала такое, чтобы сердиться на нее, как делает Крапивин?… И Крапивин тоже нехороший человек, потому что думает только о себе. Да, он эгоист, этот Крапивин.

– Ишь, как расходился! – ворчала Улитушка, раздевая свою «шпитонку», как она называла всех своих воспитанниц. – Небиль помешала… Ведь она, небиль-то, не виновата. А ты бы завел сам такую-то… Додонов барин настоящий, ничего не пожалеет.

– Няня, будет тебе… – оговаривала ее Антонида Васильевна, лежа в постели.

– А всегда скажу… Тоже с меня не голова снята. Да… форменный барин.

Явилось еще одно обстоятельство, которое тоже неприятно действовало на Антониду Васильевну. Другие актрисы завидовали ей, а откровенная Фимушка высказала это слишком уж прямо. Эта зависть отравила бенефициантке ее торжество окончательно, и она даже швырнула свои подарки на пол.

– Ну, Милитриса Кирбитьевна, ты не очень швыряй, – ворчала на нее Улитушка, подбирая футляры. – Тоже не щепки, а деньги плачены… Вон Фимушка-то что говорит: «Я бы, говорит, прямо убежала к Додонову». Умок-то у ней невелик, а тоже придумала.

Крапивин в это время ходил у себя в мезонине из угла в угол, как попавший в засаду волк. Так-то ценят его заботы, его честность, его преданность одному искусству… Достаточно показать несколько блестящих побрякушек и шелковых тряпок, чтобы разрушить всю его работу. Нет, он так дешево не продаст себя. То неприятное чувство, которое он пережил сегодня, начало мучить, как напрасная тяжесть. Ему захотелось сказать что-нибудь ласковое Антониде Васильевне, – пусть день кончится для нее мирно. Он спустился во второй этаж и постучал в двери комнаты своей любимицы.

– Антонида Васильевна, не спите?

Ответа не последовало: примадонна сердилась, и Крапивин, улыбнувшись, побрел в свой мезонин.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50 
Рейтинг@Mail.ru