Так было

Дмитрий Красавин
Так было

Уфа

В деревне мы жили недолго. В феврале нам сказали, что можем ехать в Уфу к папе. Приехали в темноте на станцию Черниковская17. Мама за пачку махорки договорилась с шофером одного из начальников, чтобы тот на легковой машине отвез нас по данному нам адресу. Узлы (чемоданов тогда у нас не было) запихали на заднее сиденье, сверху положили меня. Поехали, дорога неровная, с рытвинами да ухабами, и я беспрестанно стукалась головой о верх машины. Было очень больно, терпела. Ночь, ни огонька. Как только шофер ориентировался в лабиринтах улиц – по запахам, что ли? Приехали, выгрузились. Мама посадила нас с Вовой на узлы, а сама ушла в темноту. Где-то рядом грубый пьяный голос орет:

Всюду деньги, всюду деньги,

Всюду деньги, господа…

А без денег жизнь плохая —

Не годится никуда.

Страшно. Дрожим, жмемся с братишкой друг к другу. Запомнила эту песню на всю жизнь.

Наконец из ночи раздался мамин голос:

– Эля!

Рядом с мамой – папа. Увидел нас, подхватил на руки, закружил, потом поставил на землю, в обе руки набрал сразу по нескольку узлов, и мы пошли за ним к своему новому пристанищу.


Уфа. Сталинский район. Бараки на улице Лаврентия Берии (ныне улица Мира). 1941 год.


Дом был барачного типа, деревянный. В квартире две женщины-хозяйки, трое эвакуированных мужчин и мы четверо. У входа, как бы в прихожей, наша кровать. В комнату хозяев входить не разрешалось. Туалет на улице: загаженная внутри и снаружи по всему периметру избушка, огней нет.

Мама часто оставляла нас с Вовой одних: ходила искать работу, так как ее пищевой паек как иждивенца был очень маленький. А где найдешь работу в городе, набитом эвакуированными18? Нас выручало то, что я умела читать. Игрушек никаких. Мама купила две книжки: «Седовцы» (о дрейфе во льдах Арктики в 1937–1938-х гг. попавших в ледяной плен советских кораблей) и «Остров в степи» (сборник рассказов о заповеднике Аскания-нова). Вот и сидели мы с Вовой на постели, а я вслух читала.

Потом нас перевезли вместе со всем нашим нехитрым скарбом в подвал какого-то дома с окнами на уровне земли, а сверху над нами находилась сапожная мастерская. Не знаю, почему нельзя было оставить нас в прежней квартире. Вроде как ее хозяйки куда-то жаловались, что к ним чересчур много эвакуированных подселили. В подвале было две комнатки. В одной жили мы вчетвером и женщина с младенцем, в другой на полу спали пятеро мужчин. Папа сколотил нам из досок забора столик, одна сторона которого опиралась на подоконник. На столике можно было готовить и принимать пищу. Ели стоя. Спали на полу, на матрасе. В подвале было теплее, чем в бараке, но полным-полно крыс. Папа забивал дыры в полу и стенах железными листами, а они прогрызали их в других местах. У мамы был маленький железный сундук, туда убирали от этих грызунов все, что оставалось съестного. В туалет ходили в таз, который ставили между дверями, а ночью вокруг него по краю садились крысы. Мужчины из соседней комнаты рассказывали, что, когда спят, затыкают пятками дыры между стенами и полом, чтобы эти серые бестии не вылезали. Однажды наша соседка вернулась с работы и увидела, что крыса сидит на голове ее младенца, она закричала, прибежали мужики из соседней комнаты, стали гоняться за крысой, бить ремнями, она кидалась на стенки. Мне с Вовой приказали залезть под одеяло и не высовываться. Под одеялом было душно. В конце концов крысу убили и бросили в таз. Утром ее в тазу уже не было – или очухалась и удрала, или ее съели.

Папа работал на заводе старшим мастером. Станки стояли под наспех сколоченными навесами в открытом поле. Работать приходилось на морозе. Пальцы примерзали к металлу. Работников завода кормили в заводской столовой. Было несколько случаев массовых отравлений. Говорят, что в пищу подсыпали яд. Не будет работников – завод встанет. Папу всякий раз спасало то, что ему как мастеру приходилось часто задерживаться в цехе без обеда. Бывало и так, что он по нескольку суток кряду не выходил с территории завода. В подчинении у него были местные уфимские подростки лет по 13—15, которые разговаривали на своем языке, а по-русски плохо понимали. И папа умудрялся обучать их изготовлению сложнейших деталей для авиамоторов. Все работники завода были приравнены к мобилизованным. Невыполнение дневной нормы расценивалось как преступление. За дезертирство с завода – расстрел. Недавно я нашла в книге А. К. Павлова «Уфимские страницы» такую информацию, что в течение года за нарушения трудовой дисциплины, опоздания и прогулы к судебной ответственности было привлечено более 1000 работников завода. В той же книги приведены тексты некоторых приказов, в одном из которых до сведения работников доводится расстрельный приговор, вынесенный Военным трибуналом дезертиру «трудового фронта». Начальникам цехов были выданы наганы. Однажды у папы на участке не вышли на работу пять подростков. Папе пришлось помимо своей работы работать за них на пяти станках. В тот день его участок, естественно, с дневной нормой не справился. У начальника цеха сдали нервы и он, размахивая для убедительности наганом, стал кричать, что расстреляет папу. У папы на эмоции уже сил не было, он встал к стенке и ответил: – «Стреляй, я один работал на пяти станках». Поскольку большего в тот день, при дефиците работников просто физически невозможно было сделать, начальник остыл и пошел сам оправдываться перед руководством завода о невыполнении цехом дневного задания. Обошлось без трибунала и судебных разбирательств. Пареньков тех потом поймали – они пытались сбежать с «трудового фронта», на «фронт боевой», где, по слухам, и кормят лучше, и работать по четырнадцать часов в день не заставляют. Какова была их дальнейшая судьба – папа не рассказывал.

В Уфе началась эпидемия тифа. Один из мужчин в смежной с нами комнате заболел. Мама ухаживала за ним, стирала белье, варила еду, кормила больного. Бог пронес: из нас никто не подхватил заразу, и мама тоже осталась на ногах.

Весной 1942 года, когда немцев прогнали из-под Москвы и угроза оккупации Рыбинска отступила, было принято решение вернуть в город эвакуированный ранее вместе с заводом Авиатехникум. Папа до войны учился в этом техникуме на вечернем отделении, преподаватели его хорошо знали. Он договорился, чтобы они взяли нас с собой, надеялся, что в родительском доме нам будет легче. В Уфе мы все равно его редко видели – он пропадал на заводе неделями, а когда приходил, почти не общался с нами, давал маме продукты, деньги, падал на матрас и сразу засыпал.

На железнодорожном вокзале нас обокрали: взяли все, даже грязное белье. Папы с нами не было – на проводы семей завод своим работникам время не выделял.

Приехали в Рыбинск и с вокзала пошли к бабушке Лизе в дом на Герцена, но для нас там места не нашлось – в доме были расквартированы красноармейцы.

В Новинках

Тогда мама решила везти нас в деревню Новинки к своей матери, бабушке Мане. Сначала надо было ехать из Рыбинска до станции Шестихино. На вокзале на путях стояло несколько эшелонов. Мама узнала у одного из офицеров, что их эшелон в Шестихино остановится. Офицер запросил с нас стандартную плату – пачку махорки, и разместил в середине общего вагона, который был набит солдатами. Доехали до Шестихино. Надо выходить. Ночь. Ничего вокруг не видно. Я пробираюсь к выходу, а на вагонном полу солдаты спят: то на чью-то ногу наступлю, то на руку или туловище. В ответ – мат-перемат. Офицер помог нам выбраться. Сошли на перрон, занесли узлы со своим имуществом в помещение и сложили на полу возле касс. Мама посадила нас с Володькой поверх узлов и наказала ждать ее возвращения, никуда не уходить, не спать – сторожить узлы. Сама пошла пешком в Новинки (около семи километров от станции). Мы с Володей крепились-крепились, толкали друг друга локтями и все же, утомленные дорогой, задремали. Проснулись от голосов – люди пришли брать билеты, а мы мешаем. Тут и мама вернулась за нами вместе с братом Адольфом. Когда начали грузить узлы на телегу, обнаружилось, что все ценное, что было в узлах сложено, кто-то украл.

Домик бабушки, тогда еще единственный в Новинках, был окружен кустами сирени, а под окнами росло множество разных цветов, семена которых она привезла с собой из Мологи. Очень красиво19, но сам дом был уж очень маленький, старенький и немного скособоченный. На улицу выходило два окна из комнаты и одно из кухни. Из мебели – стол, кровать и лавки вдоль стен. Сарая или хлева не было.

 

Когда в Мологе перед затоплением комиссия осматривала дома мологжан, то их с дедушкой Василием Андреевичем большой дом признали непригодным к сплаву по реке. Дали мизерную компенсацию. Дедушка собирался с сыновьями строить новый дом на Слипе, где выделяли переселенцам из Мологи участки земли, но у него случился инфаркт, и он умер. Старших сыновей Анатолия20 и Юрия21 забрали в Красную армию. Бабушке с двумя младшими сыновьями строительство дома было не осилить. Она стала искать, где купить готовое жилье, но на те деньги, что у нее были, ничего лучшего, чем этот маленький домишко в далекой деревушке, нельзя было приобрести. Вот они теперь и ютились в нем, а тут мы приехали – нас без помощи тоже оставить нельзя было.

Я спросила, а где же коза Розка. Эта козочка была очень своенравной особой, поэтому и запомнилась мне. Она любила запах табака: где мужчины закурят, Розка тут как тут, и ходит за курильщиками или стоит возле них, оттопырив губы. А вот запах духов ненавидела всеми фибрами души. Я и соскучилась по ней, и побаивалась немного, – когда мы последний раз гостили у бабушки Мани, Розка чуть не забодала маму. Та к папиному приезду надушилась, ну козочка и гонялась за ней по всему двору, пригнув рожки к земле и норовя подцепить.

Бабушка Маня сказала, что перед войной у нее и коза, и корова погибли от ящура.

Жили мы у бабушки Мани очень голодно, так как прибыли в деревню не как эвакуированные, и поэтому пищевого пайка нам не полагалось. Бабушка работала в колхозе бригадиром. За каждый день работы ей ставили палочки в ведомости (трудодень). По дому и в колхозе ей во всем помогали младшие сыновья Адька (Адольф) и Ора (Ординер). Мяса не было. В наши с Вовой обязанности входило нарвать крапивы для щей, принести из леса грибов, поесть там ягод. Из трав и кореньев мама готовила супы, каши и заставляла нас все это глотать, чтобы мы совсем не отощали. Когда совсем стало невмоготу, за ведро картошки продала свое последнее платье, а чтоб было в чем на улицу выйти, скроила себе на скорую руку юбку из мешка, недостаток ширины которой восполнила вшитыми по бокам цветными лоскутами. У меня тоже проблемы с одеждой возникли: старые юбка и платье поизносились, да и малы стали, а подступал сентябрь – в чем в школу идти? У бабушки в сундуке еще с мологских времен лежал отрез ситца. Мама достала его, раскроила, дополнила недостающую высоту и ширину со спины и в поясе разноцветными кусочками из разных тканей по 2–3 сантиметра – получилась красивая юбка, правда, коротковатая и холодная.


Поспевали хлеба, и мы с Вовой и Адькой стали тайком рвать в полях колоски ржи, чистить и есть зерно. Вову кто-то заметил, и объявили его, пятилетнего, врагом народа. Маме потом пришлось долго хлопотать за сына и даже дать взятку милиционеру.

Соли не было. От несоленого супа-бурды тошнило. Мама наливала его в плошку, подносила ко рту и твердила мне: «Пей! Пей!» Приходилось пить. Летом ходили во Фроловское (2 километра вниз по течению Сутки) на молокозавод за пахтой. Пахта из трубы с наружным краном стекала прямо в речку. Вот мы и таскали оттуда домой по два ведра пахты – хоть какая-то пища.

За всеми нами в Новинках был приставлен наблюдать работник НКВД, парень, который после ранения вернулся домой и в армию его уже не брали. Время от времени он навещал наш дом, а нам, ребятне, строго-настрого было сказано: рта при нем не раскрывать! За что нашей семье такая честь была оказана – не знаю. То ли власти боялись, что про затопление Мологи что-нибудь нелестное в адрес партии и правительства в нашем доме будут говорить, то ли секреты какие могли выболтать про эвакуированный в Уфу военный завод. Сейчас о причинах столь пристального внимания к нам со стороны НКВД можно лишь гадать. Но, слава богу, все обошлось.

В сентябре 1942 года я пошла учиться в начальную школу. Она размещалась в бывшем доме попа во Фроловском. От Новинок это два километра пути.

В ноябре выпал снег, а у меня тогда еще валенок не было. Ходила по снегу в ботиночках. Приду в класс первой, разуюсь, ноги к печке, греюсь и плачу. Когда всех в деревне заставляли покупать облигации государственного займа, мама наотрез отказалась – дети раздеты и разуты! Это было ЧП. Дали нам: мне – теплую юбку, а Вове – гимнастерку.

Весной в лесу мальчишки разорили беличье гнездо и забрали из него бельчат. У всех бельчата погибли, кроме нас. Мы с Вовой поили своего молочком из игрушечной тарелки по капельке, иначе он захлебывался, прятали от кошки. Бабушка нашла где-то клетку для птиц. Подвесили ее под потолок и посадили бельчонка. Назвали Хоркой, так как он кричал: «Хор-хор». Любили его все. Зимой стали выпускать из клетки. Бегает по избе, а поймать невозможно. Ты за плечо, он на подоле, ты за подол, он на голове. Я любила с ним играть. Летом белка убежала через окно на березу. Ловили, звали – не идет. Смирились, а она сама назад в дом через окно пришла. Стали уходить в лес, а ее оставлять на улице. Возвращаемся, Хорка сидит на заборе. Прыг на плечо. Дашь ей ягодку или грибок и входишь в дом с белкой на плече. Следующей зимой мы сделали глупость – накормили ее брюквой. Живот Хорки сделался каменным, мы положили ее на печку, гладили с Вовой, но она умерла. Поплакали и похоронили в углу бабушкиного огорода. Другого такого любимца у нас не было.

Уже после войны, когда я перешла в среднюю школу, расположенную в бывшей помещичьей усадьбе Артемьево, нам задали писать домашнее сочинение на тему «Мое любимое домашнее животное». Я написала про Хорку. Учительница мне поставила двойку и приписала, что надо было сочинять, а не списывать. Обидно было до слез.




Здание усадьбы Артемьево, в котором располагалась школа.


Какой только травы мы в войну не ели! Идешь из школы весной, наберешь в горсть, сколько уберется в нее хвоща, и ешь. Тогда и в голову не приходило, что трава может быть ядовитой. Ели дуранду (корм для скота в виде плиток). Что там было намешано – неизвестно, но на вкус, как опилки. Везде висели плакаты, что картошку, перезимовавшую на поле, есть нельзя – она ядовита. Мы ели. Мама пекла оладьи, черные как угли. Бабушка и мама запрещали есть только бутоны мака, а в других домах из них даже хлеб пекли. Уже на пенсии я решила попробовать, что за траву мы ели – ну и гадость! На переменах в школе ели желуди, плоды липы. Потом в школе стали всех кормить супом, даже мясным. Однажды у меня в тарелке плавали овечьи экскременты – выкинула и съела остатки дочиста.

Если были сильный мороз или метель, за нами в школу приезжал кто-нибудь из взрослых на санях. А один раз мы ждали-ждали – никто не приехал. Пришлось добираться до своих деревень самостоятельно. Ребята все ушли вперед, а я что-то отстала от них. Еле иду. Кто-то проезжал мимо, я руку подняла, мерзлыми губами прошу, чтоб подвезли меня, но возничий отвернулся и причмокнул губами, чтобы лошадь быстрее ногами шевелила. Мысль одна: не упасть в сугроб – не встану. До дома еле дошла, сразу на печку.


В Шестихино разбомбили склад боеприпасов. Мальчишки отправились туда, принесли гранату. Ора взялся ее разбирать. Залез для безопасности под лавку на улице, а гранату на лавку положил. Высунет голову, посмотрит, где, что можно отвинтить, спрячет голову под лавку, а руками крутит. Вот ему тогда пальцы и оторвало. Потом, когда мальчишек 26 года рождения стали брать в армию, его без пальцев не взяли.


Бабушке дали во временное пользование корову Цыганку из стада, эвакуированного из Калининской области. Она у нас отелилась, а через неделю после отела стадо погнали назад. Как бабушка не просила, чтобы ей оставили корову – «погибнет ведь в пути недоенная», ее забрали, а теленка нам оставили, поскольку по ведомостям он в стаде не числился. За неимением сарая, держали теленка в подполье. Молока ни для нас, ни для него не было. Бабушка днями сидела на первой ступеньке подполья и по травинке кормила теленка сеном. Выходила. Назвали Греткой. Два года Гретка не могла отелиться. Наконец отелилась, и у нас появилось молоко. Теленка от Гретки назвали Жданкой (потому как долго ждали). Нам сразу колхоз установил налог на молоко. Часть молока обязаны были сдать, а если оно недостаточно жирное, то досдать еще какое-то количество, определяемое приемщиком. У Гретки молоко было жирное, но приемщик всегда утверждал, что оно жидкое и заставлял нести добавочные литры. Нам самим ничего почти не оставалось. Мама взяла, да и разбавила однажды молоко водой. Сдали, а жирность при приемке определили даже большей, чем у ранее сдаваемого цельного молока. Тогда мама стала постоянно разбавлять молоко водой.

Налог, кроме молока, надо было еще платить и деньгами. А где их взять? Стали продавать молоко в Рыбинске. Чтобы быть утром на Сенном рынке и за день продать молоко, приходилось вечером с полным бидоном идти в Шестихино на поезд, а под следующее утро возвращаться. Итак, не спавши две ночи. Зимой собирались по нескольку человек. Иногда с мамой ездил Ора. Возвращаться домой с вечернего поезда было опасно. Особенно славился ограблениями участок дороги в районе Свинкиного ручья. Однажды двое мужиков вышли из темноты на маму с Орой. Спасло то, что Ора нес с собой довоенные лыжи, и концы лыж торчали у него за спиной, как ружье. Грабители побоялись подступиться, и отошли в сторону. Другой раз мама шла одна. Ночь. Кругом лес, а сзади скрипят чьи-то шаги. Мама остановиться, и преследователь стоит. Жутко. Очередной раз мама нарочито резко остановилась и обернулась. Оказалось, бидон за спиной скрипел.

 

Голодное детство

Летом через брод любили ходить на другой берег Сутки за черемухой. Ели ее до тех пор, пока язык во рту шевелится. А еще ходили в Пугино, в бывший барский лес, за малиной. Ели ягоду до тех пор, пока в туалет одной малиной не сходишь – значит, наелась.

Много помогали взрослым: раскидывали сено на просушку, ворошили, сгребали, перетаскивали в сарай, собирали колоски, стлали и теребили лен, подавали снопы на молотилку, когда она приезжала в деревню.

Иногда немцы пролетали на бреющем полете. Летит фриц и улыбается, а в поле дети да женщины с граблями. Однажды над нашей деревней был воздушный бой. Наш самолет победил, а немец, дымя, полетел в сторону Некоуза.

Такой еще случай был. Возвращаемся мы с ребятами из леса, а у одной женщины возле ее дома кто-то разорил ульи. Пчелы метались по всей деревне и налетели на нас. Все побежали по домам, а я решила добежать до речки и спрятаться от пчел в воде. Это метров 400. Сил хватило на полпути, упала на землю лицом вниз. Хорошо, прибежал Ора и накинул на меня пиджак, а сам скорее домой. Лежу под пиджаком, в волосах на голове пчелы так и шевелятся, высовываю голову, чтобы вылетели, а мне из соседнего дома кричат: «Не высовывайся!» Сколько времени пролежала, не знаю. Потом все по деревне ходили разукрашенные, но всех больше досталось мне. Могли ведь и до смерти зажалить.


В деревне одной из лучших моих подруг была Галя, моя ровесница. У них в хлеву стояла корова, а у нас тогда своей еще не было. Однажды я, голодная, увидела у них в сенях, на шкафу за дверью кринки с молоком, штук десять. Не выдержала и стала пальцем слизывать молоко с края одной из кринок. Вошла Галина бабушка, увидала и пожаловалась на меня моей маме. Мама выстегала меня крапивой. Я плачу, мама села рядом со мной и тоже разревелась.


Ординер любил сочинять сказки. Зимой я, Вова и Адька забирались на русскую печку. Ора закутывал нас с головой каким-нибудь барахлом и начинал рассказывать. Вот фрагмент из одной его сказки: «Двое в пещере чего-то ищут. Дорогу метят веревкой. Кто-то веревку перерезает. Один теряет другого, кричит: „Давид!“. Тому слышится: „Дави!“». Нам становится страшно. Ора говорит: «С потолка пещеры капает» – и брызжет в темноте на нас слюной. Мы уже находимся не на печи в доме у бабы Мани, а в неведомой далекой пещере. Жмемся друг к другу, трясясь от страха. А вечером другая сказка, еще более ужасная.

Любили все вместе ходить смотреть кино во Фроловское. Там по вечерам в сельсовете, в самой большой комнате, расставлялись для публики стулья и киномеханик крутил какой-нибудь довоенный фильм. Чтобы занять места, надо было прийти пораньше, а иначе приходилось весь фильм смотреть стоя, прислонившись спиной к стенке.

Два года летом в деревне у меня и Вовы ноги покрывались какими-то язвами. Чем мама их лечила, не знаю, но ходили мы с забинтованными ногами. Зимой все проходило. Летней обуви не было никакой. По жнивью, по скошенным лугам ходили босиком. Цыпки на ногах и руках были обычным делом. Мама заставляла писать на них. Драло жутко, но проходило.

На бабушкином доме крыша была сломана. Там гнездились не то галки, не то вороны. Адька доставал их яйца, и мы их ели. Величина яиц – чуть меньше перепелиных, белок сероватый, ну а на вкус – с голодухи не то ели.

В одно лето бабушка на огороде вместо картошки посеяла рожь. Та начала колоситься, и налетели воробьи. Ора смастерил деревянную трещотку, я и Адька по очереди каждый день ходили по периметру огорода и трещали день напролет. Воробьи сначала боялись, а потом осмелели – на метр от нас отскочат и снова зерна клюют. Ну и надоело нам это дело.


Осенью, когда на полях созревали рожь и пшеница, мальчишки постоянно объезжали их по всему периметру на конях, так как по району участились случаи поджога хлебов.

До войны мне были куплены лыжи с креплениями на валенки. У Вовы такого богатства не было – вот и катались мы на них по очереди. А еще у нас была на двоих одна пара коньков-снегурок. Крепить их надо было тоже поверх валенок, закручивая веревки вокруг ноги и закрепляя палочкой. Так как кататься хотелось и мне и Вове, то одевали каждый по одному коньку и разгонялись, отталкиваясь одной ногой. Катались по льду на Сутке, едва дождавшись, когда воду стянет льдом. Иной раз катишься, а перед тобой лед горбом встает. Как никто не провалился под лед – ангелы спасали.

Деревенские мальчишки, у кого были лыжи, катались с горы Лобан (высокая гора на берегу Сутки, похожая формой на лоб). Съезжали с горы и, пересекая реку, влетали на противоположный, более низкий берег. А иногда приволакивали от конюшни огромные сани и катались с горы на них. Мне с этой горы кататься не разрешали ни на лыжах, ни на санях.

Еще мы любили играть в прятки в сенном амбаре. Нору сделаешь в сене и зароешься в нее с головой. По тебе топчутся, ищут, а ты сидишь. Иногда и не находили, сама вылезала.

Несмотря на тяжелую жизнь, мама всегда ставила нам елку на Новый год. Игрушки я, Вова и Адька мастерили сами. Бумагу склеивали картошкой, сваренной в мундире. Потом вместе с мамой и бабушкой развешивали на колючих душистых ветках бумажных птиц, зверят, человечков. Кроме как в нашем, ни в одном другом доме в деревне елок не ставили.

В деревнях каждую Масленицу встречали кострами. Каждая деревня собирала костер на самом высоком открытом месте. Мальчишки носили дрова, а мы, малышня, караулили, чтобы костер не подожгли раньше времени ребята из других деревень. Это у них считалось геройством. Вечером в темноте костер поджигали. Он был огромный, высокий. Были видны огни в других деревнях. Красиво. Вокруг пылающих костров устраивали игры.


Летом 1944 года мы с ребятами пошли играть в какой-то заброшенный полуразвалившийся деревянный дом. Ребята забрались на чердак и стали звать меня. А мне что-то внутри подсказывало, чтобы я не лезла к ним. В конце концов меня уговорили, я забралась наверх и стала по балке переходить к ребятам. Посередине балки ощущение опасности еще более обострилось, я повернула назад, и в это время балка подо мной рухнула. Я полетела вниз в какой-то чулан без окон, а сверху светится только пролет двери. Тут же на меня посыпались остатки перекрытия. В темноте нащупала штырь в двери и одним махом его вырвала. Откуда только силы взялись вырвать этот здоровый ржавый штырь. Свобода, вытаращенные глаза ребят, а потом стал болеть позвоночник. Врачей нет, гипса нет. Лечил меня местный фельдшер из Фроловского. Он посоветовал перевязать спину и ставить на сдвинувшиеся с места позвонки горячие компрессы. Позднее выяснилось, что в начальные дни, напротив, нужен был холод, а тепло лишь усилило воспалительный процесс. В результате такого «лечения» я полностью слегла, и больше года не могла ни сидеть, ни стоять, а фельдшер говорил, что медицина здесь бессильна.

17Станция Черниковская находилась в Сталинском районе Уфы. В декабре 1944 г. весь район был выделен из состава Уфы как отдельный город Черниковск. В июле 1956 г. он вновь был включен в состав Уфы
18В Уфе до войны насчитывалось 250 000 жителей. Общее число прибывших в город рыбинцев – свыше 50 000 человек, до нас и после нас ежедневно прибывали эшелоны с людьми и оборудованием с предприятий Ленинграда, Запорожья, Одессы, Гомеля и многих других городов. Сказать, что город был перенаселен – значит, ничего не сказать. Уфа задыхалась от избытка людей, и всех надо было разместить, накормить, обуть, одеть… Большинство работников 26 завода жило в землянках, палатках и ветхих, продуваемых ветрами бараках. У них отобрали паспорта, заменив их удостоверениями, в которых указывалось, что владелец сего является мобилизованным для работы на заводе, самовольный уход с которого будет считаться дезертирством, с привлечением к суду Военного трибунала.
19Какими бы трудными не были времена, бабушка Маня всегда стремилась украсить быт цветами. Часть семян она привезла с собой из Мологи, но каждый год рядом с ее домом появлялись и новые сорта георгинов, пионов, ромашек. Когда в конце сороковых она переехала в Подольское (деревня на другой стороне Сутки, напротив Новинок), то и там под окнами ее нового большого дома скоро появился цветущий палисадник. Она бесплатно раздавала семена всем желающим, помогала советами, и вскоре такие палисадники расцвели возле многих домов и в Подольском, и в окрестных деревнях. Бабушка привезла цветы и в Рыбинск, сажала несколько раз под нашими окнами на Молодежной улице, но их всякий раз обрывали, не дав распуститься до конца, или затаптывали. Помню, как она за домом сеяла семена махрового мака по картошке. Мак быстро поднимался, закрывая собой кусты картошки разноцветными полосами: полоса белая, розовая, красная. Люди по дороге проезжали мимо и удивлялись – что там такое посажено? Мак рос для красоты, бабушка собирала его лишь на семена.
20Анатолий, 1918 г.р. отличался богатырским сложением: руками гнул на спор подковы, пятаки сплющивал, сжимая между двумя пальцами. Весной 1941-го должен был вернуться из армии домой, но задержался – а там война. Долгое время от него не было никаких писем. Деревенские говорили бабушке Мане, что вероятно он погиб – вот и не пишет. Осенью 1942 года сын пришел к ней во сне и сказал, что жив, но был ранен – потому и писать не мог. Бабушка рассказала о своем вещем сне и как-то сразу успокоилась. А через месяц Анатолий и сам приехал на короткую побывку после госпиталя. Погиб он чуть позже, в феврале 1943 года, в боях около хутора Ясиновский Ростовской области, в звании гвардии старшего сержанта. Похоронен в братской могиле номер 13. (КПЯО, том 5, стр. 424)
21Юрий, 1924 г.р. был в войну командиром взвода. От него тоже потом долго не приходило писем. Бабушка однажды просыпается и говорит: "Жив Юрка". Ей снова приснился вещий сон: в доме под иконами стоит гроб, а в нем Юрий. Она сидит у гроба, плачет, он поднимает голову и говорит: "Не плач мама, жив я". Оказалось, тоже был ранен и лежал в госпитале. В конце войны солдаты его взвода разграбили в Германии ларек с вином – а Юрия за мародерство подчиненных осудили на 5 лет. Политрук тогда сказал: "Хорошо, политику не приписали". Отбывал срок в Сибири. Вернулся в конце сороковых, женился, приняли в колхоз трактористом. Работал на пару со своим младшим братом, Ординером. Однажды выпили они. Ординер пошел к себе домой, в Подольское, а Юрий к себе – в Новинки, на другой берег Сутки. Перешел речку через брод, поднялся по обрыву на другой берег. Кепку нашли на самом верху, а как его тело оказалось внизу в небольшом омуте – неизвестно. Установили, что смерть наступила до того, как он попал в воду. Разбираться никто не стал – так и не знаем, что случилось. Бабушке Мане в ночь перед тем, как нашли тело ее сына, снова приснился сон. Он обещал прийти к ней утром и полить капусту. Она смотрит в окно, а по прогону (дорога недалеко от дома, по которой обычно гнали стадо) идет Юрий и плачет. Она зовет его, а он, не оборачиваясь, так и ушел.
Рейтинг@Mail.ru