bannerbannerbanner
Купание в пруду под дождем

Джордж Сондерс
Купание в пруду под дождем

Давайте остановимся здесь на секунду. Как ваш ум «впустил» Ханова в этот рассказ?

Тут мне вспоминается фраза из старых фильмов: «Ты за кого меня принимаешь?»

За кого вы приняли Ханова? Какие дела, по-вашему, предстоят ему в этом рассказе?

У этого рубежа в любом рассказе должно быть свое особое название: обстоятельства обрисованы и появляется новый персонаж. Мужчина стоит в лифте, бормочет себе под нос, до чего он ненавидит свою работу. Двери открываются, кто-то входит в лифт. Мы тут же понимаем, что этот новый человек возник, чтобы изменить, усложнить или усилить ненависть первого персонажа к своей работе, верно? (Иначе что этот новенький тут делает? Уберите его отсюда и дайте нам кого-то, кто все-таки изменит, усложнит или усилит происходящее. Это ж рассказ, в конце концов, а не сетевая камера.)

Поняв Марью Васильевну как «ту, кто несчастен из-за однообразия жизни», мы уже ждем, когда появится тот, кто меняет ситуацию.

И вот появляется Ханов.

Это главное событие на этой странице, и обратите внимание: сотворив Марью Васильевну на первой же странице, рассказ совсем не топтался на месте. (Стр. 2 не свелась лишь к разъяснению скуки у нашей героини.) Это сообщает нам кое-что о темпе рассказа по сравнению с темпом житейской действительности: рассказ гораздо быстрее, в нем события сжаты и театрально выпуклы – здесь все время должно происходить что-нибудь, что увязывается с уже случившимся.

В Сиракьюс (как и в большинстве вузов по программе подготовки магистров изящных искусств) сочинению художественной прозы обучают в основном в режиме семинаров. Шесть студентов встречаются раз в неделю, прочитав работу двоих из группы, и мы обсуждаем эту работу с технической точки зрения. Каждый рассказ мы читаем по крайней мере дважды, построчно редактируем их и составляем по нескольку страниц комментариев.

А дальше начинается потеха.

Прежде чем приступить на наших занятиях к критике, я иногда прошу участников выступить с так называемой «голливудской версией» рассказа – кратчайшим пересказом из одной-двух фраз. Без толку браться за совершенствование рассказа, пока мы не единодушны насчет того, чего же рассказ пытается добиться. (Если у вас во дворе возник некий причудливый агрегат, вы не возьметесь изменять его или «улучшать», пока не сообразите, какова его функция.)«Голливудская версия» призвана ответить на вопрос «Какой историей этот рассказ желает быть?».

Это делается примерно так же, как происходит артобстрел, – во всяком случае, в моем воображении: первый выстрел, а затем подстройка точности.

Несчастная женщина едет куда-то на подводе.

Школьная учительница Марья Васильевна, несчастная потому, что слишком давно преподает в школе, возвращается домой из города.

Школьная учительница Марья Васильевна, несчастная потому, что слишком давно преподает в школе,  скучает от однообразия своей жизни, одинокая, учит исключительно из необходимости, – возвращается домой из города.

Марья Васильевна, скучающая одинокая школьная учительница, натыкается на человека по фамилии Ханов.

Вообще-то натыкается она на зажиточного человека по фамилии Ханов (он «помещик», как ни крути, и у него четверка лошадей).

Заметим: вопреки тому, что мы тут литературные умники, занятые углубленным чтением чеховского шедевра, внезапное появление Ханова кажется нам потенциальной милой свиданкой:

Одинокая школьная учительница натыкается на зажиточного помещика, и тот, как нам кажется, способен преобразить ее унылую жизнь.

Переформулируем погрубее:

Одинокая женщина сталкивается с возможным любовником.

Куда рассказ может двинуться дальше?

Просмотрите свои мысли, составьте список.

Какие варианты кажутся слишком уж очевидными? Иными словами, какие варианты, воплоти их Чехов, разочаруют вас как чересчур рабски следующие вашим ожиданиям? (Ханов на следующей же странице опускается на одно колено и предлагает руку и сердце.) А какие – чересчур случайны и вашим ожиданиям соответствовать не будут совсем? (Прилетает космический корабль и похищает Семена.)

Перед Чеховым стоит задача использовать созданные им ожидания, но не слишком точно.

Не торопитесь.

[3]

Этот Ханов, мужчина лет сорока, с поношенным лицом и с вялым выражением, уже начинал заметно стареть, но все еще был красив и нравился женщинам. Он жил в своей большой усадьбе, один, нигде не служил, и про него говорили, что дома он ничего не делал, а только ходил из угла в угол и посвистывал или играл в шахматы со своим старым лакеем. Говорили про него также, что он много пил. В самом деле, в прошлом году на экзамене даже от бумаг, которые он привез с собой, пахло духами и вином. Тогда на нем все было новенькое, и Марье Васильевне он очень нравился, и, сидя рядом с ним, она все конфузилась. Она привыкла видеть у себя экзаменаторов холодных, рассудительных, а этот не помнил ни одной молитвы и не знал, о чем спрашивать, и был чрезвычайно вежлив и деликатен, и ставил одни пятерки.

– А я к Баквисту еду, – продолжал он, обращаясь к Марье Васильевне, – но, говорят, его нет дома?

С шоссе свернули на проселочную дорогу: Ханов впереди, Семен за ним. Четверка ехала по дороге, шагом, с напряжением вытаскивая из грязи тяжелый экипаж. Семен лавировал, объезжая дорогу, то по бугру, то по лугу, часто спрыгивая с телеги и помогая лошади. Марья Васильевна думала все о школе, о том, какая будет задача на экзамене – трудная или легкая. И ей было досадно на земскую управу, в которой она вчера никого не застала. Какие беспорядки! Вот уже два года, как она просит, чтобы уволили сторожа, который ничего не делает, грубит ей и бьет учеников, но ее никто не слушает.

Пусть нам и чуточку совестно за свое предположение, что у нас тут любовная история, мы, прочитав первый абзац на этой странице, видим, что Марья Васильевна думает о том же. У Ханова (как она замечает) лицо «поношенное и с вялым выражением», оно уже начинает стареть, однако Ханов все еще «нравится женщинам». Живет один, просаживает жизнь (ничего не делает, только играет в шахматы да пьет). В прошлом году, когда он приезжал к ней в школу, от его бумаг пахло вином. Наверняка же это ее раздражает и ужасает? Ну, вообще-то нет: бумаги его пахли «духами и вином», и Марье Васильевне он «очень нравился», сидя рядом с ним, она «конфузилась», что мы прочитываем как «конфузилась от своих чувств, какие возникали в ней от близости с ним».

Поищем-ка в последней фразе первого абзаца небольшой намек на то, как Чехов вылепливает своих персонажей. Мы узнаём, что Марья Васильевна «привыкла видеть у себя экзаменаторов холодных, рассудительных». Это позволяет нам допустить, что Ханов как раз противоположен тому (скажем, приветлив и душевен). Мы двигаемся с этим предположением далее по тексту, и оно подтверждается (он был «чрезвычайно вежлив и деликатен»), но вместе с тем и усложняется. Пусть Ханов приветлив и душевен, он вдобавок бестолков, рассеян и неспособен ни на какое взрослое различение (не помнит «ни одной молитвы», «ставит одни пятерки»).

Таким образом, колоритного персонажа (пригожий богач) нам подкрашивают противоречивыми сведениями (да, он пригож и богат, но к тому же обормот, и мы улавливаем, что алкоголизм – отчасти следствие его разгильдяйства, извод невнимательности или же уход от действительности). Возникающий человек сложен и объемен. Мы размышляем о нем, его так просто в карман не сунешь, и нам не вполне понятно, хотим мы, чтоб Марья Васильевна им интересовалась, или нет.

Ханов объявляет цель своей поездки, и это завершает его портрет милого обалдуя: он отправляется в дальний путь по грязи, чтобы навестить друга, но понятия не имеет, дома ли тот вообще.

Повозки съезжают с шоссе. В рассказе попроще все мысли Марьи Васильевны были б о Ханове. Но Чехов помнит, какую Марью Васильевну он создал. Она живет здесь давно. Она знает Ханова, а Ханов знает ее. Она, подозреваем мы, давным-давно рассмотрела Ханова как возможного здешнего спасителя. А потому ее ум легко и непринужденно возвращается к школе, и мы вспоминаем, что после рассказа Семена об убийстве произошло то же самое. Она уже дважды удаляется от мира к мыслям о школе (и мы теперь еще более восприимчивы к дальнейшим подобным уходам). Зачем она это? Что это говорит нам о ней такого, что нам было бы полезно знать?

Пока отложим это. Но заметим, что тут задействуем свои ожидания действенности: если позднее окажется, что такая склонность Марьи Васильевны никак не используется, нам такое двойное подчеркивание покажется (несколько) избыточным.

Да, суров он, жанр рассказа.

Суров, как анекдот, как песня, как привет с эшафота.

[4]

Председателя трудно застать в управе, а если застанешь, то он говорит со слезами на глазах, что ему некогда; инспектор бывает в школе раз в три года и ничего не смыслит в деле, так как раньше служил по акцизу и место инспектора получил по протекции; училищный совет собирается очень редко и неизвестно, где собирается; попечитель – малограмотный мужик, хозяин кожевенного заведения, неумен, груб и в большой дружбе со сторожем, – и бог знает, к кому обращаться с жалобами и за справками…

«Он в самом деле красив», – подумала она, взглянув на Ханова.

А дорога все хуже и хуже… Въехали в лес. Тут уж сворачивать негде, колеи глубокие, и в них льется и журчит вода. И колючие ветви бьют по лицу.

– Какова дорога? – спросил Ханов и засмеялся.

Учительница смотрела на него и не понимала: зачем этот чудак живет здесь? Что могут дать ему в этой глуши, в грязи, в скуке его деньги, интересная наружность, тонкая воспитанность? Он не получает никаких преимуществ от жизни и вот так же, как Семен, едет шагом, по отвратительной дороге, и терпит такие же неудобства. Зачем жить здесь, если есть возможность жить в Петербурге, за границей? И казалось бы, что стоит ему, богатому человеку, из этой дурной дороги сделать хорошую, чтобы не мучиться так и не видеть этого отчаяния, какое написано на лицах у кучера и Семена; но он только смеется, и, по-видимому, для него все равно и лучшей жизни ему не нужно. Он добр, мягок, наивен, не понимает этой грубой жизни, не знает ее так же, как на экзамене не знал молитв. Жертвует он в школы одни только глобусы и искренно считает себя полезным человеком и видным деятелем по народному образованию. А кому нужны тут его глобусы!

 

Марья Васильевна продолжает размышлять о школе, о бездарном управлении ею и о том, что неизвестно, к кому обращаться…

А следом вдруг перескакивает, перебивая саму себя: «Он в самом деле красив». То есть, даже пренебрегши Хановым, она за ним наблюдает (его широкая богатая спина, облаченная в дорогую шубу, покачивается чуть впереди) и, могли б мы сказать, делает вид, что думает о школе, а на самом-то деле думает о Ханове – ну или пытается не думать о нем.

Вот эта перебивка в потоке мыслей – чудесная штука. Она сообщает нам: ум способен быть в двух местах одновременно. (В уме одновременно болтается множество мысленных цепочек, сознание же замечает по одному за раз.)

Отметим краткий всплеск удовольствия, какой мы ощущаем, распознав в Марье Васильевне себя. (Случалось ли с вами легкое, настойчивое, невзаимное, неоправданное увлечение?) Он ей не пара, она это понимает, да и не рассматривала его в этом качестве всерьез, и все же ум ее все ускользает и ускользает к нему, слово пес на задворки приятно пахнущего ресторана.

Обратите внимание, до чего нетерпелив ваш читающий ум, – или, скажем, до чего он бдителен. Он знает, где мы оказались: Марья Васильевна, одинокая и несчастная, видит в Ханове потенциальное противоядие. Подобно одержимому сыщику, читающий ум истолковывает каждый новый фрагмент текста исключительно в этом ключе и более ничем почти не интересуется.

И все же вот здесь, на третьем абзаце, кажется, хотим мы того или нет, нам предложат описание дороги.

Зачем рассказам вообще подобные описания? Зачем Чехов решил отвлечь нас от центрального действия и описать мир вокруг подводы? Одно из невысказанных обещаний рассказа – поскольку он краток, – состоит в том, что в нем не будет ничего избыточного. Все в нем нужно зачем-то (чтобы рассказ все это задействовал) – даже краткое описание дороги.

Итак, начинается это описание, и где-то в недрах нашего читающего ума созревает вопрос: как это описание дороги окажется значимым, то есть неизбыточным?

Ранее мы задавались вопросом, существуют ли у художественной прозы какие-нибудь «законы». Есть ли что-то такое, на что наш читающий ум попросту откликается? Физические описания, похоже, из этой категории. Кто знает, почему? Нам нравится слушать, как описывают наш мир. И нам нравится, когда его описывают предметно. («Двое мужчин в зеленых свитерах играли в салки возле разбитого автомобиля» лучше, чем «Я ехал по некой местности, там было блекло, и я мало что заметил».) Предметное описание, как реквизит в пьесе, помогает нам полнее поверить в то, что целиком и полностью вымышлено. В некотором роде это дешевая или, во всяком случае, простая писательская уловка. Если пытаюсь поместить вас в определенный (вымышленный) дом, я, возможно, изображу на диване в том доме «крупного белого кота, растянувшегося чуть ли не вдвое от своей обычной длины». Стоит вам увидеть этого кота, как дом для вас станет настоящим.

Но в этом лишь часть приема. Тот кот, размещенный в том конкретном рассказе, теперь еще и кот метафорический – применительно ко всем прочим десяткам (сотням) метафорических элементов в рассказе.

И этот кот теперь обязан выполнить определенную работу, связанную с излагаемым. Или, можно сказать, самим этим присутствием ему предстоит определенная работа, связанная с излагаемым, хочет он этого или нет; вопрос в том, какую работу ему поручат и справится ли он с ней.

В нашем рассказе тем временем дорога «все хуже и хуже». Таков выбор автора; если бы дорога становилась шире и суше и выбралась на луг, усыпанный юными цветами, рассказ был бы совсем иным. Что же это «означает» – что дорога все хуже? Зачем Чехову ухудшать дорогу? Хороший вопрос, и отвечать на него лучше всего вам, дорогой читатель, и вот каким способом: держите в уме две модели (дорога все хуже – и дорога все лучше) и почувствуйте, чем именно ухудшающаяся дорога – выбор предпочтительнее, чем дорога улучшающаяся, или наоборот; однако пока давайте просто отметим, что Чехову в этом абзаце удалось вот что: во-первых, он не забывает, куда поместил нас (в телегу, едущую по лесу ранней весной), а во-вторых, обрисовывает эти обстоятельства подробнее («колеи глубокие, и в них течет и журчит вода»).

Итак, описание выходит одновременно и реалистичным (весна, тает снег, дороги развозит), и слегка поэтическим, что уточняет наше понимание рассказа.

Грубо говоря, мы понимаем из этого описания вот что: «условия постепенно ухудшаются». Дорога «все хуже и хуже». «Въехали в лес». «Сворачивать негде». Ехать этим путем непросто (ветви хлещут по лицу).

Все это укладывается у нас в голове иначе (более зловеще, скажем так), нежели какое-нибудь такое описание, в котором герои «выезжают из леса на яркое солнышко», там оказывается, что «дорога радушно раздалась вширь», а «свисавшие с веток цветы скользили ей по щекам, пока подвода неспешно катилась мимо веселой крестьянской свадьбы».)

И то, и другое описание выполнили бы некую подготовительную задачу: мы бы почувствовали, что Чехов использует это описание, чтобы подготовить нас к дальнейшему.

Странно же вот что: реши Чехов отправить телегу по маршруту мимо веселой крестьянской свадьбы, это изменило бы весь оставшийся рассказ. Или: оставшемуся рассказу пришлось бы измениться, чтобы учесть это более оптимистическое описание и увязать его с большей, развивающейся текстовой сущностью.

Рассказ – органическое целое, и когда мы говорим, что он хорош, мы тем самым утверждаем, что рассказ этот чутко откликается на самого себя. Это верно в обе стороны: краткое описание дороги сообщает нам, как понимать текст на этом его рубеже, но также и то, как понимать его на всех предыдущих – и на всех тех, какие ждут впереди.

У Ханова есть деньги. Он мог бы жить где угодно. Но он здесь, там же, где Марья Васильевна: на грязной захолустной дороге – той, какую мог бы и починить, да только ему это и в голову не придет. «Но он только смеется, и, по-видимому, для него все равно и лучшей жизни ему не нужно». Почему он такой бездеятельный? Будь у нее возможность, она бы предприняла что-нибудь. Она завершает этот ход мысли, настроенный против него, в конце страницы, вспоминая дурацкие глобусы, какие Ханов дарит школе, и этот подарок позволяет ему безосновательно считать себя просвещенным, полезным человеком.

Еще разок поставим три вопроса, и я дам вам мои приблизительные ответы на них.

1. Не глядя в текст, вкратце перескажите, что вы успели узнать. Постарайтесь уложиться в одну-две фразы.

Одинокая женщина в обществе человека, который, как нам кажется, мог бы стать другом, любовником или как-то еще скрасить ей одиночество.

2. Что вам стало любопытно?

Они, судя по всему, давно знакомы, но без огонька. Что же в таком случае сегодня свело их вместе (если раньше такого не бывало)? И к тому же хочу ли я вообще, чтоб они были вместе? Вроде бы да, и рассказ вроде как подвесил у меня перед носом эту морковку. Но к концу страницы Марья Васильевна, похоже, от Ханова отстраняется.

3. Куда, как вам кажется, рассказ поведет дальше?

Не знаю. Знаю, в чем «загвоздка», но не понимаю, как она разрешится. Эта неопределенность порождает довольно-таки приятное напряжение. Чувствую, должно случиться такое, что позволит Ханову порадовать Марью Васильевну, утолить ее одиночество. Быть может, они просто станут друзьями или случится краткий миг близости, какой (хотя бы слегка) развеет бессчастье Марьи Васильевны.

А теперь объявление: чтобы исключить вероятность того, что вы бросите читать мою книгу вот здесь, в самом начале игры, из-за того, что вам все это докучает, далее будем читать сразу по две страницы.

[5]

– Держись, Васильевна! – сказал Семен.

Телега сильно накренилась – сейчас упадет; на ноги Марьи Васильевны навалилось что-то тяжелое – это ее покупки. Крутой подъем на гору, по глине; тут в извилистых канавах текут с шумом ручьи, вода точно изгрызла дорогу – и уж как тут ехать! Лошади храпят. Ханов вылез из коляски и идет по краю дороги в своем длинном пальто. Ему жарко.

– Какова дорога? – сказал он опять и засмеялся. – Этак экипаж сломать недолго.

– А кто ж вам велит в такую погоду ездить! – проговорил Семен сурово. – И сидели бы дома.

– Дома, дед, скучно. Я не люблю дома сидеть.

Около старого Семена он казался стройным, бодрым, но в походке его было что-то такое, едва заметное, что выдавало в нем существо уже отравленное, слабое, близкое к гибели. И точно в лесу вдруг запахло вином. Марье Васильевне стало страшно и стало жаль этого человека, погибающего неизвестно для чего и почему, и ей пришло на мысль, что если бы она была его женой или сестрой, то всю свою жизнь, кажется, отдала бы за то, чтобы спасти его от гибели. Быть женой? Жизнь устроена так, что вот он живет у себя в большой усадьбе один, она живет в глухой деревне одна, но почему-то даже мысль о том, что он и она могли бы быть близки и равны, кажется невозможной, нелепой. В сущности, вся жизнь устроена, и человеческие отношения осложнились до такой степени непонятно, что, как подумаешь, делается жутко и замирает сердце.

«И непонятно, – думала она, – зачем красоту, эту приветливость, грустные, милые глаза бог дает слабым, несчастным, бесполезным людям, зачем они так нравятся».

– Здесь нам поворачивать вправо, – сказал Ханов, садясь в коляску. – Прощайте! Всего хорошего!

[6]

И опять она думала о своих учениках, об экзамене, о стороже, об училищном совете; и когда ветер доносил справа шум удалявшейся коляски, то эти мысли мешались с другими. Хотелось думать о красивых глазах, о любви, о том счастье, какого никогда не будет…

Быть женой? Утром холодно, топить печи некому, сторож ушел куда-то; ученики поприходили чуть свет, нанесли снегу и грязи, шумят; все так неудобно, неуютно. Квартира из одной комнатки, тут же и кухня. После занятий каждый день болит голова, после обеда жжет под сердцем. Нужно собирать с учеников деньги на дрова, на сторожа и отдавать их попечителю, и потом умолять его, этого сытого, наглого мужика, чтобы он, ради бога, прислал дров. А ночью снятся экзамены, мужики, сугробы. И от такой жизни она постарела, огрубела, стала некрасивой, угловатой, неловкой, точно ее налили свинцом, и всего она боится, и в присутствии члена управы или попечителя школы она встает, не осмеливается сесть, и когда говорит про кого-нибудь из них, то выражается почтительно: «они». И никому она не нравится, и жизнь проходит скучно, без ласки, без дружеского участия, без интересных знакомых. В ее положении какой бы это был ужас, если бы она влюбилась!

Телега едва не переворачивается. Мы обнаруживаем, что Марья Васильевна совершила в городе некие покупки. (Эти покупки теперь тоже часть рассказа. Какой, интересуемся мы, окажется извлечен из них прок?) Ханов повторяет глупую шутку, предложенную им на предыдущей странице, Семен ополчается на него («А кто ж вам велит в такую погоду ездить!» – говорит Семен «сурово»), и любезный ответ Ханова на грубость от того, кто ниже его по общественному положению (Семен крестьянин, Ханов же зажиточный помещик), вполне сочетается с тем, что сообщила нам о нем Марья Васильевна: он размазня, бесхребетный и добренький.

Марье Васильевне кажется, что в лесу пахнет вином. Она жалеет Ханова, «погибающего неизвестно для чего и почему», и считает, что, будь она ему женой или сестрой, она бы посвятила его спасению «всю свою жизнь». Но это невозможно. «В сущности, вся жизнь устроена, и человеческие отношения осложнились до такой степени непонятно, что, как подумаешь, делается жутко и замирает сердце».

И тут, словно услышав, как Марья Васильевна исключает возможность их брака, Ханов уезжает из нашего рассказа прочь.

Марья Васильевна вроде едва замечает это, подтверждая нашу догадку, что романтическую возможность она в Ханове на самом-то деле всерьез не усматривает. (Не думает она: «Ой, ну нет, он уезжает, мне не удалось его увлечь!») Мысли ее возвращаются к школе (она думает «о своих учениках, об экзамене, о стороже, об училищном совете»). С ней это случается уже в третий раз – уход от действительности в беспокойство о школе. Ей это привычно (таков ее обычный ход мыслей, в этой мере ее выдрессировала и обузила жизнь в постоянных трудах).

 

Одно из достижений этого рассказа состоит в том, что Чехов смог показать, как действует одинокий ум. Марья Васильевна просто размышляет, подобно тому, как предаемся мы легким фантазиям, когда грезим о выигрыше в лотерею или о том, чтобы стать сенатором или отбрить кого-то, кто задел в старших классах наши чувства. И пусть рассказ настраивает нас на то, что Марья Васильевна могла бы (могла бы) открыться Ханову, дает он и массу причин понимать, что это и невозможно, и нежеланно. Он пьянчуга, лоботряс и давно не в том возрасте, когда такое можно исправить. Ни Марья Васильевна, ни кто другой ему, похоже, не интересны – наверняка у него была уйма возможностей жениться и раньше, но он не стал. А Марья Васильевна еще и в некотором роде гордячка; даже оценивая его, она, как нам кажется, прикидывает, что, сойдись они, Ханов оказался бы тем еще разочарованием.

И все же…

У Чехова Марья Васильевна все же совершает нечто приятное: она слышит «шум удалявшейся коляски» и внезапно желает думать «о красивых глазах, о любви, о том счастье, какого никогда не будет…».

Она вновь размышляет о том, каково это – быть ему женой (на сей раз не сестрой).

Она уже исключила эту возможность, всего несколькими абзацами ранее. Но мысли об этом возвращаются. («Быть женой?») Буек ее сердца все всплывает и всплывает к поверхности. И это печально – ее ум возвращается к Ханову не потому, что он прекрасный малый или родная душа, а потому, что (1) больше вокруг никого (в смысле в ее мире), и (2) слишком уж остро ее одиночество.

Она одинока, он под рукой. Он под рукой и пусть, в общем-то, не одинок, помощь ему, судя по всему, не повредит.

Но если вам хоть раз доводилось сводничать, вы знаете, что даже два чрезвычайно одиноких человека по-прежнему держат ту или иную планку. Нельзя решать за них. В нашем случае Марья Васильевна и Ханов уже высказались. Не таковы их обстоятельства: двое людей, созревших для любви, внезапно сталкиваются впервые. Они таковы: двое людей, не очень-то созревших для любви (если б предстояло им быть вместе, они б уже сошлись много лет назад), сталкиваются не впервые.

Никто не ожидает, что между ними что-то произойдет, а если б произошло, показалось бы несколько странным.

В долгом абзаце на стр. 6 Марья Васильевна отвечает на свой же вопрос («Быть женой?») с безрадостным пересказом своей жизни как она есть: снег, грязь, бесприютность, комнатушка, головные боли, изжога, постоянная необходимость собирать деньги, – жизнь эта унизительная, от которой Марья Васильевна «постарела, огрубела». И пусть держится почтительно, «никому она не нравится», бедняжка.

Почти на всем своем протяжении абзац сообщает: «До чего нелепо даже и думать, что этот зажиточный человек решится жениться на такой тягловой лошади, как я». А затем, в последней строке («В ее положении какой бы это был ужас, если бы она влюбилась!»), говорится нечто даже худшее: да, она ниже его, но вдобавок ее жизнь со всеми ее тяготами не оставляет места для любви, даже если б он заинтересовался.

А он, судя по всему, не заинтересован.

Эйнштейн как-то раз сказал: «Ни одна достойная задача не решается в той же плоскости, в какой возникла» [5].

Рассказ только что ушел из той плоскости, где возник, освободившись от Ханова как возможного противоядия одиночеству Марьи Васильевны.

Что же дальше?

Рассказ можно мыслить как систему передачи энергии. Есть надежда, что энергия производится на первых страницах, и в дальнейшем фокус состоит в том, чтобы эту энергию употребить. Марью Васильевну создали несчастной и одинокой, и с каждой следующей страницей она делается все более несчастной и одинокой. Вот какую энергию произвел этот рассказ и теперь должен ее задействовать. Есть в мыслях Марьи Васильевны остаточные признаки того, что против пробного шага со стороны Ханова она бы не возражала. Она считает старого знакомца пригожим, привлекательным и ощущает порыв спасти его от него же самого. И пусть рассказ сообщал нам, что отношения эти маловероятны (сегодня это не произойдет, потому что не происходило прежде), мы все еще болеем за то, чтобы это произошло, – мы болеем за Марью Васильевну.

Мы хотим того же, что и она: мы хотим, чтобы ей не было так одиноко. Энергия этого рассказа копится в наших надеждах на то, что Марья Васильевна отыщет некое облегчение.

Чехов на этих первых пяти страницах соорудил дверь и намекнул нам, что желает препроводить нас за нее. Над той дверью табличка: «Ханов мог бы облегчить одиночество Марьи Васильевны». Всякий раз, уловив ее одиночество, мы с надеждой поглядываем на ту дверь. Теперь же эту дверь захлопнули и заперли.

Или она вообще исчезла.

Устранив Ханова, Чехов отменил очевидную и ожидаемую развязку. Рассуждая практически, кто знает, как Чехов пришел к этому решению, но мы видим, что он сделал: избавился от Ханова. Теперь нет никакой опасности, что рассказ далее двинется простым путем.

Этот важный сказительский прием можно было б назвать «избегание ритуальной банальности». Если отказаться от бросовой версии нашего рассказа, явит себя (предполагаем мы с надеждой) вариант получше. Отказаться от бросовой версии – значит совершить де-факто прорыв к качеству. (Уж во всяком случае мы не стали делать то самое.)

Допустимо помыслить вот как: у Чехова уже «есть» преимущество наших надежд на романтическое развитие событий между Марьей Васильевной и Хановым. Мы заранее вообразили себе это развитие. А потому двигаться в эту сторону Чехову незачем. Он может отправиться мимо этого варианта к тому или иному дальнейшему решению – предположительно более сложному (автор в силах навязать свою игру, так сказать), просто убрав Ханова из повествования. (Если б у вас на кухне стояла большая ваза с конфетами и питались бы вы только ими, заставить себя есть что-то другое можно было б, например, выкинув конфеты.)

Пытаясь втолковать это представление своим ученикам, я вспоминаю те браслеты, какие мы носили в конце 1960-х, когда я учился в начальных классах («фенечки», как называли их мы, милые славные начинающие хиппи в Большом Чикаго). Насаживаешь на леску бусинку и тащишь ее до узелка на другом конце лески. Так освобождается место для следующих бусинок.

Так же и в рассказе: надо проталкивать к узелку все новые и новые бусины. Если вы знаете, куда рассказ направляется, не стоит жадничать. Пусть он движется без промедления. Что дальше? Что предпримете следом? Вы выдали свое великое откровение. Именно. Зачастую, сомневаясь в том, что у нас действительно есть в руках история, мы придерживаем что-то – опасаемся, что больше ничего-то у нас и нету. И в этом может быть некоторый обман. Выдать то самое – жест доверия, какой вынуждает рассказ вытянуться во фрунт, и вы как бы сообщаете ему: «Давай-ка выкрутись поинтересней – раз уж я не позволил тебе твою уловку, твое первое попавшееся решение, у тебя наверняка получится».

Представьте себе рассказ, который в последних строках своих открывает нам, что рассказчик был все это время парализован (и просто не счел нужным об этом упомянуть).

Представьте себе рассказ, в котором ближе к концу рассказчик оказывается не человеком, гуляющим по зоопарку «Линкольн-парк», а тигром в нем (!) (но все намеки на это тщательно замаскированы, чтобы усилить само воздействие открытия; остальные звери зовут его «Мел», разговаривают с ним о «Белых носках» [6] и так далее).

Произведение искусства трогает нас искренностью, и эта искренность проявляется и в языке, и в форме, и в нежелании скрывать от нас что бы то ни было.

Дилеммы Марьи Васильевны по-прежнему никто не отменял. Ей одиноко и скучно. Отменив простейший выход из положения (Ханова), Чехов придал своему рассказу больше дерзновения. На первых страницах рассказ сообщал: «Жил-был одинокий человек». Мог бы продолжить вот так: «Не чудесно ли это? Одинокий человек встретил другого одинокого человека, и теперь оба не одиноки». Отказавшись двигаться в эту сторону, рассказ теперь берется за вопрос поглубже: «А что, если одинокий человек не обретает никакого выхода из своего одиночества?»

5Судя по всему, это искаженный вариант того, что Эйнштейн сказал на самом деле, а именно: «Сообщите людям: если человечество желает выжить и перейти на более высокий уровень развития, необходим новый способ мышления». Но одна ученица предложила мне это высказывание именно в том виде, в каком я его привожу, и, не в обиду Эйнштейну, версия ученицы показалась мне гениальной, и я с тех пор к ней обращаюсь. – Примеч. авт. [Исходная цитата – из обращения Альберта Эйнштейна и Чрезвычайной комиссии ученых-атомщиков, 24 мая 1946 г. (Princeton, New Jersey: Emergency Committee of Atomic Scientists). – Примеч. перев.]
6«Chicago White Sox» (с 1893) – чикагская профессиональная бейсбольная команда.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22 
Рейтинг@Mail.ru