bannerbannerbanner
Дни в Бирме. Глотнуть воздуха

Джордж Оруэлл
Дни в Бирме. Глотнуть воздуха

Доктор покачал головой.

– Право, мистер Флори, я не снаю, что сделало вас таким циником. Это совершенно не к месту! Вы – английский джентльмен таких дарований, таких достоинств – рассуждаете, как какой-нибудь мятежник из «Бирманского патриота»!

– Мятежник? – сказал Флори. – Я не мятежник. Я не хочу, чтобы бирманцы вытурили нас из страны. Боже упаси! Я здесь деньги делаю, как и все. Я только против одного – словоблудия о бремени белого человека. Этой позы пакка-сахиба. Осточертело. Даже это паршивое дурачье в клубе могло бы быть сносной компанией, если бы вся наша жизнь не была пропитана ложью.

– Но, дорогой мой друг, какой же ложью пропитана ваша жизнь?

– А как же? Той ложью, что мы пришли окультуривать наших бедных черных собратьев, а не просто грабить их. Ложь, можно сказать, вполне естественная. Но она нас разлагает, так разлагает, что вы и представить не можете. Все время преследует чувство, что ты плут и лжец, и это изводит нас и заставляет оправдываться дни и ночи напролет. В этом корень половины нашего скотства с туземцами. Мы, англоиндийцы, были бы даже почти ничего, если бы только признали, что мы воры и намерены воровать без всякого лицемерия.

Доктор, довольный собой, ухватил щепотку воздуха.

– Слабость вашего аргумента, дорогой мой друг, – сказал он, радуясь собственной иронии, – слабость, по всей видимости, в том, что вы не воры.

– Ну, дорогой мой доктор…

Флори сел ровно в шезлонге, отчасти из-за красной потницы, вонзившейся ему в спину тысячей игл, отчасти потому, что начался его любимый спор с доктором. Этот спор, имевший, по сути, смутное отношение к политике, возникал всякий раз, как встречались эти двое. И происходил он шиворот-навыворот, поскольку англичанин костерил англичан, а индиец фанатично их защищал. Доктор Верасвами страстно восхищался всем английским, и никакие уколы со стороны англичан не могли поколебать в нем это. Он сам с готовностью признавал, что индийцы являются низшей, деградировавшей расой. Его вера в британское правосудие была так велика, что не слабела даже тогда, когда он наблюдал в тюрьме телесные наказания или повешения, после которых приходил домой с посеревшим лицом и накачивался виски. Его шокировали мятежные взгляды Флори, но и доставляли порочное удовольствие, какое испытывает истовый верующий, слыша, как молитву «Отче наш» читают задом наперед.

– Дорогой мой доктор, – сказал Флори, – как вы можете утверждать, что мы в этой стране с какой-то иной целью, кроме воровства? Это так просто. Чиновник держит бирманца за горло, пока бизнесмен обшаривает его карманы. Вы считаете, могла бы моя фирма, к примеру, получить контракт на вывоз леса, если бы страна не была в руках британцев? Или другие лесоторговые фирмы, или нефтяные компании, или горнодобытчики, плантаторы и коммерсанты? Как бы Рисовый синдикат обдирал несчастных крестьян, если бы за ним не стояло правительство? Британская империя – это просто машина, которая обеспечивает торговые монополии английским, точнее сказать, еврейским и шотландским бандам.

– Друг мой, мне печально слышать, что вы так говорите. Поистине, печально. Вы говорите, вы стесь санимаетесь коммерцией? Конечно, так и есть. Могли бы бирманцы саниматься коммерцией? Могут они делать машины, корабли, рельсы и дороги? Они без вас беспомосьны. Что бы стало с бирманским лесом, если бы не англичане? Его бы тут же продали японцам, которые бы вырубили все под корень. А вместо этого вашими руками лес фактически культивируется. И пока ваши бизнесмены расрабатывают ресурсы нашей страны, ваши чиновники нас окультуривают, поднимая до своего уровня, из чистого духа солидарности. Потрясаюсий пример самоотречения.

– Чушь, дорогой мой доктор. Признаю, мы учим молодежь пить виски и играть в футбол, но мало чему сверх того. Посмотреть на наши школы – это же фабрики для дешевых клерков. Мы никогда не учили индийцев никакому полезному ремеслу. Духу не хватает; боимся промышленной конкуренции. Больше того, мы погубили немало отраслей. Где теперь индийский муслин? Лет восемьдесят назад в Индии строили морские суда и снаряжали их. А теперь не построят и хорошей рыбацкой лодки. В восемнадцатом веке индийцы отливали пушки, не уступавшие европейским образцам. Теперь же, после того как мы пробыли в Индии полторы сотни лет, у вас на всем континенте не сделают и медной гильзы. Единственные азиатские народы, кто развивался быстро, – это народы независимые. Не будем трогать Японию, но возьмите Сиам…

Доктор возбужденно замахал рукой. Он всегда прерывал оппонента, когда тот упоминал Сиам (как правило, спор повторялся по одной и той же схеме, почти слово в слово), не желая признавать поражения.

– Друг мой, друг мой, вы сабываете асиатский характер. Как иначе обрасовывать нас, при нашей бесфольности и суеверности? Вы, по крайней мере, дали нам сакон и порядок. Неколебимое британское правосудие и мир народов.

– Мор народов, доктор, мор народов – так будет правильно. И в любом случае, для кого этот мир? Для ростовщика и законника. Конечно, мы поддерживаем в Индии мир, в наших же интересах, но к чему сводится весь этот закон и порядок? Больше банков и больше тюрем – вот и все.

– Какие чудовисьные искажения! – воскликнул доктор. – Расфе тюрьмы совсем не нужны? И расфе вы не принесли нам ничего другого, кроме тюрем? Восьмите Бирму времен Тибо[28] – грязь и пытки, и невежество – и посмотрите, что сейчас. Просто выгляньте с этой веранды – фскляните на эту больницу и чуть правее, на школу и полицейский участок. Фскляните на весь этот мосьный рывок прогресса!

– Конечно, я не отрицаю, – сказал Флори, – что мы определенным образом модернизируем эту страну. Это неизбежно. Правда в том, что мы не уберемся отсюда, пока не изничтожим всю бирманскую национальную культуру. Но мы их не цивилизуем, мы только мажем их нашей грязью. Что это принесет, этот рывок прогресса, как вы его называете? Только наши свинские побрякушки – граммофоны и шляпы-котелки. Иногда я думаю, что через двести лет ничего этого, – он махнул ногой в сторону горизонта, – ничего этого не останется – ни лесов, ни деревень, ни монастырей, ни пагод – все пропадет. Вместо этого будут розовые виллы на участках в полсотни ярдов; по всем холмам, насколько хватит глаз, вилла за виллой, и в каждой будет граммофон играть одно и то же. А все леса спилят под корень – перемелют на пульпу для «Мировых новостей» или понаделают граммофонов. Но деревья способны мстить, как говорит старик в «Дикой утке». Вы ведь читали Ибсена?

– Ах, нет, мистер Флори, увы! Это могучий, выдаюсийся расум, как говорит о нем вдохновенный Бернард Шоу. Мне еще предстоит это удовольствие. Но, друг мой, чего вы не видите, так это того, что ваша цивилисация даже в худших своих проявлениях несет нам польсу. Граммофоны, котелки, «Мировые новости» – все это лучше, чем ужасная асиатская леность. Я вижу британцев, даже наименее примерных, некими… некими, – доктор искал подходящее выражение и нашел его, вероятно, где-нибудь у Стивенсона, – факельсиками на пути прогресса.

– А я – нет. Я в них вижу этаких современных, гигиеничных, самодовольных вшей. Которые скачут по миру, застраивая его тюрьмами. Построят тюрьму и назовут это прогрессом, – добавил он не без горечи, сомневаясь, что доктор уловит аллюзию.

– Друг мой, вы положительно зациклились на тюрьмах! Восьмите другие достижения ваших собратьев. Они строят дороги, орошают пустыни, побеждают голод, строят школы, открывают больницы, борются с чумой, холерой, прокасой, оспой, венерическими болеснями…

– Которые сами же и завезли, – вставил Флори.

– Нет, сэр! – возразил доктор, стремясь приписать эту заслугу своим соотечественникам. – Нет, сэр, это индийцы савесли венерические болесни в эту страну. Индийцы савосят болесни, а англичане лечат. Вот и ответ на весь ваш пессимизм и бунтарство.

– Ну, доктор, мы никогда не придем к согласию. Факт в том, что вам нравится весь этот современный прогресс, а мне он слегка претит. Думаю, Бирма времен Тибо пришлась бы мне больше по вкусу. И, как я уже говорил, если мы кого и цивилизуем, то только ради большего барыша. Мы быстро дадим задний ход, если не получим выгоды.

– Друг мой, вы ведь так не думаете. Будь вы на самом деле противник Британской империи, вы бы не говорили об этом с гласу на глас. Вы бы саявляли это во всеуслышание. Я снаю ваш характер, мистер Флори, лучше, чем вы сами снаете себя.

– Простите, доктор; я не стану заявлять об этом во всеуслышание. Кишка тонка. Я «исповедую постыдное бездействие»[29], как старый Велиал в «Потерянном рае». Так надежней. В этой стране выбор простой: будь пакка-сахибом или умри. Я за пятнадцать лет ни с кем не говорил по душам, кроме вас. Мои беседы с вами – это предохранительный клапан; маленькая черная месса под шумок, если понимаете.

В этот момент кто-то отчаянно заскулил. На солнцепеке, у самой веранды, стоял старый индус Матту, дурван, то есть привратник европейской церкви. Он едва прикрывал наготу грязными лохмотьями и дрожал, словно в лихорадке, всем своим видом напоминая большого старого кузнечика. Жил он при церкви, в лачуге из расплющенных жестянок от керосина, откуда иногда суетливо вылезал, завидев европейца, чтобы отвесить земной поклон и пожаловаться на свой талаб[30], составлявший восемнадцать рупий в месяц. Сейчас он жалобно глядел на веранду, елозя одной рукой по грязному животу, а другой как бы кладя что-то в рот. Доктор засунул руку в карман и бросил через перила мелочь. Все попрошайки Чаутады знали о его мягкосердечии и регулярно к нему наведывались.

 

– Вот, уфрите вырождение востока, – сказал доктор, указывая на Матту, сгибавшегося пополам, точно гусеница, бормоча благодарности. – Посмотрите на его болесненные члены. У него икры тоньше, чем запястья европейцев. Посмотрите, как он жалок и угодлив. Посмотрите на его невежество – такое невежество неведомо в Европе са пределами психиатрических клиник. Как-то раз я спросил Матту, сколько ему лет. Он сказал, сахиб, мне вроде десять лет. И вы делаете вид, мистер Флори, что не превосходите естественным обрасом таких состаний?

– Бедный старый Матту; мощный рывок прогресса, похоже, обошел его стороной, – сказал Флори и тоже бросил мелочь через перила. – Давай, Матту, иди, напейся. Деградируй по полной. Утопия нас подождет.

– Аха, мистер Флори, иногда я думаю, все, что вы говорите, это сплошь – как это сказать – шутовство. Английское чувство юмора. У нас, асиатов, как всем исфестно, нет юмора.

– Счастливые вы, черти. Погибель наша, этот проклятый юмор, – он зевнул, закинув руки за голову, а Матту промямлил что-то благодарственное и зашаркал восвояси. – Пожалуй, мне надо идти, пока проклятое солнце не слишком высоко. Этот год будет адски жарким, костями чую. Ну, доктор, мы так увлеклись спорами, что я не спросил, что у вас нового. Я только вчера из джунглей. И послезавтра должен возвращаться – не знаю пока, поеду ли. Ничего такого не случилось в Чаутаде? Никаких скандалов?

Доктор неожиданно посерьезнел. Он снял очки и стал похож благодаря своим темным прозрачным глазам на черного ретривера. Отведя взгляд, он заговорил уже не так оживленно.

– Дело в том, друг мой, что насревает пренеприятное дело. Вы, наверно, будете смеяться – как будто ерунда, – однако я в серьесной беде. Или, точнее, мне гросит беда. Это подковерные дела. Вы, европейцы, никогда о них не уснаете напрямую. В этих местах, – он махнул рукой в сторону базара, – постоянные интриги и саговоры, о которых вы не снаете. Но для нас они много сначат.

– Так, что тут происходит?

– А вот что. Против меня плетут саговор. Самый серьесный саговор, имеющий целью очернить меня и погубить мою официальную карьеру. Как англичанин, вы не поймете этих вещей. Я навлек на себя неприязнь одного человека, вы его вряд ли снаете – это Ю По Кьин, окружной судья. Он опаснейший человек. Неприятности, что он может доставить мне, неисчислимы.

– Ю По Кьин? Это какой такой?

– Сторовый субастый толстяк. Его дом там, дальше по дороге, через сотню ярдов.

– А, тот толстый прохвост? Хорошо его знаю.

– Нет-нет, друг мой, нет-нет! – воскликнул доктор с горячностью. – Вы его снать не можете. Только асиат может его снать. Вам, английскому джентльмену, не постичь такой натуры, как Ю По Кьин. Он больше, чем прохвост, он… как же это скасать? Слов не хватает. Он словно крокодил в человечьем обличье. У него коварство крокодила, его жестокость, его свирепость. Снали бы вы, на что он способен! Какие гадости творил! Вымогательства, фсятки! Сколько девушек испортил – насиловал их на гласах матерей! Эх, английский джентльмен не может помыслить такого человека. И такой человек поклялся меня погубить.

– Я наслышан о Ю По Кьине из разных источников, – сказал Флори. – Он, похоже, превосходный образчик бирманского законника. Один бирманец говорил мне, что во время войны Ю По Кьин набирал рекрутов и собрал целый батальон из своих внебрачных сыновей. Это правда?

– Едва ли так, – сказал доктор, – ведь он не настолько стар. Но в его подлости сомнений быть не может. А теперь он воснамерился погубить меня. Во-первых, он ненавидит меня потому, что я слишком много снаю о нем; а кроме того, он враг всякого расумно честного человека. Он пустит в ход – так действуют подобные ему – клевету. Будет распространять доносы на меня – доносы самые восмутительные и лживые. Он уже начал.

– Но кто же поверит такому малому против вас? Он всего лишь местный судья. А вы официальное лицо.

– А, мистер Флори, вам не понять асиатского коварства. Ю По Кьин погубил таких официальных лиц – повыше меня. Он найдет, как сделать, чтобы ему поверили. И потому… эх, трудное это дело!

Доктор коротко прошелся туда-сюда по веранде, протирая очки платком. Очевидно, у него было что-то еще на уме, но деликатность не позволяла ему высказать это. На миг Флори стало настолько не по себе при виде доктора, что он готов был спросить, не может ли чем-то помочь, но сдержался, поскольку знал, что вмешиваться в склоки азиатов бессмысленно. Никакой европеец никогда не поймет до конца, в чем там дело; это что-то непостижимое для европейского разума, интрига на интриге и заговор на заговоре. К тому же один из Десяти заветов пакка-сахиба гласил не вмешиваться в склоки «туземцев».

– Так в чем, собственно, трудность? – спросил он неуверенно.

– Да вот, если бы только… ах, друг мой, боюсь, вы будете смеяться надо мной. Но дело вот в чем: если бы только я состоял в вашем Европейском клубе! Если бы только! Как по-другому все было бы для меня!

– В клубе? Зачем? Как бы это помогло вам?

– Друг мой, в таких делах престиж – это все. Ведь Ю По Кьин не станет нападать на меня открыто; он никогда не посмеет; он будет клеветать и слословить. А поверят ему или нет, всецело сависит от моего статуса у европейцев. В Индии так саведено. Если наш престиж хорош, мы восвышаемся; если плох, падаем. Кивнуть, подмигнуть может сначить больше, чем тысяча официальных бумаг. И вы не снаете, какой престиж дает индийцу состоять в Европейском клубе. В клубе он практически европеец. Никакой навет не коснется его. Член клуба вне подосрений.

Флори смотрел в сторону, за край веранды. Он встал, словно собираясь уходить. Ему всегда становилось стыдно и неудобно, когда им приходилось признавать, что доктор из-за своей темной кожи не может стать членом клуба. Неприятно, когда твой близкий друг не равен тебе в классовом отношении; но в Индии от этого никуда не деться.

– Вас могут избрать на следующем общем собрании, – сказал он. – Не говорю, что так будет, но такое возможно.

– Полагаю, мистер Флори, вы не думаете, что я прошу вас предложить меня в члены клуба? Упаси бог! Я снаю, вам это невосможно. Я только саметил, что будь я членом клуба, я бы тотчас стал неуясфим…

Флори нахлобучил шляпу и тронул стеком Фло, заснувшую под стулом. Ему было очень не по себе. Он понимал, что, по всей вероятности, если бы он осмелился схлестнуться раз-другой с Эллисом, он бы добился принятия в клуб доктора Верасвами. Ведь доктор, как-никак, ему друг, да что там, едва ли не единственный друг в Бирме. Они вели сотни разговоров и споров, доктор ужинал у него дома и даже хотел представить Флори своей жене, но та, благочестивая индуска, в ужасе отказалась. Флори не раз брал его на охоту, и доктор, обвешанный патронташами и охотничьими ножами, карабкался, тяжело дыша, по склонам холма, скользким от бамбуковой листвы, и палил из ружья куда попало. Элементарная порядочность требовала поддержать доктора. Но Флори понимал, что сам доктор никогда не попросит о помощи, как и то, что принять в клуб азиата не получится без отчаянной схватки. Нет, ему такое не по зубам! Оно того не стоит.

– По правде говоря, – сказал он, – об этом уже был разговор. Они сегодня утром обсуждали, а паршивец Эллис гнул свою обычную линию про «грязных ниггеров». Макгрегор предложил избрать кого-нибудь из туземцев. Полагаю, пришло такое распоряжение.

– Да, я слышал. Мы тут все в курсе. Поэтому мне на ум и пришла такая идея.

– Это должно решиться на общем собрании в июне. Не знаю, что получится, – думаю, решающее слово будет за Макгрегором. Я за вас проголосую, но это все, что я могу. Простите, но это так. Вы не знаете, какая поднимется свара. Вполне возможно, вас изберут, но они сделают это против воли, из-под палки. У них бзик насчет того, чтобы сохранить клуб «белым», как они говорят.

– Конечно, конечно, мой друг! Я прекрасно понимаю. Упаси бог, чтобы вы ис-са меня портили отношения со своими европейскими друсьями. Я прошу вас, не надо рисковать ис-са меня! Самый факт того, что вы мой друг, приносит мне больше польсы, чем вы можете подумать. Престиж, мистер Флори, это как барометр. Каждый раз, как вас видят входящим в мой дом, ртуть поднимается на полградуса.

– Что ж, надо постараться обеспечить вам «ясную погоду». Боюсь, это едва ли не все, что я могу для вас сделать.

– Одно это много значит, друг мой. И в этой свяси есть еще кое-что, о чем я должен вас предупредить, хотя вы, боюсь, будете смеяться. Дело в том, что вам тоже надо беречься Ю По Кьина. Берегитесь крокодила! Он несомненно нападет на вас, когда поймет, что я с вами накоротке.

– Ну, лады, доктор, буду беречься крокодила. Только, я не думаю, что он способен сильно навредить мне.

– По крайней мере, попытается. Я его снаю. Такова его тактика – лишить меня друсей. Восможно, он даже осмелится клеветать и на вас.

– На меня? Боже правый, никто не поверит ему против меня. Civis Romanus sum[31]. Я же англичанин, а значит, вне подозрений.

– Все равно, опасайтесь его наветов, друг мой. Нелься недооценивать его. Он придумает, как вас садеть. Он же крокодил. И, как всякий крокодил, – доктор выразительно потер пальцами, ища нужные слова, – как всякий крокодил, он всегда бьет в слабое место!

– А крокодилы всегда бьют в слабое место, доктор?

Оба друга рассмеялись. Они были достаточно близки, чтобы периодически смеяться над английскими оборотами доктора. Вероятно, в глубине души доктор был слегка разочарован, что Флори не пообещал ввести его в клуб, но он бы этого ни за что не признал. А Флори был рад сменить тему, столь неприятную, что лучше бы он вообще ее не касался.

– Что ж, мне, правда, пора, доктор. Всего доброго, если больше не свидимся. Надеюсь, все будет в порядке на общем собрании. Макгрегор ведь не узколобый ретроград. Смею сказать, он будет настаивать на вашем принятии.

– Будем надеяться, друг мой. Так я смогу одолеть сотню Ю По Кьинов. Тысячу! Всего доброго, друг мой, всего доброго.

Флори поправил шляпу и пошел домой по залитому солнцем майдану, собираясь позавтракать, хотя долгие утренние возлияния, вместе с курением и разговорами, не способствовали аппетиту.

4

Флори спал в одних черных шароварах на влажной от пота постели. Весь день он бездельничал. Примерно три недели каждого месяца он проводил в лагере, а в Чаутаду наезжал на несколько дней, в основном чтобы бездельничать, поскольку конторских дел у него почти не было.

Спальня представляла собой просторную квадратную комнату с белыми оштукатуренными стенами, открытыми дверными проемами и стропилами без потолка – на них гнездились воробьи. Из мебели была большая кровать с откидным балдахином из москитной сетки, плетеный стол, стул и зеркальце, а также грубые книжные полки, на которых стояли несколько сотен книг, заплесневших и загаженных мокрицами за долгие годы. На стене распластался геккон, напоминая геральдического дракона. За навесом веранды свет струился сияющей маслянистой стеной. Монотонное голубиное воркование, доносившееся из зарослей бамбука, причудливо вплеталось в знойный день, навевая дрему наподобие не колыбельной, но паров хлороформа.

В двух сотнях ярдов ниже, возле бунгало Макгрегора, дурван, служивший живыми часами, четырежды ударил по висячей рельсе. Этот звук разбудил слугу Флори, Ко Слу, и он вошел в кухню, раздул угли в очаге и вскипятил воду для чая. Затем накинул розовый гаун-баун и муслиновую инджи и принес к кровати хозяина чайный поднос.

Ко Сла (полным его именем было Маун Сен Хла), типичный бирманский мужик, низкорослый и коренастый, отличался очень темной кожей и затравленным выражением лица. И хотя как у большинства бирманцев борода у него не росла, он отпустил черные усы, свисавшие по краям рта. Флори он служил с тех пор, как тот приехал в Бирму. Эти двое были почти ровесниками. Они росли вместе, выслеживали куликов и уток, устраивали бок о бок засады на деревьях, тщетно ожидая тигров, делили невзгоды тысяч походов и марш-бросков; также Ко Сла подыскивал Флори подружек, занимал для него деньги у китайских ростовщиков, укладывал его после пьянок в постель и выхаживал во время приступов лихорадки. В глазах Ко Слы холостяк Флори так и остался мальчишкой, тогда как сам он женился, породил пятерых детей, а затем удвоил тяготы супружества, взяв вторую жену. Как всякий слуга холостяка, Ко Сла был ленив и неряшлив, зато предан Флори. Он не позволял никому другому прислуживать ему за столом, носить его ружье или придерживать пони, пока тот садился в седло. Если же во время марш-броска путь им преграждал ручей, Ко Сла переносил Флори на закорках. Он жалел Флори, отчасти потому, что считал его большим доверчивым ребенком, отчасти из-за родимого пятна, внушавшего ему ужас.

 

Ко Сла беззвучно поставил чайный поднос на стол, а затем подошел к изножью кровати и пощекотал Флори пальцы. Он знал, что это единственный способ разбудить его, не вызвав раздражения. Флори перекатился, выругался и вжался лбом в подушку.

– Пробило четыре часа, наисвятейший, – сказал Ко Сла на бирманском. – Я принес две чашки – женщина сказала, что придет.

Женщиной была Ма Хла Мэй, любовница Флори. Ко Сла всегда называл ее просто женщиной, показывая свою неприязнь – не потому, что не одобрял такой связи, а просто из ревности к влиянию Ма Хла Мэй на хозяина.

– Святейший будет играть в теннис вечером? – спросил Ко Сла.

– Нет, слишком жарко, – сказал Флори по-английски. – Есть ничего не хочу. Унеси эту гадость и дай виски.

Ко Сла отлично понимал английский, хотя не говорил на нем. Он принес бутылку виски, а также теннисную ракетку Флори и тактично приложил ее к стене напротив кровати. В его понимании теннис был таинственным ритуалом, обязательным для всех англичан, и ему не нравилось, что хозяин валяется вечерами без дела.

Флори с отвращением отодвинул бутерброд, который принес Ко Сла, но налил в чай виски, выпил и почувствовал себя лучше. Он спал с полудня, и у него болела голова и ныли кости, а во рту был вкус горелой бумаги. Еда уже много лет не приносила ему удовольствия. Вся еда европейцев в Бирме хуже некуда: хлеб рыхлый, заквашенный на пальмовом соке, на вкус как паршивая грошовая булочка, масло консервированное, как и молоко, если не хочешь пить водянистую бурду дад-валлы, местного молочника.

Когда Ко Сла вышел из комнаты, Флори услышал скрип сандалий и гортанный голос бирманки:

– Мой хозяин проснулся?

– Входи, – сказал Флори нерадиво.

Вошла Ма Хла Мэй, скинув красные блестящие сандалии на пороге, как того требовал хозяин. Ей разрешалось, в виде особой привилегии, приходить к нему на чай, но прочих трапез Флори с ней не разделял.

Ма Хла Мэй было слегка за двадцать. Она носила инджи из белого крахмального муслина, с золотыми кулонами, и вышитую голубую лонджи из китайского сатина. Ее миниатюрная фигурка, пяти футов ростом, стройная и гладкая, была словно вырезана из дерева, а лицом с раскосыми глазами (округлым и спокойным, цвета чистой меди) она напоминала куклу, причудливо-прекрасную. Волосы, уложенные тугим черным валиком, украшали цветы жасмина. Ма Хла Мэй присела на край кровати, благоухая сандалом и кокосовым маслом, весьма смело обняла Флори и понюхала его щеку, как принято у бирманцев.

– Почему мой хозяин не послал за мной сегодня? – сказала она.

– Я спал. Слишком жарко для этих дел.

– Значит, вам лучше спать одному, чем с Ма Хла Мэй? Наверно, вы считаете меня уродкой! Я уродка, хозяин?

– Уходи, – сказал он, отстраняя ее. – Я сейчас не хочу тебя.

– Хотя бы коснитесь губами, – у бирманцев не было такого слова, как поцелуй. – Все белые мужчины делают так своим женщинам.

– Ну, хорошо. А теперь оставь меня. Возьми сигареты и дай мне одну.

– Почему вы больше не хотите любить меня? Ах, два года назад было совсем иначе! В те дни вы любили меня. Дарили золотые браслеты и шелковые лонджи из Мандалая. А теперь взгляните, – Ма Хла Мэй вытянула тонкую руку в муслиновом рукаве, – ни одного браслета. В прошлом месяце у меня было тридцать, а теперь все заложены. Как мне ходить на базар без браслетов и в одной и той же лонджи? Стыдно перед женщинами.

– Я, что ли, виноват, что ты заложила браслеты?

– Два года назад вы бы мне их выкупили. Ах, вы больше не любите Ма Хла Мэй!

Она снова обняла его и поцеловала; когда-то он сам обучил ее этому европейскому обычаю. От нее исходил смешанный запах сандала, чеснока, кокосового масла и жасмина. От этого запаха у него всегда сводило зубы. Он довольно отвлеченно уложил ее головой на подушку и взглянул на ее молодое экзотичное лицо: высокие скулы, раскосые глаза и губки бантиком. Зубки тоже хоть куда, словно у котенка. Он купил ее два года назад у родителей за триста рупий. Он стал поглаживать ее смуглую шею, поднимавшуюся из инджи без ворота, словно гладкий, стройный стебель.

– Я тебе нравлюсь только потому, что белый и с деньгами, – сказал он.

– Хозяин, я люблю вас, больше всего на свете люблю. Зачем вы так говорите? Разве я не всегда была вам верна?

– У тебя любовник бирманец.

– Фу! – Ма Хла Мэй вся передернулась. – Подумать только, чтобы меня трогали их ужасные бурые руки! Да я умру, если бирманец меня тронет!

– Врушка.

Он положил руку ей на грудь. Ма Хла Мэй никогда это не нравилось, как и всякий намек, что у нее есть грудь – в представлении бирманок идеальная женщина должна быть безгрудой. Она покорно отдалась ему, безвольно лежа со слабой улыбкой, словно кошка, позволяющая себя гладить. Объятия Флори ничего для нее не значили (ее тайным любовником был Ба Пе, младший брат Ко Слы), однако она очень обижалась, когда он отвергал ее. Иногда она даже добавляла любовное зелье ему в еду. Она очень дорожила беззаботной жизнью наложницы, позволявшей ей щеголять в родной деревне красивыми нарядами, изображая из себя «бо-кадо» – жену белого человека; она всех убедила, включая и себя, что была законной женой Флори.

После соития Флори отвернулся от нее, изнуренный и сам себе противный, молча улегся и накрыл рукой родимое пятно. Он всегда вспоминал о пятне, сделав что-то постыдное. Презирая себя за слабость, он зарылся лицом во влажную подушку, пахнувшую кокосовым маслом. Жара была ужасная, а голуби все так же ворковали. Голая Ма Хла Мэй склонилась над Флори и стала плавно обмахивать его плетеным веером, который взяла со стола.

Затем она встала, оделась и закурила сигарету, после чего вернулась в постель и стала поглаживать голое плечо Флори. Белизна его кожи очаровывала ее своей непривычностью и ощущением власти. Но Флори дернул плечом, сбросив ее руку. Как обычно после близости, она внушала ему дурноту и ужас. Все, чего он хотел, это чтобы она убралась с глаз долой.

– Уходи, – сказал он.

Ма Хла Мэй вынула изо рта сигарету и попробовала предложить Флори.

– Почему хозяин всегда такой злой на меня после любви? – сказала она.

– Уходи, – повторил он.

Ма Хла Мэй продолжала гладить плечо Флори. Она никак не могла усвоить, когда лучше оставить его одного. Для нее сладострастие было своего рода ведьмовством, наделявшим женщину магической властью над мужчиной, обещая под конец превратить его в безмозглого раба. Она верила, что с каждым объятием воля Флори слабела, а ее власть над ним крепла. Она стала донимать его ласками, надеясь соблазнить на второй раз. Отложив сигарету, она обвила его руками и попыталась повернуть к себе и поцеловать, браня за холодность.

– Уходи, уходи! – сказал он сердито. – Посмотри в кармане шортов. Там деньги. Возьми пять рупий и иди.

Ма Хла Мэй нашла бумажку в пять рупий и засунула себе за пазуху, но уходить не спешила. Она склонилась над кроватью и продолжила изводить Флори, пока он не вскочил со злости на ноги.

– Пошла вон отсюда! Я же сказал. Не хочу тебя видеть, когда дело сделано.

– Хорошо же вы обращаетесь со мной! Как с какой-то проституткой.

– А кто же ты? – сказал он. – Пошла вон.

Он вытолкал ее из комнаты и вышвырнул ногой ее сандалии. Их встречи часто заканчивались подобным образом.

Флори стоял посреди комнаты, зевая. Может, все-таки пойти в клуб, сыграть в теннис? Нет, тогда пришлось бы бриться, а он не мог решиться на это, пока не зальет в себя немного спиртного. Пощупав щетинистый подбородок, он поплелся к зеркалу, но затем передумал. Ему не хотелось видеть свое желтушное, осунувшееся лицо. Несколько минут он расслабленно стоял, глядя, как геккон над книжными полками крадется за мотыльком. Сигарета, которую выронила Ма Хла Мэй, едко чадила. Флори взял книгу с полки, открыл и отшвырнул подальше. Даже читать не было сил. О, боже, боже, куда девать этот паршивый вечер?

В комнату вбежала Фло, виляя хвостом, и стала проситься на прогулку. Флори хмуро перешел в смежную маленькую ванную с каменным полом, поплескал на себя тепловатую воду и надел рубашку и шорты. Он должен был как-то размяться, пока солнце еще не зашло. Провести день в Индии, хорошенько не вспотев, страшное дело. Никакое сладострастие не сравнится с этим грехом. Когда праздный день переходит в сумерки, подступает такая хандра, что хоть в петлю лезь. Ни дела, ни молитвы, ни книги, ни выпивка, ни болтовня – ничто не избавит от этой заразы; она выходит только с потом.

28Король верхнебирманского государства Ава, завоеванного англичанами в 1885 г.
29Цит. из «Потерянного рая» Д. Мильтона в пер. А. Штейнберга.
30Жалованье (бирм.).
31Я – римский подданный (лат.).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30 
Рейтинг@Mail.ru