bannerbannerbanner
Найти виноватого

Джеффри Евгенидис
Найти виноватого

– Ну, была не против. Сейчас я уже не уверен.

Что сказать о его лице? Оно было открытым. Привычным к тому, что на него смотрят, в него вглядываются. Кожа имела здоровый абрикосовый оттенок. Брови цвета того же абрикоса, кустистые, словно у старого поэта. Благодаря им лицо не выглядело чересчур мальчишеским. Томасина смотрела в это лицо. Она посмотрела на него и сказала – ты принят.

– У нас с женой двое детей. В первый раз нам долго не удавалось зачать, так что мы понимаем, каково это. Тревоги, время уходит, все такое.

– Ваша жена, видимо, очень свободомыслящая женщина, – заметил я.

Роланд прищурился, явно проверяя, насколько искренне я говорю, – очевидно, он не дурак. (Возможно, Томасина предварительно проверила его аттестат.) Все же он решил поверить мне.

– Говорит, что польщена. Я-то точно польщен.

– У нас с Томасиной был роман, – сказал я. – Мы жили вместе.

– Правда?

– Теперь просто дружим.

– Хорошо, когда так.

– Когда мы были вместе, она о детях не думала.

– Так оно всегда и бывает. Сначала считаешь, что все еще впереди, а потом раз – а время-то вышло.

– Видимо, тогда все было по-другому.

Роланд взглянул на меня, не понимая, о чем я, а потом посмотрел в другой конец комнаты, улыбнулся кому-то и приподнял стакан.

– Не сработало, – сказал он мне. – Жена хочет домой. Приятно было познакомиться, Уолли.

Он поставил свой стакан.

– Продолжайте пахать, – сказал я, но он то ли не услышал меня, то ли притворился, что не слышит.

Виски уже кончился, и я взял себе еще и отправился искать Томасину. Пробился через гостиную, протиснулся через холл, оправил костюм. Несколько женщин взглянули на меня и отвернулись. Дверь спальни была закрыта, но мне захотелось ее открыть.

Она стояла у окна, курила и глядела на улицу. Она не слышала, как я вошел, а я ничего не сказал. Просто стоял и смотрел на нее. Какое платье надеть на Праздник осеменения? Ответ: именно то, что выбрала Томасина. Оно даже не было особенно вульгарным – закрывало ее от шеи до лодыжек. Однако между этими двумя пунктами ткань была искусно украшена множеством дырочек, позволявшим видеть то кожу бедра, то гладкий таз, то белый фрагмент груди. При взгляде на платье вам приходили на ум потайные отверстия, темные каналы. Я пересчитал видимые участки кожи. Два моих сердца – одно сверху, одно снизу – тяжело стучали.

Потом я сказал:

– Познакомился с призовым жеребцом.

Она повернулась ко мне и улыбнулась, хотя и не вполне убедительно:

– Роскошный, правда?

– Мне до сих пор кажется, что Айзек Азимов был бы лучше.

Она подошла, и мы чмокнули друг друга в щечки. Ну то есть я чмокнул. Она скорее поцеловала воздух. Ауру моей спермы.

– Диана говорит, что мне надо забыть про эту спринцовку и просто переспать с ним.

– Он женат.

– Да все они женаты. – Она сделала паузу. – Ты ж понимаешь.

Я не подал никаких знаков того, что понимаю.

– Что ты здесь делаешь?

Она два раза подряд коротко и сильно затянулась, словно для того, чтобы подкрепиться. Потом ответила:

– Психую.

– Что случилось?

Она прикрыла лицо рукой:

– Уолли, это такая тоска! Не так я хотела забеременеть. Мне казалось, что будет весело, но на деле получилась тоска. – Она опустила руку и взглянула мне в глаза. – Ну что, считаешь меня сумасшедшей? Да?

Она умоляюще приподняла брови. Я уже рассказывал вам о ее родинке? У Томасины на нижней губе родинка, вроде шоколадной крошки. Все пытаются ее стереть.

– Да нет, Том, я не считаю тебя сумасшедшей.

– Правда?

– Правда.

– Я тебе доверяю, Уолли. Ты недобрый, так что я тебе доверяю.

– В смысле – недобрый?

– Ну не в плохом смысле. В хорошем. Я не сумасшедшая?

– Ты хочешь ребенка. Это естественно.

Вдруг Томасина подалась вперед и уткнулась мне в грудь. Для этого ей пришлось нагнуться. Она закрыла глаза и глубоко вздохнула. Я положил руку ей на спину. Отыскав пальцами дырочку, стал поглаживать кожу.

– Ты все понимаешь, Уолли, – сказала она благодарно и нежно.

Она выпрямилась и улыбнулась, оглядела свое платье, поправила его так, чтобы был виден пупок, и взяла меня за руку:

– Пойдем, надо вернуться на вечеринку.

Дальнейшего я не ожидал. Когда мы вышли, все зааплодировали. Томасина держала меня за руку, и мы принялись махать присутствующим, словно монаршья чета. На мгновение я забыл, зачем мы здесь собрались. Просто стоял рука об руку с Томасиной и принимал аплодисменты. Когда все утихли, я услышал, что по-прежнему играет Джексон Браун. Я наклонился к Томасине и прошептал:

– Помнишь, как мы под него танцевали?

– Мы под него танцевали?

– Ты не помнишь?

– Да у меня уже сто лет этот альбом. Я миллион раз под него танцевала.

Она отпустила мою руку.

Мой стакан снова опустел.

– Можно задать тебе вопрос, Томасина?

– Какой?

– Ты вообще думаешь о нас с тобой?

– Уолли, не стоит.

Она отвернулась и опустила взгляд, после чего сказала:

– Я тогда была сама не своя. Вряд ли была способна на отношения. – Голос ее звучал нервно и резко.

Я кивнул. Я сглотнул. Велел себе не задавать следующий вопрос. Оглядел камин, словно он очень меня интересовал, а потом все равно спросил:

– А о ребенке нашем ты думаешь?

У нее слегка дернулся левый глаз – только так и можно было понять, что она меня услышала.

Она глубоко вдохнула и выдохнула:

– Это было давно.

– Знаю. Просто я вижу, как тебе сложно, и думаю, что все могло бы быть иначе.

– Вряд ли. – Она сняла с моего пиджака пушинку, нахмурилась. Потом выбросила ее. – Господи! Иногда жалею, что я не Беназир Бхутто или кто-нибудь в этом роде.

– Тебе хотелось бы стать премьер-министром Пакистана?

– Мне хотелось бы, чтобы меня выдали замуж по расчету. Мы бы с мужем переспали, а потом он пошел бы играть в поло.

– Правда?

– Нет, конечно. Это было бы ужасно.

Прядь упала ей на глаза, и Томасина отбросила ее. Оглядела комнату. Потом выпрямилась и сказала:

– Мне надо пообщаться с другими гостями.

Я поднял стакан.

– Плодись и размножайся, – произнес я.

Томасина сжала мне руку и отошла.

Я остался стоять на месте, якобы попивая из пустого стакана, чтобы занять руки. Оглядел комнату в поисках незнакомых женщин. Таких здесь не было. Подойдя к бару, я попросил шампанское. Барменша трижды наполняла мой бокал. Ее звали Джулия, и она занималась историей искусств в Колумбийском университете. Пока я стоял у бара, Диана вышла в центр комнаты и постучала по бокалу. Остальные тоже зазвенели бокалами, и постепенно стало тихо.

– Прежде чем мы всех выгоним, – начала Диана, – мне бы хотелось поблагодарить нашего щедрого донора Роланда. Мы искали по всей стране и, можете поверить, конкуренция была очень высока.

Все рассмеялись. Кто-то крикнул:

– Роланд ушел!

– Ушел? Что ж, выпьем за его сперму. Она-то у нас осталась!

Снова смех. Чьи-то пьяные возгласы. Теперь и женщины, и мужчины взялись за свечи и начали ими размахивать.

– И наконец, – продолжала Диана, – мне бы хотелось поздравить нашу будущую – тьфу-тьфу-тьфу! – мать. Она бесстрашно добывала орудие производства, и ее пример нас всех очень вдохновляет!

Томасину вытащили в центр комнаты. Все улюлюкали. Волосы ее растрепались, она покраснела и заулыбалась. Я тронул руку Джулии, протянул ей свой стакан. Все смотрели на Томасину, и я украдкой проскользнул в ванную.

Закрыв за собой дверь, я сделал то, что делаю очень редко, – посмотрел на себя в зеркало. Я перестал этим заниматься лет двадцать назад. Разглядывать свое отражение хорошо, когда тебе тринадцать. Но тем вечером я снова этим занялся. Стоя в ванной Томасины, где мы когда-то намыливали и поливали друг друга из душа, стоя в этом веселеньком ярком гроте, я представлял себе самого себя. Знаете, о чем я думал? О природе. Я снова думал о гиенах. Гиена, вспоминал я, это опасный хищник. Иногда гиены даже нападают на львов. Внешне они не очень, но живут неплохо. Я поднял бокал и произнес самому себе тост:

– Плодись и размножайся!

Чашка стояла именно там, где сказала Диана. Роланд с религиозной аккуратностью разместил ее на мешочке с ватными шариками. Детский стаканчик покоился на маленьком облаке. Я открыл его и осмотрел содержимое. Желтоватая слизь едва покрывала дно. Внешне она напоминала резиновый клей. Кошмар, если вдуматься. Ужасно, что женщинам необходима эта субстанция. Есть в этом что-то жалкое. Иметь все необходимое для создания новой жизни, кроме этой презренной закваски. Я выплеснул Роланда под кран. Потом проверил, заперта ли дверь. Мне бы не хотелось, чтобы меня кто-нибудь застукал.

Это было десять месяцев назад. Вскоре после этого То-масина забеременела. Она раздулась до невероятных размеров. Я был в командировке, когда она родила с помощью акушерки в больнице святого Винсента, но вернулся как раз вовремя, чтобы получить письмо:

«Томасина Дженовезе с гордостью сообщает о том,

что 15 января 1996 года у нее родился сын,

Джозеф Марио Дженовезе,

5 фунтов 3 унции».

Уже по весу ребенка все было понятно. Я удостоверился на следующий день, когда принес наследнику ложечку Тиффани и заглянул в колыбель. Нос картошкой. Глаза навыкате. Я ждал десять лет, чтобы увидеть это личико в окне школьного автобуса. Теперь же мне оставалось лишь помахать ему на прощание.

1995

Старинная музыка

Войдя в дом, Родни сразу же направился в музыкальную комнату. Он называл эту комнату музыкальной – вроде бы иронично, но и с робкой надеждой. Это была тесная изогнутая четвертая спаленка, которая образовалась, когда здание нарезали на квартиры. Музыкальной она называлась потому, что там жил его клавикорд.

Вот он, стоит на пыльном полу. Яблочно-зеленый с золотой каемкой. Если поднять крышку, откроется изображение геометрических аллей французского парка. Его модель повторяла клавикорды Бодехтеля конца восемнадцатого века, но Родни приобрел его три года назад в магазине «Старинная музыка» в Эдинбурге. Однако он возвышался в тусклом свете (за окном была чикагская зима) так величественно, словно дожидался Родни не девять с половиной часов с утра, а по меньшей мере пару веков.

 

Для клавикорда такая огромная комната не требовалась. Клавикорд – это вам не рояль. Спинеты, вирджиналы, фортепиано, клавикорды и даже клавесины – относительно небольшие инструменты. Музыканты, что играли на них в восемнадцатом веке, были маленькими. Родни, однако, довольно большой – шесть футов три дюйма. Он аккуратно присел на узкую табуретку, осторожно уместил колени под клавиатурой и начал с закрытыми глазами играть прелюдию Свелинка.

Старинная музыка крайне рассудочна, математически точна и немножко скованна – таков был и сам Родни. Он был таким задолго до того, как впервые увидел клавикорд или начал писать докторскую диссертацию (так и не законченную) о темперировании в период немецкой Реформации. Погружение в работы Баха-отца и сыновей только укрепило природные склонности Родни. Вторым предметом мебели в комнате был тиковый столик. В его ящичках и отделениях в идеальном порядке хранились бумаги Родни: страховые документы, различные инструкции в алфавитном порядке вместе с соответствующими гарантиями, записи о прививках близняшек, их свидетельства о рождении и карточки соцобеспечения, а кроме того, финансы: сумма месячных бюджетов за три года, включая расходы на содержание дома, с учетом, в том числе, максимально допустимой стоимости отопления. Родни поддерживал в квартире бодрящую температуру – четырнадцать с половиной градусов. Немного холода еще никому не повредило. Холод был подобен Баху: он очищал разум. Наверху лежала папка за этот месяц с надписью «Фев. 05». Там были три выписки с кредитной карты с пугающим остатком на счету и переписка с коллекторами, которые преследовали Родни за задержку ежемесячных платежей в магазин «Старинная музыка».

Он играл, выпрямив спину, и лицо его подергивалось. Глазные яблоки за опущенными веками подрагивали в такт звукам.

В этот момент дверь распахнулась, и шестилетняя Имо-джин рявкнула, словно портовый грузчик:

– Папа! Ужинать!

Выполнив поручение, она снова захлопнула дверь. Родни остановился. Глянув на часы, он увидел, что играл (занимался) ровно четыре минуты.

Родни вырос в доме, где соблюдали чистоту и порядок. Тогда было так заведено. Полагалось делать уборку. Матери полагалось, конечно. Выбитые ковры, сверкающие чистотой кухни, рубашки, которые чудесным образом сами исчезали с пола и появлялись свежевыглаженными в шкафу, – все это осталось в прошлом. Дома как хорошо отлаженного механизма более не существовало. Женщины променяли его на работу.

Да если даже и не променяли. Ребекка, жена Родни, работала дома, в маленькой спальне. Правда, она называла ее не спальней, а кабинетом. У Родни была музыкальная комната, в которой он понемножку занимался. У Ребекки был кабинет, в котором она понемножку работала. Но она проводила там много времени, дни напролет, а Родни работал в городе – в настоящем кабинете.

Покинув убежище музыкальной комнаты, Родни принялся огибать картонные коробки, рулоны пупырчатой пленки и разбросанные игрушки. Протиснувшись в гостиную мимо отряда зимних пальто, под которыми стояли грязные сапоги и валялись разрозненные варежки, он вдруг наступил на что-то, напоминавшее одну из них. Но оказалась, что это плюшевая мышь. Родни со вздохом поднял ее. Она была чуть больше настоящей, нежно-голубого окраса и в черном беретике. Судя по всему, у нее имелся врожденный дефект— волчья пасть.

– Тебе же полагается быть милой, – сказал Родни мыши. – Соберись уже.

Мышами Ребекка и занималась. Они составляли линейку «Мышки-пышки», в которую на данный момент входили четыре персонажа: Модернистская Мышь, Богемная Мышь, Мышь-Серфреалист и Мышь – Дитя Цветов. Все эти творческие грызуны были набиты ароматическими гранулами, и их было необычайно приятно тискать. Предполагалось, что покупатели (будущие) будут совать мышек в микроволновку и доставать их оттуда теплыми и ароматными.

Родни принес мышь на кухню в сложенных ладонях, словно раненого зверька.

– Беглянка, – сказал он вместо приветствия.

Ребекка стояла у раковины и сливала воду из-под макарон. Взглянув в его сторону, она нахмурилась:

– Выброси. Эта не удалась.

Близняшки за столом издали тревожный вопль. Им не нравилось, когда мыши заканчивали свой жизненный путь. Сорвавшись с мест, они бросились к отцу.

Родни поднял Богемную Мышь повыше.

Имми, которая унаследовала от матери острый подбородок и ясноглазую решительность, залезла на стул. Талула, более склонная поддаваться инстинктам, принялась карабкаться вверх по ноге отца.

Пока происходило это бесчинство, Родни обратился к Ребекке:

– Дай угадаю. Проблемы со ртом?

– Именно, – ответила Ребекка. – И с запахом. Понюхай ее.

Чтобы сделать это, Родни пришлось повернуться, сунуть мышь в микроволновку и нажать кнопку. Через двадцать секунд он вытащил теплую мышь и поднес ее к носу.

– Все не так плохо, – сказал он. – Но я понимаю, о чем ты. Многовато подмышечных нот.

– Это должен был быть мускус.

– С другой стороны, от богемы часто пованивает.

– У меня пять кило мускусных гранул, которые можно разве что выбросить, – простонала Ребекка.

Родни пересек кухню и поднял крышку, нажав на педаль мусорного ведра. Он бросил мышь внутрь и закрыл ведро. Это было приятно. Он с удовольствием выбросил бы ее снова.

Возможно, покупка клавикорда была не самым удачным шагом. Во-первых, он обошелся в небольшое состояние, которого у них не было. Кроме того, Родни уже десять лет как перестал играть профессионально. После рождения близнецов он вообще бросил музыку. Ради того, чтобы иметь возможность приехать к Гайд-парку от Логан-сквер, несколько раз обогнуть его в поисках места для автомобиля (как говорится, парк – это еще не парковка), вытащить из бумажника удостоверение Чикагского университета, прикрывая пальцем безнадежно устаревшую фотографию, и помахать им охраннику, который на час пустит его в комнату 113, где стоял потрепанный, но не вполне расстроенный университетский клавикорд, – ради этого, ради того, чтобы не терять формы, Родни готов был исполнять все эти бурре и пируэты, но с появлением детей это стало слишком сложно. В те дни, когда Родни и Ребекка еще писали диссертации (пока не появились дети, они были предельно сконцентрированы на цели и жили на йогурте и пивных дрожжах), Родни по три-четыре часа в день играл на факультетском клавикорде. Клавесин в соседней комнате пользовался огромным успехом, но клавикорд всегда был свободен. Дело в том, что клавикорд был педальный – редкий зверь, с которым никому не хотелось связываться. Это была очень приблизительная копия инструмента начала восемнадцатого века, и педальный механизм, изрядно оттоптанный каким-то толстопятым студентом, работал довольно своеобразно. Но Родни привык к нему, и с тех пор клавикорд стал вроде как его личным инструментом, пока он не ушел из университета, не стал отцом, не обзавелся работой к северу от Темзы в школе народной музыки, где давал уроки фортепиано.

Проблема со старинной музыкой заключалась в том, что никто не знал, как она звучала. Споры о том, как настроить клавесин или клавикорд составляли изрядную часть науки. Все задавались вопросом: как же сам Бах настраивал свой клавесин? Но этого никто не знал. Все спорили, что же он имел в виду, говоря о wohltemperirt[13] клавире. Они настраивали свои инструменты на исторический манер и изучали нарисованные от руки схемки на титульных страницах сочинений Баха.

Родни собирался раз и навсегда решить этот вопрос в своей диссертации. Он хотел точно установить, как Бах настраивал клавесин, как звучала его музыка в то время, а значит, понять, как ее играть сейчас. Для этого он отправился бы в Германию, вернее, в Восточную Германию, в Лейпциг, чтобы исследовать тот самый клавесин, на котором играл Бах и на клавишах которого, по слухам, Мастер оставил пометки относительно настройки. Осенью 1987 года Родни на средства от докторского гранта отправился в Западный Берлин вместе с Ребеккой, которая как раз получила стипендию в Freie Universitat[14]. Они сняли двухкомнатную квартирку вблизи Савиньи-плац с сидячим душем и типично немецким унитазом с плоским дном. Их арендодателем был некий Франк из Монтаны, который приехал в Берлин, чтобы строить декорации для экспериментальных спектаклей. Кроме того, эту квартиру использовал кто-то из женатых профессоров для встреч с девушками. Занимаясь сексом в постели, покрытой фланелевой простыней, Ребекка и Родни то и дело натыкались на чьи-то лобковые волосы. Бритвенные принадлежности профессор хранил в тесной вонючей ванной. Фекалии падали в немецкий унитаз и приземлялись на полочку в чаше. Все это было бы невыносимо, не будь они двадцатишестилетними, влюбленными и нищими. Родни и Ребекка постирали простыни и повесили их сушиться на балкон. Привыкли к грязной ванной. Унитаз тем не менее по-прежнему вызывал у них отвращение, и они не переставали жаловаться на него.

Западный Берлин оказался вовсе не таким, как представлял Родни. Он совершенно не походил на старинную музыку. Западный Берлин был иррациональным, вовсе не математичным и скорее расслабленным, чем скованным. Здесь повсюду были военные вдовы, уклонисты, анархисты. Родни не нравился табачный дым. От пива его пучило. Поэтому он при всякой возможности искал укрытия в филармонии или опере.

Ребекка справлялась получше. Она подружилась с жильцами Wohngemeinschaft[15] этажом выше. Шесть юных немцев в мягких маоистских тапочках, ножных браслетах или ироничных моноклях жили вскладчину, менялись партнерами и до хрипоты спорили о кантовской этике применительно к проблемам дорожного движения. Каждые несколько месяцев один из них отправлялся куда-то в Тунис или Индию, либо же возвращался в Гамбург, чтобы заняться семейным экспортным бизнесом. По настоянию Ребекки Родни вежливо посещал их вечеринки, но неизменно чувствовал себя там чересчур лощеным, слишком аполитичным, вопиюще американским.

Когда Родни пришел в октябре в посольство ГДР за академической визой, там сообщили, что его запрос отклонен. Мелкий дипломат, который принес эту весть, ничем не напоминал функционера из Восточного блока – это был дружелюбный, нервный, лысеющий мужчина, который явно искренне сочувствовал Родни. Он рассказал, что сам родился в Лейпциге и в детстве посещал Томаскирхе, в которой Бах был дирижером. Родни обратился в американское посольство в Бонне, но они были бессильны. Он в панике позвонил в Чикаго своему наставнику, профессору Брескину, который в тот момент разводился и не слишком ему сочувствовал.

– А других идей для диссертации у вас нет? – спросил он язвительно.

Липы на Курфюрстендамм уронили листья. По мнению Родни, они недостаточно пожелтели и покраснели, чтобы умирать. Но такой уж была прусская осень. Зима тоже так до конца и не стала зимой – дождь, серое небо, мелкий снег, сырость, которая пробирала Родни до костей, пока он брел с одного церковного концерта на другой. Ему осталось шесть месяцев в Берлине, и он понятия не имел, чем заняться. А в начале весны случилось чудо. Лиза Тернер, культурный атташе американского посольства, пригласила Родни проехать по Германии с турне, исполняя произведения Баха в рамках программы американо-германской дружбы – Deutsche-Amerikanische Freundschaft. Полтора месяца Родни путешествовал по мелким городкам Швабии, Баварии, Северного Рейна и Вестфалии и выступал с концертами в местных залах. Он останавливался в гостиницах, напоминавших кукольные домики и украшенных совершенно кукольными финтифлюшками, почивал на односпальных кроватях под восхитительно мягкими одеялами. Лиза Тернер сопровождала его в пути и следила, чтобы он ни в чем не нуждался, а главное – заботилась о его компаньоне. Речь не о Ребекке – она осталась в Берлине и писала первый черновик своей работы. Компаньоном Родни был клавикорд, созданный мастером Гассом в 1761 году, – самый великолепный, выразительный и капризный инструмент, которого когда-либо касались дрожащие, восхищенные пальцы Родни.

 

Родни не был знаменит. А вот клавикорд Гасса – был, и в Мюнхене перед началом концерта в ратуше его сфотографировали для трех различных газет. Родни стоял сзади, как простой слуга.

Родни не тревожило, что зрителей собирается мало, что большинство из них уже вышли на пенсию, а лица их закостенели от многолетнего наслаждения высокой культурой, что через пятнадцать минут после начала пьесы Шейдемана треть аудитории засыпает с открытыми ртами, словно они подпевают или на что-то жалуются. Родни впервые в жизни платили. Лиза Тернер оптимистично бронировала залы на две-три сотни посетителей. Поскольку на концерты приходило то двадцать пять, то шестнадцать, то (в Гейдельберге) три человека, Родни казалось, что он один и играет самому себе. Он старался услышать ноты, которые Мастер играл более двухсот лет назад, подхватить их и воспроизвести. Он словно возрождал Баха и одновременно путешествовал в прошлое. Об этом он и думал, пока играл в просторных гулких залах.

Клавикорду это все нравилось куда меньше. Он часто жаловался. Ему не хотелось возвращаться в 1761 год. Он поработал на славу и хотел отдохнуть, уйти на пенсию, прямо как его слушатели. Его тангенты[16] сломались и требовали ремонта. Каждый вечер умирала очередная клавиша.

Но старинная музыка продолжала звенеть, чопорно и хрупко, а Родни, ее проводник, балансировал на стуле, словно всадник на крылатом коне. Клавиатура вздымалась и опадала, и музыка неслась дальше.

Вернувшись в Берлин в конце мая, Родни обнаружил, что его интерес к чистому музыковедению поугас. Теперь он даже не был уверен, что хочет стать ученым. Он начал размышлять о том, чтобы вместо диссертации поступить в Королевскую академию музыки в Лондоне и выбрать карьеру исполнителя.

Тем временем Западный Берлин перекраивал Ребекку. Казалось, что в этом закрытом дотационном полугороде никто не работает. Камрады в Wohngemeinschaft убивали время, ухаживая за печальными апельсиновыми деревьями на цементном балконе. Ребекка устроилась волонтером в театр «Шварцфарер» и исполняла электронный аккомпанемент в духе «Крафтверка» и Курта Вайля для устаревших антиядерных постановок. Она засиживалась вечерами, поздно вставала и мало продвинулась в исследовании теоретических концептов потребления музыки в Германии восемнадцатого века в изложении «Allgemeine Theorie der schonen Kiinste» Иоганна Георга Зульцера. Если быть точным, за время отсутствия Родни Ребекка написала пять страниц.

Они провели замечательный год в Берлине. Но в процессе написания докторских диссертаций оба пришли к неизбежному выводу: им вовсе не хотелось становиться докторами чего бы то ни было.

Они вернулись в Чикаго, и жизнь поползла дальше. Родни вступил в музыкальную группу, игравшую на старинных клавишных и изредка дававшую концерты. Ребекка занялась рисованием. Они переехали в Бактаун, а оттуда – на Логан-сквер. Они едва сводили концы с концами. Жили, как Богемные Мыши.

Сороковой день рождения Родни встретил с простудой. С утра он обнаружил, что у него температура выше тридцати девяти, позвонил в школу, чтобы отменить занятия, и забрался обратно в кровать.

Днем Ребекка с девочками принесли ему очень странный торт. Сквозь распухшие веки Родни увидел кексовый корпус, марципановые клавиши и шоколадную крышку, поддерживаемую мятной палочкой.

Ребекка подарила ему билет в Эдинбург и первый взнос в магазин «Старинная музыка». Давай, сказала она. Решайся. Тебе это необходимо. Мы справимся. Мыши понемногу продаются.

Это было три года назад. Теперь же они собрались за колченогим кухонным столом, который купили в комиссионке.

– Не бери трубку, – предупредила Ребекка.

Близняшки, как обычно, ели макароны без ничего. Взрослые – гурманы! – поедали макароны с соусом.

– Они уже шесть раз сегодня звонили.

– Кто? – спросила Имми.

– Никто.

– Женщина? – уточнил Родни. – Дарлин?

– Нет. Новенький кто-то. Мужчина.

Плохой признак. Дарлин практически стала им родной. Учитывая, сколько писем она им написала (шрифт становился все больше), сколько раз позвонила, сначала вежливо напоминая про деньги, потом требуя и, наконец, угрожая, с учетом того, что они все-таки платили, – Дарлин стала для них кем-то вроде сестры-алкоголички или кузины с игровой зависимостью. Правда, в этом случае высшая справедливость была на ее стороне. Это не Дарлин задолжала двадцать семь тысяч долларов под восемнадцать процентов.

Дарлин звонила им из телефонного улья – было слышно, как жужжат бесчисленные трудовые пчелки. Их работа заключалась в том, чтобы собирать пыльцу. Для этого они усердно били крылышками, а при необходимости доставали жало. Родни был музыкантом и прекрасно все это слышал. Иногда он уходил в свои мысли и забывал о сердитой пчеле, которая преследовала его.

Дарлин умела напомнить о себе. В отличие от работников телемагазина, она не допускала ошибок. Она не путала имя или адрес Родни, она выучила их наизусть. Поскольку сопротивляться незнакомцу гораздо легче, она представилась во время первого же звонка. Она обрисовала свою задачу и дала понять, что никуда не денется, пока не выполнит ее.

И вот теперь ее нет.

– Мужчина? – переспросил Родни.

Ребекка кивнула:

– Не очень приятный.

Имми замахала вилкой:

– Ты же сказала, что никто не звонил! Мужчина – это не никто!

– Я имела в виду, что ты его не знаешь, милая. Не думай об этом.

В этот момент зазвонил беспроводной телефон, и Ребекка сказала:

– Не отвечай.

Родни взял салфетку (на самом деле это было бумажное полотенце) и сложил у себя на коленях.

– Звонить во время ужина очень невежливо! – пропищал он, чтобы повеселить девочек.

Первые два года Родни вносил платежи вовремя. Но потом он бросил преподавать в школе народной музыки и попытался открыть частную практику. Ученики приходили к нему домой, и он занимался с ними на том самом клавикорде (объясняя родителям, что это прекрасная подготовка к игре на пианино). Некоторое время Родни зарабатывал вдвое больше, чем раньше, но потом ученики начали исчезать. Клавикорд никому не нравился. У него странный звук, говорили дети. Девчоночий инструмент, сказал один мальчик. В панике Родни арендовал кабинет с пианино и стал проводить уроки там, но вскоре уже зарабатывал меньше, чем в школе. Тогда он бросил уроки музыки и устроился на нынешнюю работу – в регистратуре поликлиники.

К этому моменту он, конечно, уже просрочил платежи в магазин «Старинная музыка». Процентная ставка выросла, а потом (мелкий шрифт) взмыла до небес. После этого ему уже не удавалось поправить дело.

Дарлин грозила изъятием, но пока что этого не произошло, и Родни продолжал играть на клавикорде – пятнадцать минут утром, пятнадцать минут вечером.

– Но есть и хорошие новости, – сказала Ребекка, когда телефон утих. – Я нашла нового клиента.

– Отлично. Кто это?

– Канцелярский магазин в Дес-Плейнсе.

– И сколько мышей они хотят?

– Двадцать. Для начала.

Родни мог отличить квинты в строе баховского клавира, темперированные на 1/6 коммы (фа-до-соль-ре-ля-ми), от чистых (ми-си-фа-диез-до-диез) и от жутких квинт, темперированных на 1/12 коммы (до-диез-соль-диез-ре-диез-ля-диез), поэтому ему не составляло труда посчитать: каждая мышь стоила пятнадцать долларов, из которых Ребекка брала себе сорок процентов, то есть шесть долларов за мышь. Поскольку на производство одной мыши уходило около трех с половиной долларов, то прибыли оставалось два с половиной доллара. Умножить на двадцать – получается пятьдесят баксов.

Он произвел еще один расчет: двадцать семь тысяч долларов поделить на два с половиной – получалось десять восемьсот. Для начала канцелярскому магазину требовалось двадцать мышей. Чтобы заплатить за клавикорд, Ребекке надо было бы продать больше десяти тысяч мышей.

Родни посмотрел на жену тусклым взглядом.

На свете было множество женщин с настоящими работами. Просто Ребекка не входила в их число. В наши дни любое женское занятие называется работой. Если мужчина шьет мышей, его в лучшем случае назовут неудачником, а в худшем – лентяем. Но если женщина, закончившая магистратуру и почти получившая степень по музыковедению, занимается изготовлением ароматизированных грызунов для микроволновки, принято говорить, что у нее свое дело (особенно среди ее замужних подружек).

Разумеется, из-за своей «работы» Ребекка не могла полноценно заботиться о близнецах, и им пришлось нанять няню, недельный заработок которой превышал доход от продажи мышей (поэтому они выплачивали лишь минимальные платежи по кредиткам, все глубже и глубже утопая в долгах). Ребекка много раз порывалась отказаться от мышей и найти работу со стабильной зарплатой. Но Родни хорошо знал, что такое бессмысленная любовь, и всегда говорил: «Давай подождем еще несколько лет».

13Хорошо темперированный (нем.).
14Свободный университет (нем.) – крупнейший университет в Берлине.
15Коммунальной квартиры (нем.).
16Тангенты – металлические клинышки, присоединявшиеся к задним концам клавиш старинных клавикордов. Благодаря им извлекался особый звук, похожий на тот, который издавали смычковые инстументы. – Примеч. ред.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14 
Рейтинг@Mail.ru