Радужная топь. Избранники Смерти

Дарья Зарубина
Радужная топь. Избранники Смерти

Глава 21

Умеешь ты прятать свои тайны, травница, но от меня не скроешься. Я ведь не простой деревенский мертвяк, чтобы так легко потерять твой след.

Иларий спешился, взял Вражко за повод и пошел к крайней избе. Древний старик сунул палец в щербатый рот, послюнявил и принялся скатывать в трубочку табачный лист.

– А что, дед, – спросил у него Иларий, широко улыбаясь. – Нет ли у вас в деревне толковой травницы?

– Как нет, – отозвался дед, поднял на Илажку светлые, выбеленные годами глаза. – А тебе на что?

– Чай какая-нибудь карга старая? – усмехнулся Илажка. – Вроде тебя, батюшка.

– Сам ты карга, добрый молодец. – Старик плюнул на дорогу и снова послюнявил палец. – Девчонка совсем.

Сердце так и прыгнуло в груди Илария, рука сама собой потянулась к ладанке, где лежали поверх щепоти родной земли свернутые в колечко несколько длинных рыжих волосков. Неужто нашел наконец? Далеко от своего старого лесного убежища забралась лисичка.

– А где эта твоя травница живет? – спросил Иларий ласково, боясь спугнуть долгожданную удачу. – Повидать бы мне ее. Дело есть.

– Тогда не болтай, чернявый, лезь на Сивку свою, глядишь и догонишь. Если уж тебе так приперло.

Старик отвернулся и принялся отрешенно ковырять в щербатом рту.

– То есть как догонишь? Убежала? – Иларий уже повернулся к Вражко, чтобы вскочить в седло. Помедлил, ожидая ответа старика.

– Да хто ж ей убежать-то позволит, – бросил нехотя старик. – Ее мужики ко Владиславу Радомировичу в Черну продавать повезли. Он, говорят, за таких девок платит золотом. Хоть за живых, хоть за мертвых. Вот и думаю, поспеешь ли со своей ворожеей перевидеться, пока мужички ее…

Иларий уже сидел в седле. Вражко взвился, обиженно заржал и рванулся в сторону леса, куда указал кривой темный палец старика.

Манус миновал лес, сошедший в редкий перелесок. Перед ним открылось голубое льняное поле, над которым тугими струями свивался жаркий воздух. Тропка шла краем. Маг не стал повиноваться ее извивам и направил Вражко в море цветущего льна. И сквозь грохот сердца и шум ветра услышал взвившийся над полем девичий крик.

Иларий не щадя ударил вороного плетью. Тот рванулся вперед. И маг вихрем влетел на поляну, где у костра расположились деревенские со своей жертвой. Видимо, мужички, подзуживая друг друга, все-таки решили, что Влад заплатит и за мертвую девку, а раз ворожее все равно не жить, можно и потешиться. Девушка, в окровавленном и разорванном платье, полулежала, прислонившись спиной к стволу березы, рыжеватые спутанные волосы упали ей на лицо. Руки, видно, прижженные в нескольких местах головней из костра, слабо цеплялись за траву. Девушка тихо стонала, а один из мужиков неторопливо развязывал тесемки штанов.

Он рванул девушку к себе. И она снова вскрикнула, но уже совсем тихо и жалобно. И тотчас тяжелое боевое заклятье ударило мертвяка по плечам и спине. Тот охнул и осел, сопя и булькая. Мужики бросились врассыпную, попрятались в кустах. Отповедь – едва заметная для разгневанного Илария – шаркнула мануса по рукам. Но Илажи уже соскочил с коня и бросился к девушке.

– Лисичка, Ягинка, – прошептал он, обнимая обмякшее тело, убирая белой ладонью волосы с перепачканного кровью и углем лица. На Илария уставились пронзительно-синие глаза девушки. В глазах отражалось высокое равнодушное небо и – на мгновение – многоцветный взор Безносой Землицыной сестры.

Это была не она. Не Агнешка. Но Иларий отчего-то почувствовал, как защипало в глазах, прижал к себе еще теплое тело молоденькой лекарки, уткнулся лбом в ее волосы и замер так, не глядя на мужиков, что, осмелев, выглядывали из пролеска, вооружившись толстыми ветками и камнями. Их топоры и обожженные колья, которыми обычно деревенские обозы оборонялись в пути, остались у костра. И мужики медленно приближались, надеясь успеть обойти сумасшедшего мага и дотянуться до своего оружия. Авось сталь, которую так боятся маги, сможет защитить от истиннорожденного и его расправы.

Иларий поднялся на ноги, все еще держа на руках худенькое, легкое тело лекарки.

– Что она вам сделала?! – крикнул он, поцеловав мертвую в окровавленный висок. – Она лечила ваших баб, ваших детей и коров, ваши больные зубы. Она была совсем девчонка, а вы ее мучили и убили, чтобы получить пару медяков от Чернского кровопийцы!

– Так это, говорят, Чернец золотом платит, – буркнул кто-то из мужиков.

И Иларий брезгливо замолчал, взял за повод Вражко и пошел прочь.

– Э… господин, так… померла девка-то… Может, нам ее отдашь, – проблеял кто-то за его спиной. – А… золотишко-то можем… Э-э… поделить.

Иларий, не оборачиваясь, сложил пальцы в силовое и огрел говорившего. Легко, вполсилы, но тот захлебнулся и закашлялся, давясь собственными словами. Иларий шел прочь. Вражко следовал за ним.

Вернулся в Бялое уже к вечеру. Похороны незнакомой травницы заняли много времени. Деревенские попрятались от сумасшедшего мануса, и он долго не мог найти заступа, чтобы выкопать яму. Когда последняя горсть земли упала на холмик, Иларий прямо заступом вырубил куст крестоцвета и перенес на могилу. Агнешка всегда любила крестоцвет больше других цветов.

Иларий одернул себя. Не свою лисичку похоронил он сегодня в поле под кустом крестоцвета. Агнешка исчезла, и он без толку искал ее, то и дело находя и теряя след лесной травницы. И каждый раз корил себя за то, что оставил ее тогда. Затуманила голову вернувшаяся колдовская сила, ослепило нечаянное прозрение. И он бросился спасать дальнегатчинца. А потом закрутилось, завертелось, да так вывернулось, что едва не удавило княжьего мануса Илария. Через него умер проклятый Юрек, лгун Казимеж, через него приломала топь Катаржину. И сейчас на волосе все висит. Да только отчего-то не о том сердце болело у мануса. Как пришла на ум, так уж и поселилась под сердцем тоска по травнице. Оставлял ее, казалось, успеет вернуться, дождется его лесная ведунья.

Она не дождалась. А может, раньше Илария напали на ее след ищейки князя Владислава. И кто-то другой пытал и мучил его лисичку, пока не глянула ей в лицо Цветноглазая.

Иларий вытер со лба пот, измазав над бровями землей. Вскочил в седло и нещадно гнал Вражко до самых ворот Былого мяста.

Тадек, нет, Якуб теперь, только Якуб, князь Бяломястовский и никак иначе, уже караулил его. Знать извелся. Иларий покорно выслушал брань и попреки. Только кивал. Казалось ему, что слышит он все словно сквозь толщу ледяной воды и холод ее пробрался уже до самого нутра, скрутил хребет, заставляет вздрагивать тело, шумит в ушах. А от ладоней поднимается к сердцу нестерпимый жар и такая тоска, что не вздохнуть. И кажется, одно спасение от нее есть – отыскать лесную травницу, удостовериться, что не убил он ее сам, когда тянул к себе через нее свою силу, что не убил кто другой, когда не было его рядом, что не изловили ее деревенские мучители и, снасильничав, не отвезли к Чернскому душегубу…

– А сам-то ты кто? Каким она тебя запомнила? – проговорил внутри чей-то гаденький голос. – Снасильничал. Бросил. А ведь она за больным за тобой ходила, любила… Может, и не желает она, чтоб ты ее нашел.

Иларий помотал головой, прогоняя из головы мерзкий голосок. Уверил себя, что любит его Агнешка, не может не любить, и ждет. Только он по глупости своей еще не отыскал ее. Но отыщет.

Видно, Тадек понял, что не слышит его манус. Отпустил. Иларий пошел к себе и, повалившись на постель, уснул.

Сон явился к нему тотчас, словно караулил за дверью, как манус смежит веки. Навалился, придавил к постели медведем-шатуном, принялся ломать.

Снилось ему, что бежит он по широкой улице, падает, задыхается, а все бежит, потому что впереди него идет его Ягинка. Идет споро, вот-вот в толпе потеряется. И спешит к ней Иларий, торопится, а позвать не может: рот у него отчего-то красной лентой закрыт. Оборачивается Иларий, смотрит, отчего лента его не пускает, и видит, что за конец ее княгиня Агата держится, душегрея на ней Каськина и юбка Каськина. И княгиня хохочет, скалит белые зубы и ленту к себе тянет.

И снится Иларию, что уж и не маг он, а пес цепной, грызет ленту, а она, хоть и мягкая, режет ему губы в кровь. Да только удается ему сорваться. Вот-вот догонит он свою лисичку.

– Вот ты где, Проша! – оборачивается лекарка, улыбается. И видит Иларий, что уж она тяжелая, скоро родит. И оттого так досадно ему, что не его ребенка она носит, что скулит пес-Иларий, тянет лекарку за подол.

– Ну что ты выдумал, пусти, – говорит она все еще ласково, но уже чуть нахмурившись. Касается рукой Илажкиного лба. А в руке у нее такой огонь, что с воем падает Иларий, начинает крутиться в пыли, а лоб все пылает, бьет в собачий нос запах горелой шерсти и обожженной плоти…

Иларий со стоном открыл глаза, невольно схватившись за горящий лоб.

Глава 22

Да только не погасила ладонь пламени стыда. Алая краска перекинулась со лба на щеки. Хорошо, ушей не видно. Кажется, не уши, а уголья. По счастью, догадалась Ядвига прикрыть голову косынкой, надвинула ее низко на лоб, да только не слишком хороша такая защита от злого чужого слова. Бранные, едкие, колкие, они в любую складочку забьются, в любую прореху пронырнут.

Ехала Ядзя, торопилась. Все думалось: скоро его увижу, и успокоится сердечко. С того самого дня не находила она себе покоя, как должны были венчать Якуба на княжение. Сперва думала, что боится, что не признает Землица изломанного топью наследника. Что передалась ей тревога от княгини Агаты. Ей-то не понять, она девка простая, неученая. Агата Бяломястовская вперед нее за триста верст видит. Но нет. Вернулся Чернец, слышала Ядвига, что все благополучно содеялось и Якуб отныне в Бялом князем сидит. А не успокоилось сердце. Все что-то шепчет горестно, стучит, торопит.

Молодому дальнегатчинскому наследнику она и на глаза бы не попалась, и глаз бы при нем не подняла, если б не эта тревога. Так хотелось ей из первых уст узнать, что все хорошо в Бялом.

 

Рассказал господин Гати Лешек все как было. И о том, как князья-соседи Якубека поддерживают, никто дома не остался – все приехали или сыновей прислали. О том, как достойно Якубек обряд прошел, как ярко камень засветился.

Слышала Ядзя – и сама светилась как священный белый камень. Не умела радости скрыть – вот и загляделся на нее чужой господин.

О воспоминании о Лешеке из Дальней Гати стало Ядвиге еще горше, еще совестней. Словно проклятая она: господа засматриваются, а ведь ничего в ней такого нет. Разве только коса. Видно, обрезать ее надо. Давно бы отрезала, если б не боялась, что без косы Якуб ее разлюбит.

Ехала Ядзя и думала, что в родном Бялом наконец найдет хоть немного покоя и радости. Пусть Якуб нынче князь. Неуж откажется он от своей Ядзи, от ее любви? Она и княгине его будущей будет служить верно, и деткам, только бы не согнал обратно в страшную Черну, где разлука, и без того тяжкая, казалась безысходной.

– Чтой, Ядзенюшка, в княгини наниматься приехала? – полетел вслед ей визгливый бабий окрик. – В Черне уж мужиков не стало, опять к нам прибежала?

– Срамница! Согнал тебя князь, а ты все лезешь, стыда нет… – подхватила вторая баба.

Ядзя еще ниже склонила голову. Добежала до крыльца, с трудом удерживая слезы. Девушка, выливавшая воду из корытца для умывания, глянула на нее быстро, с жалостью, поторопилась зайти в терем и затворить дверь. Но Ядзя опередила ее, вцепилась в створку.

– Юлита, миленькая. Проснулся князь? Сказала ли ты ему, что я здесь? Что у меня весточка ему от матушки княгини Агаты?

Девка только отвела взгляд, проговорила тихо:

– Знает. С вечера позавчера еще сказано.

– Да напомнила ли ты ему? Ведь весточ…

– Весточку от княгини велено на словах передать, – не позволила ей договорить Юлита. – А… в покои пускать не велено. Князь письмо через Богуся для матушки своей тебе даст. И следующим обозом обратно велел отправляться…

Видно было, как тяжело чужие злые слова даются Юлите. Одна из немногих не отвернулась она от Ядзи, когда ясно стало, что не желает видеть князь Якуб бывшую свою полюбовницу.

Так и сказал ей княжий манус Иларий, остановив у дверей покоев.

Весть быстро разнеслась. И те, кто встречал ее с дороги улыбками да охами-ахами, тотчас оскалились лютым зверьем.

«Высоко занеслась, наследнику в полюбовницы вышла, думала, небось, что, как станет князем, так и вовсе заботы не станет, только подол задирай».

«Да у князя-то подолов только щупай. Выбрал покрасивше, а эту согнал».

«Так нету ни стыда, ни совести. Вернулась – стыд-то глаза не выест. Юбкой крутить».

А ей все не верилось, все думалось, ошибка здесь. Не мог ее Якуб оставить так, за дверью, выслав вперед Илария.

Юлитка поставила корытце к стенке, порывисто обняла несчастную подругу, всхлипывая, подтолкнула с крыльца прочь.

– Не позорь себя, Ядзенька. Ведь стыдно. Не хочет он тебя больше. Воротись в Черну да забудь. Есть, верно, там хорошие парни, что и такую тебя возьмут.

Ядзя не выдержала, заревела, заслонив глаза рукавом.

– Да ведь я люблю его, – всхлипнула она. – Хоть разок бы поглядеть, может, сердце и охолонет немножко…

Юлитка еще крепче прижала к себе подругу, проговорила суше и строже:

– Иди, Ядзя. Не тереби душу. Не охолонет, сама знаешь. Многие раньше на тебя косо смотрели, что ты у наследника в милости. Теперь они со свету тебя сживут, поедом съедят. Уезжай и не оглядывайся.

Ядзя уткнулась лицом в мокрый от слез рукав. Дверь хлопнула – Юлитка ушла в дом. Щелкнула щеколда. Хоть и подруга, а не хотела Юлита своими боками платить за Ядвигину глупость.

Ядзя и сама знала, что глупа. Волос длинный, ум короткий. Всякий, кто любил, кто ненавидел, – все говорили ей, что она глупая. И сердце ее глупое. И жгло это сердце сейчас ее так, что впору располосовать грудь серпом да вынуть, бросить в ледяную Бялу.

– Разок увидеть, – пообещала себе Ядвига, – и охолонет. Непременно охолонет. А там, куда путь. Хоть в Гать к господину Лешеку. Хоть в Черну – да за страшного закрайца пойти. Может, в том счастье, когда тебя любят больше, чем ты сама. Беречь станут, ленты дарить, в платья наряжать. Да только пока горит оно, сердце, любой сарафан прожжет. Увидеть разок – и охолонет. Должно охолонуть.

Ядзя плеснула на лицо из бочки дождевой водой, поправила косынку. Глянула на себя еще раз в отражение – опрятна ли, скромна ли. Выпростала из-под платка косу с синей лентой. Может, глянет он на ленту, что сам дарил, и припомнит, как любил свою Ядзю…

Вдоль терема пошла она степенно, с прямой спиной, поднятой головой. Вспомнилась встреченная когда-то на базаре словница – с каким достоинством та шла, как величаво себя держала. Представила Ядвига, что и сама она – такая же словница. Пусть одно у нее всего и есть волшебное слово – его зарок любовный, да только сильнее этого слова у Ядзи в жизни не было. Пусть сгонит последний раз глаза в глаза. Если уж неугодна стала – так пусть скажет сам.

Она вошла с хозяйского входа – никто и не подумал заступить ей дорогу. Бегали слуги, не поднимая склоненной головы. В господской половине дома было пустынно и словно бы стыло. Привычные росписи по стенам казались полными угрозы.

Но стоило мелькнуть вдалеке белому платку, как растворилось все в шумном грохоте крови в висках. Ядвига вскрикнула и бросилась вперед, обняла любимого за плечи, прижалась к груди, позабыв, как обещала себе быть гордой и величавой.

– Сердечко мое, возлюбленный, Землицей нареченный… – шептала она в зеленый, вышитый золотой нитью бархат. Князь не проронил ни слова. Замер, словно каменный.

Ядзя со страхом подняла глаза, встретившись с огненным взором Якуба в прорези белого платка. Мгновение смотрела, не в силах понять, что случилось и как могло так получиться, что не помнит она этих глаз. И губы, и ямка под губой – все чужое.

– Кто ты? Отчего платок? Где Якх-х…

Ничего не успела сказать, даже рук, крепко обнимавших, расцепить не успела. Бледные сильные пальцы сомкнулись на шее девушки, сдавили. Чужая магия поползла горлом, не позволив даже хрипеть. Пронеслось мгновенно перед глазами все, что было в недолгой Ядвигиной жизни, и с последней Землицыной молитвой угасло в оглушительной тишине.

Глава 23

Тадеуш втащил мертвую в покои, затворил дверь и, с трудом попав в замок трясущимися руками, запер ее. Ноги подгибались, не желая слушаться.

– Иларий! – крикнул он изо всех сил, но получилось глухо, неуверенно, словно бы вопросительно: – Иларий?

Словно спрашивал у пустого перехода, что ему делать.

– Все Бяла скроет, – ответил манус. Странно побледневший, с пламенеющим пятном на лбу, он велел князю оставаться в его покоях, а сам перебрался в княжеские, принеся со двора все необходимое.

И прав оказался черноволосый советник трех князей.

Скрыла Бяла. Как много лет скрывала в своей глубине прегрешения владык Бялого мяста. С тихим всплеском ушел в воду куль серой холстины. Точно там, где раньше опустился на дно удавленник в дальнегатчинском кафтане, полном камней.

Скрыла Бяла, а через несколько седьмиц и саму ее скрыло ледяной коркой. Застелило Срединные княжества белым покрывалом, заставив замереть все до первых весенних лучей. Погребло под снегом дороги, засыпало ворота. Замерло все, заснуло до того времени, как тронется лед, треснет, с хрустом переломит себя. До той поры, как постучит из-подо льда старая обида, новая беда…

Глава 24

…проберется под одежу, да что там – под кожу, в самые кости могильный зимний холод, и не знаешь, как избавиться-согреться.

Угли потрескивали, огонек царапался вверх по их черным блестящим бокам, цепляясь рыжими коготками. Костер чадил, не желая разгораться. Котелок, закопченный до бархатной черноты, стоял на проталине под ивою. В нем медленно покачивалась мутная вода.

Всегда у Бялы был характер вздорный. Она последняя скрывалась подо льдом и первая ломала его, ворочаясь в своем узком ложе. По ее пробуждению и судил старый Багумил, когда стоит собираться в дорогу, чтобы успеть взять себе место получше.

Зимовали все перехожие певцы и сказители под господской крышей. Кто поудачливее – перебирался на двор ко князю, кто попроще – к зажиточному княжескому словнику или манусу на пожизненное услужение. Однако всякий певец знал, что слишком длинна зима для любого господина. Сказания и песни, спетые не раз, приедались, истории, сколько бы в памяти ни хранил сказитель, истощались, а придумывать новые с каждым днем становилось все труднее. Да и запасы к весне скудели на дворах. К тому времени, как высохнет весенняя распутица, кормили пса тумаками, соловья баснями о лете. Полуголодные, устремлялись по просохшим дорогам певцы в большие города, чтобы хоть чем поживиться на ярмарках и весенних празднествах в честь пробуждения Землицы.

Умнее был Багумил. Из дому господина, пригревшего певцов на зиму, выбирался он, едва чуть просядет снег, но задолго до того, как вовсе все растает, превратившись в непролазную грязь. По оттепели, под синим звенящим небом, шлось хорошо, только переменяй подмокшую обувку. Но тут уж у Багумила было все заготовлено и припасено. Шубники себе и Дорофейке выпросил он на хозяйском дворе хорошие, крепко поношенные, да не выношенные. То ли за песни, то ли за то, что уходят рано, не дожидаясь, пока начнут гнать, – отдали, да еще и припасов с собою собрали. Пса не хотели пускать, только привязался к мальчонке, словно пришитый. Хотел господин словник его себе оставить, потому как пес породистый, красивый, да только как посмотрел, как улыбается, гладя пса, Дорофейка, так и решил: с певцами пришел из Гати гончак, с певцами уйдет.

Вот и пошли Багумил с Дорофейкой и его приживалом вдоль по пробуждающейся Бяле. А река точила снизу ледяной свой гроб. У кромки берега уже стояла вода, да только толста оказалась зимняя шкура.

В Бялое сразу они не пошли, развели огонек невдалеке от городских задворок, у реки. Дорофейка сидел тихонько, вперив в синюю небесную кромку над лесом незрячие свои голубые глаза, словно щенок, тянул носом воздух, стараясь понять, чем нынче станет Багумил их кормить. А вот пес его не сдерживал своих собачьих порывов – так и лез в котелок, так и толкал носом суму с припасами.

Старик колдовал над крошечным огоньком, с трудом обживавшимся на старом прошлогоднем костровище, что оттаяло на высоком берегу. Поглядывал в сторону речных городских ворот. Отовсюду тянуло банным духом, паром, вениками. Горожане мылись и стирались перед праздником пробуждения Земли, и Багумил ждал. Ждал не напрасно. Скоро из ворот показались бабы с корзинами, полными стираного белья, побрели к проруби, перекрикиваясь, перебраниваясь, поддевая друг друга.

Багумил толкнул Дорофейку локтем, и тот, по старой их договоренности, принялся слушать, о чем болтают бабы на реке, и передавать Багумилу. Слух у мальчонки был на диво, и вскоре Багумил уж знал, что невесело стало в Бялом с новым князем. В тереме мрак, и в городе не до смеха.

Призадумался Багумил. Видно, стоит развернуть оглобли да прочь катить, пока не покинула ложе Бяла и ее сестры, Черна и Руда. Может, в Бялое ехать, а может, в Черну податься…

Не успел придумать он, как быть. На проруби поднялся вой, заголосили бабы, побросав корзинки, кинулись прочь. И Багумил припустил бы за ними, обо всем забыв, да только окаянный пес Дорофейкин, дурень, наоборот, рванул к реке, уселся у проруби и, задрав кверху широкую морду, завыл тоскливо и протяжно.

– Веди, дяденька, веди, – прошептал, едва не плача, Дорофейка.

Когда Багумил, уступив его слезам, подвел мальчонку к проруби, уж вернулись бабы с парой крепких мужиков. Только и успел увидеть он, что подо льдом что-то темное есть, да в проруби виднеется белое, круглое, словно кожаный бурдюк от вина, надутый воздухом.

Их оттеснили, едва не прибив пса. Поволокли находку на лед.

Багумил охнул, потянул Дорофейку прочь.

«Ох ты ж, батюшки, – слышалось у них за спиной. – Верно, с осени утоп».

«Да куды с осени? С лета. Вона как раздуло, и волосьев уж не разобрать, светлый аль чернявый».

«А тебе-то что до волосьев? Не замуж за него идти. Схоронить его надо да Землицына упокоения просить».

«Сейчас, схоронили. Ко князю надо посылать. Вон на утопленнике одежда какая дорогая, серебряной ниткой шитая».

«Так это медведь! Землица, заступи, оборони. Это ж медведь дальнегатчинский».

«Ну-тка, пока за князем никто не побег, поглядай-ка, нет ли при нем чего ценного. Мертвецу ни к чему, о нем Землица позаботится, а нам всяко благодарность от утопленника, что мы его похороним».

Бабы едва не подрались, мужики обшаривали мертвеца, а старый певец с мальчиком были уж за ближними деревьями, присели, переводя дух.

«Дальнегатчинец, – повторил про себя Багумил. – Верно, по одежке судя, из ближних княжьих магов, если не из княжичей. Не до песен будет в Гати. Да и в Бялом едва ли накормят. Такие-то вести накрепко охоту отбивают сказки слушать».

 

– Куда мы теперь, дяденька? – не сводя незрячих глаз с небосвода, спросил мальчик.

– В Черну, Дорофеюшка. А ну… брось… брось, говорю!

Старик замахнулся на пса, который сунулся к мальчику, держа что-то мокрое в пасти. Но гончак не так был прост. Зарычал, вывернулся и уронил на колени Дорофейке белый комок ткани. Мальчик потрогал его осторожно своими чуткими пальцами, расправил, погладил.

– А ну брось. Не хватало с мертвеца что-то взять. Примета дурная. – Багумил хотел было стукнуть мальчишку по рукам, но тот, каким-то невероятным чутьем уловив настроение спутника, быстро сгреб платок в кулачок и сунул за пазуху.

– То не вещь, а подарок. Утопленник новую песню мне подарил. Стану петь ее, а ты, дяденька, денежку просить.

Багумил фыркнул, и Дорофейка заулыбался, поняв, что может оставить себе платок, принесенный псом от утопленника.

Они пошагали прочь. До Черны путь был неблизкий, медлить не стоило, чтоб весенняя распутица не заперла их на каком-нибудь постоялом дворе.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28 
Рейтинг@Mail.ru