bannerbannerbanner
полная версияПаутина

Дарья Перунова
Паутина

Зато Вера Николаевна чувствует себя здесь по-хозяйски. Почмокавшись весело и несколько фамильярно с Машей, она вызвалась провести для нас экскурсию самолично.

Останавливаемся перед огромной шапкой из каракуля почти в мой рост и с такой же здоровенной красной звездой. Незаметно пытаюсь потрогать каракуль – знаю, в музеях это запрещено. И точно – настоящий мех, столько баранов зря извели.

А твёрдый голос Маши Фунтик, продолжая свою бойкую словесную оргию, уверенно излагает:

– Знаете, наш менталитет не поменялся. И в наших генах по-прежнему живёт служение государству, империи. В отличие от Европы, где государство служит человеку… У меня на юге Франции, в Провансе, есть вилла, я часто собираю там гостей, и мы говорим на разные темы. Но последнее время одна тема преобладает: Россия тоталитарна, таков её культурный код. Должно пройти не меньше двухсот лет, чтобы тут сменился культурный код – с тоталитарного на свободный…

Свобода… И от Веры Николаевны я тоже постоянно слышу это слово. Все говорят о свободе, но что она такое?

Я чуть отхожу от мамы и Веры Николаевны и – несвободным дикарём из страны тоталитаризма – с недоумением глазею на все эти экспонаты.

Меня приводит в детский восторг искусно воссозданная в человеческий рост парчовая шапка Мономаха с меховой опушкой и украшенная огромными каменьями. В нее можно зайти, как будто бы в хоромину, через дверцу. И там, так говорится в описании экспоната, «доподлинно ощутить имперское величие». Или, наоборот, судя по словам галеристки Маши Фунтик, ужаснуться и отвергнуть наследие «кровавого прошлого».

Глупой шуткой мне кажутся баночки всех размеров с натянутыми на них резиновыми клизмами. Они выстроились в ряд и смотрятся как храмовые купола, как бы намекая на нечто бо́льшее… Я, хоть и неучёная, но, кажется, поняла замысел – это, чтобы уе́сть православие и попов, любимое, кстати, занятие Веры Николаевны.

А вот – как в костюмерной – шинели с золотыми шнурами, аксельбантами и позументами, с неестественно большими орденами, в ладошку величиной – такими блескучими, опереточными. Выглядят, точно вырезанные из фольги.

В одном из залов увидела стену, вдоль которой на таких колхозных плетёных белых верёвках, на которых раньше домохозяйки бельё сушить вешали, растянута большая тряпка из дерюги, грязная, видно, что ей не раз мыли пол. В ней вырезана дыра, повторяющая контуром географические очертания России на карте. О, это я уже сразу поняла – Россия как черная дыра. Этакий вселенский монстр, втягивающий и поглощающий все объекты вблизи себя. Кажется, я начинаю потихоньку разбираться в современном искусстве. Обязательно похвастаюсь перед Янкой. Думаю, ею эта выставка будет тоже понята, с её-то склонностью к иронии она сумеет оценить подтексты.

До меня доносятся обрывки интервью Маши Фунтик с одним модным писателем. Он вещает, растягивая слова на гласных звуках, с такими характерными нотками самолюбования интеллектуала, придерживающегося оригинальной теории. Он сыплет и сыплет словами-погремушками, они, потрескивая, свободно вылетают из его уст и взрывают мой мозг:

– А вы знаете, в сущности, Родина-Мать – это богиня-Мать Ка́ли. Одна из ипостасей Ка́ли предстаёт – богиней смерти, пожирающей своих детей. Во время войн она требует жертв, и ей приносятся самые настоящие человеческие жертвоприношения… Вот, думаю, есть миф, называется он – Великая Отечественная война… Зачем столько жертв? Что защищать?… Считаю, несчастным советским рабам было все равно, под кем жить – под Сталиным или под Гитлером… Но все эти жертвы приносились лишь во славу её – Родины-Матери, страшного смертоносного божества. Причем, приносились не немцами, а нашей родиной…

Я постепенно перемещаюсь из главного зала в другие закутки́ большого выставочного помещения. И вдруг меня, едва я заглядываю в один закоулок, ослепляет золотое сияние. Иконостас! Причем настоящий, во всю стену. С окладами и нимбами. Только вместо святых – я вытаращила глаза! – … обезьяньи морды. А в центре – в алтаре – сидит золотой носорог в церковном облачении, ну прямо как батюшка на торжественной службе. И даже с кадилом. Ух! Ну и жесть! Ну и жуть! Я не знаю, как реагировать… но понимаю – смело. Но при этом – как-то с душком-с.

Что-то звенит, побренькивая, сверху. Точно кто-то заполошно бегает. Я задираю голову – а сверху по стенам тянется длиннющая узкая клетка-кишка с переходами, словно бы подвесной вольер. И в нем резвится обезьяна, звякая чем-то металлическим. Всматриваюсь – на обезьяне, на ее гимнастерке, как у ветеранов, много медалей и орденов – и все настоящие на вид. Обезьяна выпучивает на меня свои зенки и показывает длинный синий язык… Каково! А!

Возвращаюсь с мамой домой обогащенная культурой под завязку.

***

Скоро опять ночь. Я не лягу, не буду спать. Уже решила это. У меня есть средство, вполне безопасное – горячий крепчайший кофе с корицей. Я пью его без молока, добавляя, когда закончится. И держусь пока что бодро. Сижу в своей комнате всю ночь за ноутбуком – Яна нагуглила реферат и дала ссылочку.

Горит красиво изогнутый торшер. Тень от него напоминает цаплю. Мне нравится эта тень…

Но странно, когда я в очередной раз бросаю взгляд на светильник, то вдруг вижу, что под ним стоит кушетка дизайна модной марки Фенди Каза, вроде бы кушетка из кабинета Веры Николаевны. А на кушетке спит мама. У меня нет никакого страха, только любопытство. Я оглядываюсь – странно! – так и комната-то сейчас не моя: я почему-то в кабинете у Веры Николаевны.

Мама лежит в очень изящной позе в своем платье в горошек. На ногах черные туфельки с закругленным носком и большими кожаными бантами. Дышит ровно и спокойно. Очень выразительные темные густые брови и ресницы. На белой коже они выделяются, приковывая внимание. Мама очень молода, и какая-то невинная.

Я пытаюсь проскользнуть тихо, чтобы не разбудить ее – на стеллаже, за кушеткой по-прежнему стоит мой дымящийся кофе. Мне надо пить его каждый час по полстакана, чтобы продержаться до утра, потом-то кошмары сами собой пройдут, и я смогу спать спокойно.

Я делаю неаккуратное движение, когда захожу за кушетку, и мама, просыпаясь, говорит:

– Катюха, если ты что-то задумала…

– Мама, все нормально. Я за кофе встала.

Но мама решает провести воспитательную беседу:

– Катя, вы, современные дети, ничего не понимаете. Вам все даром далось. А мы в 80-х покупали продукты по талонам, строго ограниченно, довольно скудно ели, поэтому в 90-м году все бросились в многочасовую очередь в первый Макдональдс, и я тоже все ноги оттоптала в этой очереди, удачно тогда оказалась в Москве. Да ничего, мы привычные к очередям. А вы, современные дети, всего этого и понять не можете.

– Я знаю, мама, я понимаю, вам с папой трудно пришлось.

Мама обиженно возражает:

– Ничего ты не понимаешь…

Я оборачиваюсь к ней, но вижу – она спит, да и говорит все это, словно бы во сне с закрытыми глазами. Она, так и не просыпаясь, продолжает говорить, будто самой себе:

– Помню я себя тогда. Сижу в ободранной однушке в хрущовке. Вижу рекламу баунти по телевизору: Мальдивы, Бали, пальмы, белый песочек, и блондинка нежится в шезлонге. Как же меня, нищую, это пробра́ло. Я ведь сидела на сморщенных кабачках с дачи, моталась с баулами в Турцию и обратно. И вдруг – Баунти, райское наслаждение. – Мама говорит все это самой себе и блаженно улыбается сквозь сон.

Ей уже снится этот рай. Я так рада за нее: хоть у нее сны счастливые…

Я знаю, каково пришлось маме, она часто рассказывала. Ее глубоко травмировала та бездонная пропасть утрат и нищеты, в которую свалились все люди в 1990-х, и она вместе со всеми. А до этого – в ней появились, и до сих пор кровоточат, незаживающие стигматы былого бытового аскетизма и той окостенелой давящей преувеличенно-высоконравственной благопристойности позднесоветского школьного воспитания. Её, хрустальную ранимую нимфу, с изумленными глазищами и роскошными волосами, мечтающую о красоте и эстетике, заставляли ползать по грязному снегу на военных игрищах в «Зарнице» и ходить ровным строем на каких-то смо́трах. Навязывали чуждые ей рефераты по партийным документам съездов, превращали зубрёжку сухих формул алгебры, физики, химии в смысл существования и требовали выполнения каких-то совершенно бесполезных нормативов по физкультуре, лишённой для мамы какой бы то ни было привлекательности. Бог ты мой, как гнобили её эти бесцветные учителки, как хотели истребить её юное порхание проклёвывающейся женственности, в их глазах абсолютно недопустимой. Как её отчитывали за попытки укладывать волосы по собственному вкусу. Она хотела счастья и любви, как нормальная девушка, а из нее настойчиво пытались вылепить что-то вроде Софьи Ковалевской с вкраплениями Жанны д’Арк. Ну не всем же суждено быть – ими.

А ещё – жизнь в хрущобе, изматывающее таскание сумок в 1990-е. Палатка, где она развешивала тяжелющие дубленки специальной уродливой палкой. Атмосфера базара. А гербалайф… Ей еще повезло, что она встретила папу в 1994-м. Папа ее буквально спас. Защитил. Он помог ей с бизнесом, и теперь у нее не грязная холодная палатка с безвкусным барахлом, а небольшой магазинчик дизайнерской одежды в торговом центре, культурно организованная торговля, эстетика.

Ей уже сорок два года, хоть она и выглядит на двадцать пять-двадцать семь. Молодость прошла в борьбе за выживание и поиске места под солнцем в том мире. А ей бы вот сразу же появиться бы той семнадцатилетней вот сейчас, здесь, в этом мире, с этими красивыми улицами, необычными зданиями, уютными кофейнями, офисами в современных архитектурных стилях и своеобразными интерьерными решениями.

Она раздражается, когда я не замечаю, не ценю удобства и красоты повседневной жизни. Эта красота всегда улавливается ею, даже та, что малодоступна для поверхностного зрения. Но её видение этой красоты – не от соответствующего образования, она нигде этому не училась. Это её непосредственное, естественное, какое-то врождённое, внутренне встроенное чутьё, подобное тому, как у птицы встроен природный навигатор, и она инстинктивно не сбивается со своего пути при перелёте…

 

Я отхожу от мамы, держа кофейную чашку, но, когда хочу отхлебнуть кофе, чашка оказывается пустой. А потом смотрю – уже и самой чашки у меня нет. Но я же только что держала… ощущала гладкость фарфора в руках… И тут вижу – дверь комнаты отперта. Я снова попала в ловушку сна, который не в силах прервать. Я не убегаю, не кричу, не причитаю, нет – тупо и тоскливо-покорно зашагаю в сумрак открытой двери. Я больше не сопротивляюсь. И чувствую не страх, а лишь тупое недоумение, бессилие, неизбежность. Я смирилась.

Выйдя из дверей, я вдруг оказываюсь на ступенях большого помпезного дома, вроде бы сталинской архитектуры. На его стене передо мной панно-барельеф из черного чугуна метра три высотой. Целая скульптурная композиция.

Огромная с мощными руками фигура женщины, но в ней женского – только длинное, до щиколоток платье. Она простирает свою длань, как бы указывая путь таким маленьким, таким юным солдатикам, с кажущимися детскими фигурками – они возле неё, снизу… Ну да, конечно, это же та самая Родина-Мать, или богиня-Мать Ка́ли – богиня смерти, «пожирающая своих сыновей», о которой я слышала из интервью модного писателя галеристке Маше Фунтик… Барельеф почему-то очень сильно напоминает мне о Древнем Египте и гигантских статуях фараонов, изображаемых намного больше своих подданных.

Но вот одна из фигурок солдатиков чуть шевельнулась, и началось хаотическое непрекращающееся движение в толще металла барельефа. Чугун вздулся, как черная резина, через мгновение превратился в подобие жирной блестящей смолы. Человеческая фигурка силится вырваться из неё, она ворочается, корчится, извивается, содрогаясь в бесплодных усилиях выскочить. Увязший хилый человечек, скованный этой густой чёрной массой, всё бьётся и бьётся. Но вот руки солдата с невероятным напряжением оттолкиваются от стены один раз, другой, третий. Стена барельефа, плавясь, натягиваясь и корёжась, приходит в движение, вслед за попытками человека натягивается вся толща черной движущейся материи.

И, наконец, человек, постепенно высовываясь и отделяясь всё больше, выныривает, вырывается из черного плена барельефа. Он хватает ртом воздух. У него живое, но грязное худое лицо. В этом юном, почти детском лице застыл страх. Едва держась на ногах, он пошел было, спотыкаясь.

Но чугунная грозная Мать сделала повелительное движение рукой. Из стены панно-барельефа вдруг выплеснулась большая каплевидная волна черной смолы. И этот мощный выплеск захватил обескровленного, измученного солдатика и мгновенно втянул обратно в черную массу.

Еще какое-то время он создавал рябь в смолистом тягучем чугуне, слабо двигая руками. Но, обессилев, замер, замурованный заживо. И снова стал безликим неотличимым силуэтом на барельефе… Я это всё чувствовала кожей… это я умирала от обессиленности, это я смирилась… это было моё очень сильное переживание, и очень реальное…

***

Наутро я уже у Веры Николаевны. Она все знает о моих снах. И сегодня тоже беспокоится о том, как я спала. Я описываю свой последний сон.

– Я, кажется, смирилась, – интерпретирую я его.

– Отличный сон, все четко и ясно, – комментирует она, пододвигая мне свежевыжатый апельсиновый сок.

Мы сидим у нее на веранде.

– Выставка дала толчок твоему пониманию. Ты уже начинаешь всё видеть в истинном свете, видеть не героев, а жертв… Для своего же блага ты должна символически разорвать связь с тенью прадеда. А этот солдат, который выбрался из памятника, это не прадедушка ли твой был, молодой ещё?

Я, мотнув головой, решительно отметаю эту мысль.

– Нет. Я думаю, нет.

Вера Николаевна пожимает плечами и добавляет:

– А тебе как раз надо бы его увидеть. И увидеть именно в таком образе. Связь между вами должна быть разорвана. Твоя боль – фантомная. А знаешь что… сосредоточься-ка на коменданте.

Я аж вскакиваю.

– Даже и не собираюсь! – возмущаюсь я.

– Но ведь ты сама мне рассказывала, с чего все началось. Ты посмотрела фильм, персонаж произвёл на тебя впечатление, возникло притяжение, и ты стала фантазировать о нем. Так?

– Вроде того, – кивнула я. – А до этого я вообще ни о чем не задумывалась. Но позже – появилась какая-то неуверенность, сомнения. Он же фашист. Как он может нравиться мне?! Как может восхищать меня красота его эсэсовской военной формы?! Он стал появляться в моих снах. И сны эти становились всё кошмарней.

Вера Николаевна принимает свою особенную, только ей присущую, позу мыслителя – прижимает указательные пальцы к вискам. Это помогает ей сконцентрироваться.

– Любые сны и фантазии, – рассуждает она, – это черная дыра бессознательного. Это бессознательное порождает в фантазиях и снах необычные и даже порой пугающие образы. Они в некотором роде предохранительный клапан возникшего внутреннего напряжения в психике человека. Это как бы звоночек, сигнальчик – и совсем не о действительных желаниях или представлениях, а о чем-то другом. Прежде всего, о какой-то нерешённой проблеме или внутреннем конфликте в самом человеке. И этот внутренний конфликт… как бы зашифрован в сновидческих образах… Которые нельзя понимать буквально – они лишь символы. Например, женщина, видящая сон о сексуальном насилии, – конечно же, не хочет этого насилия на самом деле, наяву. Это лишь некий звоночек о какой-то её внутренней психологической проблеме. Возможно, её беспокоит груз ответственности от чрезмерного морального или социального давления относительно ее поведения. Образ принуждения во сне может оказаться для неё защитным механизмом, чтобы чувство ответственности за её поступки не разрывало её изнутри, её психика словно бы прячется в ситуации подавления, насилия в её сне: мол, это не я так хочу, у меня просто нет выбора. И все в порядке, совесть её чиста…

– Знаете, – пытаюсь я объяснить, – я представляю себе не сексуальное насилие, и во сне его не вижу… Честно говоря, я в этих вещах полнейший профан, у меня даже секса-то еще не было… Да и в классе у нас все больше болтают об этом, чем что-то на самом деле у них происходило…

Я от неловкости смолкаю. И, тем не менее, с Верой Николаевной можно говорить обо всем. С мамой у меня просто язык бы не повернулся.

– Я считаю так, – отвечает Вера Николаевна, – в твоих бессознательных образах о коменданте есть некая символическая попытка психики избавиться от внушённой тебе рабской морали. И ты словно бы бунтуешь против этой внутренней несвободы. А в этой стране рабство у всех в генах, это результат десятилетий тоталитаризма. Комендант – лишь символ. Как и твой прадедушка. Только образ коменданта вроде как выступает символом освобождения от моральных запретов. А твой символический прадед, наоборот, связан с моральным давлением, и это мешает тебе, твоим фантазиям о дьявольской привлекательности красавца-коменданта. Ты ведь коришь себя за эти мысли, так?

– Да, – соглашаюсь я, – я, представьте себе, чувствую, что, думая о коменданте, я словно бы предаю память прадеда. Своей симпатией к врагу, виновнику гибели моего прародителя и насильственной смерти, мучений многих других людей, моих соотечественников, я не просто предаю память о них, я истребляю эту память, я ментально убиваю их ещё раз, обесцениваю то, за что они отдали жизни. А это несправедливо. И подло! В конце концов, ведь я и живу-то только благодаря им. И весь этот прекрасный мир – благодаря им.

– Нет! Что ты! – успокаивает меня эта удивительная женщина. – В тебе просто возникла психологическая травма запрета на симпатию. Это она в тебе говорит. И мучает тебя. В твоей голове появился некий злодейский образ – из-за внушённых тебе стереотипных оценок, и из-за того, что твое подсознание следует за этими оценками, строит надуманные барьеры, боится освободиться. А освобождение у тебя связано с враждебным образом – образом фашиста. В противоположность этому – образ прадедушки как некой символической авторитетной Родительской запрещающей фигуры. Ты по-детски пытаешься спрятаться за неё. Спрятаться от свободы и от ответственности за свой свободный выбор. Но на самом деле этот образ прадедушки – плохой тебе помощник. Это фигура лишь передает тебе импульсы рабского страха, рождённого в тоталитарном обществе, где ломали психику, внушая различные табу, в том числе и на удовольствия, тем более – с идеологически враждебным персонажем. Все под это было заточено. И сейчас это продолжается – все ритуалы, эти ежегодные празднования Дня Победы… Нельзя наслаждаться, словно бы говорят нам, нужно лишь служить государству. Но ты, по счастью, уже из другого поколения. Давление этих устаревших догм все ослабевает, и эти путы рвутся, как гнилые веревки. Ты тянешься к свободе и удовольствию – вне зависимости от моральных и идеологических табу, как любой нормальный человек… Но рудименты этих табу в тебе тут же отрицают удовольствие, связывая его со злом и наделяя его меткой фашизма…

Меня всегда поражает умение Веры Николаевны все повернуть в нужную сторону и вывести из этого целую философию. Одного я только понять не могу – почему, поговорив с ней, я соглашаюсь со всем и чувствую как будто бы облегчение. А ночью все кошмары возвращаются, и я обессиливаю, сон играет мной, как куклой. Ночью умная холодная логика Веры Николаевны бессильна. Может, оттого, что ночью не работает разум. И я не могу тогда вспомнить ее четко выстроенные утверждения, чтобы оградиться ими от надвигающейся безысходной обреченности сонного кошмара.

***

А у Яны с Максом, оказывается, уже «отноше́ньки», все серьезно. Не уверена, что они спали – Янка, может, как всегда, просто треплется про это, на неё похоже. Но они постоянно тусят вместе, и после школы тоже. Хотя моя ветреница Янка вполне может и не понять, что нравится ей вовсе не Макс, а стильная спортивная открытая иномарка его папани, которой он пользуется. Тем более что смотрится в ней моя подруга очень даже неплохо – этакая высокая рыжекудрая чертовка, похожая на топ-модель с рекламного баннера. Её смешные мечты, вроде хлестаковских, сбылись: эх, нанять бы карету, да и подкатить куда-нибудь этаким чёртом на виду у всего честно́го народишка, только вместо кареты у неё здесь – крутой иностранный драндулет. А Макс-то у неё не вместо ли прислуживающего Осипа, одетого в красивую ливрею? Классика оживает во мне, когда я сейчас вижу, как все девчонки обзавидовались Янкиному «шику» и оборачиваются, глядя, как она, пританцовывая, выходит из дорогого авто Макса.

Надо признать, Макс хорош собой, накачанный загорелый аполлон. Нет, скорее, аполлончик – всё-таки труба пониже и дым пожиже. Да, смазлив, но вся-то привлекательность – это бицепс с трицепсем плюс кубики, брендовое шмотьё да богатые ро́дичи. Но я точно никогда бы не влюбилась в него. Чугунок с придурью. Фи!

Кстати, до меня дошли какие-то намёки, что Яна вот-вот будет сброшена со своего пьедестала «подружки» Макса. У него, как начинают поговаривать, появилась ещё одна пассия, зовут Майя, ей столько же лет, как и нам. Я как-то мельком видела её в прошлом году. Тогда это небесное создание с белокурыми волосами и прозрачной кожей изумило меня. Явно было видно, что существует она в иных сферах – в нежно-хрупком пространстве радужных единорогов. Глаза мечтательные, лазурные, огромные. И наивные – меня бы нисколько не удивило, если бы при наличии таких глаз от их владелицы прозвучало что-то типа: я впорхнула в этот мир на розовой ленточке в клюве аиста.

Тут услышанный обрывок фразы заставил меня встрепенуться, девчонки шепчутся:

– Янка – ша́лая, а такие ему уже приелись…

Ну не наглость ли? Я, конечно, не передам этого Янке – не хочу расстраивать. Не отношусь к числу тех заклятых подруг, которые обожают тут же любезно доложить своей приятельнице обо всех гадостях о ней, которые из зависти звучат в солёных шепотках сплетников.

Но шепотки-то не самое опасное для Янки. Говорят, эта Майя – талантливая пианистка, призы мешками собирает на международных конкурсах. Максу, конечно, пофиг на Рахманинова и Шопена с Чайковским, он ничего не смыслит в музыке, и кроме рэпа Гуфа и Басты ничего и знать-то не знает. Но он тщеславен, как все мажоры, и может клюнуть на шкаф музыкальных Оскаров, пылящихся у Майи. Хотя, может, Оскары у нее совсем и не пылятся, она их тряпочкой протирает – она ведь вся такая правильная, аккуратненькая. А может, и домработница протирает – денежки-то у папы с мамой водятся; тоже, как и Максовы предки, из статусно-чиновной среды, по слухам.

***

Вот и наступил этот роковой для Яны день. Концерт в нашей школе. Воздушная Майя будет играть, точно барышня из XIX века. И Яна, я вижу, уже с первого урока начинает нервно бегать в туалет – поправлять макияж, локоны.

Девчонки внимательно наблюдают за ней, ловя малейшие признаки волнения и предвкушая ее бесславное падение, а то и скандальчик. А ведь она слывёт у нас королевой 10-го Б.

 

Я держусь деланно-небрежно, но это лишь видимость. Переживаю за подругу. Яна – конечно, красотка, но эта Майя настолько необычная, такая неземная, как говорят в старых книгах. И к тому же, она точно не будет спать с Максом, все, на что этот пижон может рассчитывать, это два часа в филармонии.

И вот уроки заканчиваются. Яна покусывает губы. Я попыталась отговорить её и сочувственно брякнула:

– Ян, ну зачем нам переться на этот концерт?!

Она нервно встряхнула челкой, и с вызовом прищуривая глаза, протараторила злой пулеметной очередью:

– Думаешь, Кэт, я струсила? Вот и нет. Я пойду на этот грёбаный концерт. И все увидят, что меня эта Майя не волнует.

Это так похоже на мою подругу: дрожу, но форс держу.

– А если мы не пойдем..? – из сострадания к её уязвленному самолюбию спрашиваю я в надежде, что она всё-таки найдёт повод пропустить это злосчастное мероприятие.

– Если не пойдем, – Яна как будто бы сразу вся выцветает, теряя весь свой гонор,– если не пойдем, девки точно поймут, что я струсила и сбежала, – прохрипела она голосом, упавшим почти до шёпота.

Вот наглые девки – я, прям, едва сдерживаюсь, чтоб не вылететь к ним фурией и не надавать всем знойных оплеух. Мою смелую, дерзкую, необузданную подругу, прямо воительницу, всегда полную решимости и готовую к самым экстремальным поступкам – что меня всегда в ней и восхищало – довели до такого состояния.

– Тогда мы точно идем. Вперед! Бороться, так бороться! – вскрикиваю я, входя в раж.

Янка чуть приободряется. И хитровато улыбнувшись:

– И Макс там тоже будет…

– Ну тогда тем более нельзя отступать, – вконец распетушилась я.

Нас уже не остановить: мы закусили удила и готовы в мыле нестись навстречу угрозе.

Концерт – нудятина. Но нас с Янкой волнует другое, сидим и с беспокойством только и ждём появления источника наших бед – Майи. И вся параллель 10-х классов – тоже ждёт.

И вот она появляется. Ну и ну! Повзрослевшая, еще более хорошенькая, чем год назад – в белом воздушном платье, с толстой белокурой косой Рапунцель. Смущенно мерцает полуулыбкой. Я сижу рядом с Яной и Максом. У Макса лицо слегка дернулось. Но неизвестно – от произведённого ею впечатления, или просто мошка на щеку села.

Майя грациозно устраивается на табурете, кладет пальцы на клавиши с видом воспитанницы института благородных девиц. И начинает играть. Музыка её льётся так прочувствованно. Из-под пальцев этого эфирного эльфа струится что-то нежное, щемящее, совсем не скучное. Оно томит и зовёт. Все сидят, замерев, под гипнозом этих звуков. А в них словно некто живёт, он любит, сомневается, страдает, смеётся, плачет.

Я опять кошусь на Макса – проверяю реакцию. Я-то убеждена, мальчишки не сентиментальны, для них важнее физика, нежели лирика. Но – облом: у Макса лицо реально перекосило, только не могу понять от чувств или же от чего-то другого.

А Янка выглядит совсем кисло, потухла. И где ее привычная улыбочка школьной секс-бомбы во все тридцать два зуба!

Но, к счастью, триумфу Майи не суждено было состояться в полной мере. Случилось непредвиденное.

Мы сидим у открытых ставень – чтоб было чем дышать из окна. Перенервничали. И вот кто-то сзади теребит меня за плечо. Оборачиваюсь. Это Костя – у него вечно шило в одном месте. Я в запале готова тут же спустить долго сдерживаемый пар, пока тот не повалил из моих ноздрей, в намерении от всей души отхлестать его свернутым рекламным буклетом. Но его открытый немой рот и безумные глаза вывели меня из готовности к акту своей мести. Он, не произнося ни слова, лишь ошалело мыча, тычет и тычет пальцем в сторону окна, указывая на дом напротив.

Сразу за окном чрез дорогу у нас дом престарелых – дряхлое трёхэтажное облупленное зданьице, противная такая каменная коробка неопределённого цвета. От этой халабуды так и разит безысходностью и нищетой. И зияющие темнотой глазницы окон, без штор, с осыпавшейся краской деревянных ветхих рам вопят о неблагополучии обитателей. Как только это здесь оказалось, в самом центре нового благоустроенного района с приличной современной застройкой? Видимо, как выражается Вера Николаевна, это забытый окаменелый след советских времен.

Смотрю – а из окон этого дома для стариков валит дым. Горит! Горит, черт возьми, весь последний третий этаж! Да что же это такое! Кое-где языки пламени даже можно разглядеть. Да там просто натуральный огонь бушует! Только одно окно бездымное, вроде не затронуто, с единственным микроскопическим балкончиком. И там застыла совершенно древняя бабуленция, иссохшая, лет девяноста, не меньше, в бесформенном цветастом халате. Стоит спокойно, совсем не шелохнётся. Может, альцгеймер.

И у нас тут тоже, наконец-то, узрели, что происходит за окном. Уже ноль внимания на Майю – все бросились к открытым окнам. Ажиотаж, разноголосый шум, волнение, суматоха.

Концерт экстренно прерван, едва у Майи прозвучал последний аккорд…

Потом долго только о пожаре и судачили, обсуждали слухи о шести сгоревших заживо. А о намечавшемся скандальчике с Яной, находившемся на стадии взведённого курка, так, к счастью, и не выстрелившего, все забыли. Новая сенсация вытеснила прежнюю.

***

Однажды утром я, зайдя на кухню, застаю чем-то встревоженных папу, маму и Веру Николаевну. Они о чем-то обеспокоенно переговариваются, даже моего присутствия не замечают.

Видно, что папа расстроен.

– Олег мне звонил, сказал, что тот блогер опубликовал свой пасквиль двадцатого мая.

– А что именно опубликовал? – звучит неуверенный голос мамы.

– Да пишет, будто строительная фирма виновата в поджогах. Место освобождают под новый объект…

– Бред, – решительно прерывает Вера Николаевна.

Я смотрю на нее – крутой подбородок, льдистые глаза, расправленные уверенные плечи, твёрдая посадка. Железная леди. А мама – обеспокоеная, растеряная.

– Не-е-е, не выглядит как бред, – возражает папа. – Вера, сама посуди, это жирный кусок, дорогая земля. Тут цены за квадрат запредельные. Они могли бы навариться на доме в тридцать этажей. А тут стоит это трёхэтажное старьё. Место занимает.

Вера Николаевна очень медленно поднимает чашку, отхлебывает кофе и, чуть улыбаясь, обращается к папе:

– Ну вот ты сам всё очень хорошо объяснил. Значит, и с тем фельетоном блогера согласятся. Доводы убедительны.

– Вера, ну зачем ты так? – опять тревожится мама.

– Но ведь земля дорогая, и это факт, – продолжает Вера Николаевна, – поэтому люди могут поверить блогерской стряпне, те-то сочиняют так, чтобы было похоже на правду.

– Но Олег не чёрный риэлтор, – с отрицанием качает головой папа, – и он не владелец фирмы, он только лишь один из замов. Ты прекрасно знаешь, как эти писаки могут все вывернуть, извратить.

– А кто они такие, эти писаки? – хмыкает Вера Николаевна. – У них всегда есть хозяин. С ним-то и надо разговаривать. Скорее всего, этого журналистишку подкупила фирма-конкурент. И чего ты так разволновался? Тебя разве это затрагивает?

– Это затрагивает моего друга, – с жаром поводит плечами папа. – У него карьера может полететь. Все, кто работает в этой фирме, теперь под ударом. Журналисты, блогеры теперь могут всё, даже похоронить репутацию… К тому же «Монолит-холдинг» – наш старейший партнер.

Мама – просительно:

– Вера, ты могла бы подключить свои связи?

Вера Николаевна, слегка поморщившись, всё-таки соглашается:

– Я могу это сделать. Муж поговорит с этим блогером, ну, то есть с его хозяином.

– А вдруг он фанатик-одиночка? – замечаю я, неожиданно для них вступая в разговор. Я уже сообразила, что речь у них здесь идёт о произошедшем пожаре, каких-то слухах в СМИ вокруг него и что это задевает папу, потому что он беспокоится за своего друга.

Вера Николаевна добродушно улыбается мне. А мама:

Рейтинг@Mail.ru