bannerbannerbanner
За чьи грехи? Историческая повесть из времени бунта Стеньки Разина

Даниил Мордовцев
За чьи грехи? Историческая повесть из времени бунта Стеньки Разина

III. Батюшка и сынок

Молодой человек, собиравшийся похитить девушку из родительского дома и так презрительно отзывавшийся о московских обычаях, был сын известного в то время царского любимца Афанасия Лаврентьевича Ордина-Нащокина{2}, по имени Воин.

Воин представлял собою только что нарождавшийся тогда в московской Руси тип западника. До некоторой степени западником был уже и отец его, любимец царя, Афанасий.

За несколько времени до того Нащокин послан был на воеводство в Псков, в его родной город. А по тогдашним обычаям московским, воеводство это было в буквальном смысле «кормление»; такого-то послали воеводою туда-то «на кормление», другого – в другой город, третьего – в третий, и все это – «на кормление»; и вот для воеводы делаются всевозможные поборы и хлебом, и деньгами, и рыбою, и дичью; даже пироги и калачи сносились и свозились на воеводский двор горами.

Нащокин первый восстал против этих «приносов» и «привозов». По тому времени это уже было новшество, нечто даже богопротивное, с точки зрения подьячих и истинно русских людей.

Мало того, Нащокин перевернул в Пскове вверх дном весь строй общественного управления, урезав даже свою собственную, почти неограниченную, воеводскую власть.

Ему жаль было своего родного города, когда-то богатого и могущественного, гордого союзника и соперника «Господина Великого Новгорода». Как пограничный город, стоявший на рубеже двух соседних государств – Швеции и Польши, Псков еще недавно богател от заграничной торговли с этими обоими государствами. Войны последних лет почти убили эту торговлю. Между тем вся экономическая жизнь города и его области сосредоточилась в руках кулаков, богатых «мужиков-горланов», положительно не дававших дышать остальному населению страны.

– Я не хочу только кормиться от моей родины – я сам хочу ее кормить! – говорил новый воевода в съезжей избе во всеуслышанье.

– Как же ты ее, батюшка-воевода, кормить станешь? – лукаво спрашивали «мужики-горланы».

– А вот как, господа старички: с примеру сторонних, чужих земель…

– Это с заморщины-то, от нехристей? – ухмылялись в бороды лукавые старички.

– С заморщины и есть: за морем есть чему поучиться. Так вот я и помышляю в разуме, что как во всех государствах славны только те торги, которые без пошлины учинены, то и для Пскова-города я учиню такожде: быть во Пскове-городе беспошлинному торгу раз с Богоявления по день преподобного Евфимия Великого, сиречь по 20-е число месяца януария; другой раз – с вешнего Николы по день мученика Михаила Исповедника.

– Так, батюшка воевода, так! Да какая же нам-то с той беспошлины корысть будет, да и казне-матушке? – лукаво спрашивали горланы-мужики, по нынешнему консерваторы.

– А вот какая корысть! То, что вы ноне, стакавшись промеж себя, пролаете втридорога молодшим черным людям и рольникам, то у иноземных гостей они купят за полцены.

– Что ж, батюшка-воевода, это корысть токмо подлым людишкам, смердьему роду, а казне-матушке пошлинная деньга плакала, – твердили старые лисицы.

– И казну не обойду, – отражал их доводы ловкий воевода. – Ноне ведомо вам буди, по всей матушке-Руси торговые люди плачут на иноземных гостей: гости-де, стакавшись промеж себя, как и вы вот, мошной своей, а у них мошна не вашей чета, мошной своей всех наших торговых людей задавили. Вы сами не левой ногой сморкаетесь…

– Хе-хе-хе! – отвечали на шутку воеводы старики. – Шутник ты!

– Нет, я не шучу, а вы сами ведаете, что иноземные гости, чтобы проносить ложку с русской кашей помимо ваших ртов, стакались с вашим же братом, которые победнее, задают им деньги вперед, на веру, а то и по записи, и на эти-то деньги ваш брат, который победнее, и скупает на торгах, и по пригородам, и по селам товар малою ценою, и все это им же, толстосумным гостям. Вот от такого-то неудержания русские люди на иноземцев, на их корысть, торгуют ради скудного прокормления и оттого в последнюю скудость приходят, а которые псковичи и свои животы имели, то и они от своих же сговорщиков с немцами для низкой цены товаров также оскудели.

– Правда, истинная правда, боярин, – соглашались старички и удивлялись, – и откуда это ты, боярин, в нашем торговом деле таково стал дотошен.

– Откуда? Я не из княжего роду, не из богатых бояр: знавал и я, почем ковш лиха, да и ноне цены тому ковшу не забыл.

– Так-так… Да как же ты, боярин, этого ковша изведешь, чтобы нас, то есть, немцы не заедали?

– А вот как: чтобы не было тайного сговора с немцами, чтобы маломочные псковичи не брали у них в подряд денег и не роняли цены русским товарам, вы, старички и молодшие, лучшие торговые люди, распишите сами, по свойству и по знакомству, во Пскове-городе и по пригородам, всех маломочных людей, распишите их по себе и ведайте их торговлю и промыслы, а во место того, что они брали деньги у немцев и на них работали, на их колеса воду лили, будем давать им ссуду из земской избы. Когда таким изворотом маломочные люди на земские деньги накупят товару, то пущай везут его во Псков, к примеру, в декабре месяце, сдают товар в земскую избу, в амбары, где и записываются все подвозы в книги, а вы, лутчие люди, должны принимать тот товар каждый у своего, кто за кем записан, и давать им цену с наддачею для прокормления, и чтобы к маю месяцу они накупали новых товаров, к самому Никольскому торгу; после же торгу вы, лутчие люди, продавши товары свалом иноземцам, должны заплатить маломочным людям ту цену, по какой сами продали.

– Ну и дока же наш воевода, – твердили после этого псковичи.

Но Нащокин в своих преобразованиях пошел еще дальше, урезав свою собственную власть, и опять-таки по образцу западному, «с примеру сторонних чужих земель».

Собравши в земской избе всех «лутчих людей» Пскова, он держал к ним такую речь:

– Господа псковичи, лутчие люди! Уверились вы, что я хочу добра Пскову-городу?

– Уверились! Уверились! – послышались голоса. – В торговом деле ты уже утер носа немцам.

– Спасибо! Так сотворите теперь сами доброе дело Пскову-городу и пригородам. Доселе воевода судил вас во всех делах и обидах; но воевода не всеведущ; вы свои дела и обиды лучше знаете. Так выберите из себя пятнадцать человек добрых людей на три года, чтобы из них каждый год сидело в земской избе по пяти человек. Эти пятеро выборных должны судить посадских людей во всех торговых и обидных делах, а ко мне, к воеводе, отводить только в измене, разбое и душегубстве. Ежели же случится тяжба между дворянином и посадским, то судить дворянину, кто будет у судных дел, с выборными посадскими людьми. Пошлины же с судных дел, решенных пятью выборными, держать в земской избе для градских расходов. Люба ли вам моя речь? – закончил воевода.

– Люба-то люба, только дай нам малость подумать, – был ответ.

– Думайте, думайте.

За этими думами Псков разделился на две партии: меньшие люди все примкнули к «новшеству» Нащокина, «лутчие» уперлись на старине, что для них было выгоднее.

Так и в ином другом Нащокин шел несколько впереди своего века. За это и не любили его старые бояре и подьячие.

Оттого, когда сегодня утром молодой Нащокин, Воин, шел из столовой избы через переднюю, его провожало злобное шипенье приверженцев старины:

– Вон, из молодых, да ранний, весь в батюшку.

– А что батюшка! От него старым людям житья нет: все бранится, всех укоряет… все, но его, делается не хорошо… толкует о новых порядках, что в чужих землях!

– Знамо! А каки-таки эти порядки? Что он завел во Пскове? Приедет воевода в город, а ему там и делать нечего, всем владеют мужики!

– Да что ж будешь делать! Великий государь его жалует: грамоты шлет ему прямо из приказа тайных дел, так всякому бы можно писать великому государю, что хочет, обносить, кого хочет, никто не сведает.

– И чему дивиться! Был бы из честного старого роду, а то откуда взят?

– Умный человек! – ядовито замечает кто-то.

– Умный! Никто у него ума не отнимает, да как будто все другие глупы?

– Ну а сынок, поди, шагнет еще выше! Вон и сейчас у великого государя у ручки был.

Действительно, сынок пошел дальше отца, только несколько в другом роде.

Во многом приверженец Запада и его общественных порядков, Афанасий Лаврентьевич Ордин-Нащокин, проникнутый благоговением к европейскому образованию, пожелал и сыну своему, Воиньке, дать по возможности отведать этого роскошного плода. Но какие были средства для этого в тогдашней московской Руси? Ни университетов, которыми давно гордилась Европа, ни высших, даже средних образовательных училищ, ни даже учителей – ничего этого не было на Руси. Даже для царских детей приходилось брать учителей из Малороссии. Но Малороссию Ордин-Нащокин не любил. Он был приверженец монархических порядков. Не будучи сам знатного рода, он душою льнул к древней родовитости, к аристократизму. Он презрительно отзывался даже о Голландии и ее республиканском управлении.

 

– Голландцы – это наши псковские и новгородские мужики-вечники, те же горланы! – отвечал он Алексею Михайловичу, когда тот желал знать его мнение о союзе французского и датского королей с голландцами против Англии.

Понятно, что он недолюбливал и Малороссию с ее выборным началом.

– Эти хохлатые люди еще почище наших вечевых горланов! – говорил он о запорожских казаках. – Они своих кошевых атаманов и гетманов киями бьют, словно своих волов.

Зато сердце его лежало к полякам, к аристократической нации, по преимуществу.

И вот из поляков, попавших к русским в плен, Ордин-Нащокин выбрал учителей для своего балованного сына Воина. Неудивительно, что вместе с мечтательной любовью к Западу учителя эти посеяли в сердце своего пылкого и впечатлительного ученика презрение к Москве, к ее обычаям и порядкам, даже к ее верованиям. Все московское было для него или смешно, или противно.

Под влиянием западноевропейских воззрений на жизнь он решился на самый отчаянный по тому времени шаг – похитить любимую девушку. Однако все усилия его разбились в прах об унаследованное московской боярышней от матерей и бабушек понятие о женской чести и стыдливости. Ни любовь, ни страх вечной разлуки, ни страдания оскорбленного чувства – ничто не могло заставить девушку переступить роковую: грань обычая. Она не перенесла страшного момента разлуки, и потеря сознания облегчила на несколько минут ее муки, ее ужасное горе, первое, после потери матери, великое горе в ее молодой жизни.

Когда она пришла в себя, то увидела склонившееся над нею ужасом искаженное лицо мамушки.

– Где он? Что с ним? – были первые ее слова.

– Не знаю, дитятко, словно он сквозь землю провалился. А что с тобой, мое золото червонное?

– Я ничего не помню, мамушка: только он сказал, что мы больше с ним не увидимся.

– Ах он злодей! Да как же это так? – встревожилась старушка. – Что тут у вас вышло? Чем он тебя обидел, ласточка моя?

– Он ничем меня не обидел: он только сказал, что нам больше не видаться на сем свете.

Девушка молчала. Даже старой мамке своей она не могла выдать того, что она считала святою, великою тайной.

А соловей все заливался…

IV. Таинственное исчезновение молодого Ордина-Нащокина

Прошло недели две после 5 мая, и по Москве, среди бояр и придворных, разнеслась весть, что молодой Ордин-Нащокин, Воин, пропал без вести.

Стало также известно, что царь лично отправил его с важными бумагами и большою суммою денег к отцу, который вместе с другими боярами, с Долгорукими и Одоевским, находился на польском рубеже для переговоров с польскими послами о мире.

Одни говорили, что молодой Нащокин кем-либо на дороге был убит и ограблен. Враги же Нащокиных распускали слух, что Воин, прельстясь деньгами, которые были ему доверены царем, и будучи учеником коварных польских панков, с царскими денежками и с важными бумагами улизнул за рубеж и там протирает глаза этим денежкам.

Известие об исчезновении молодого Нащокина, естественно, очень смутило Алексея Михайловича, и он тоже начал думать, что молодой человек был увлечен в сети злоумышленниками и погиб безвременно. Он даже упрекал себя в том, что дал серьезное поручение такому неопытному юноше и ему же доверил значительную сумму денег. Алексей Михайлович тотчас приказал отправить гонцов во все концы; но все напрасно: молодой человек словно в воду канул.

Как громом, поразила эта весть девушку, с которою он виделся накануне отъезда из Москвы. Она винила себя в гибели своего возлюбленного. Точно окаменелая, бродила она по переходам своего терема и по саду, где видела его в последний раз и где, казалось, на дорожке, ведущей от скамейки к калитке, оставались еще следы его ног. Как безумная, припадала она к этим кажущимся следам и все звала своего милого. Она глухо кляла теперь и свой напрасный страх, свою нерешительность. Что для нее людские толки и пересуды, если б около нее был ее суженый? Тогда она боялась идти с ним под венец, а теперь с ним охотно бы пошла на плаху. Зачем же ей теперь жить? Для кого? Ведь только для него светило это солнце, для него синел этот свод неба, для него раздавались эти трели соловья. А соловей пел и тогда, в тот чудный и ужасный вечер, когда она, безумная, оттолкнула его от себя.

Она не могла даже плакать, не могла молиться. По целым часам она сидела на той скамейке, на его месте, неподвижная, холодная.

Старая мамушка насильно увела ее из саду и уложила в постель. К вечеру девушка вся разгорелась, а ночью бредила, говорила бессвязные слова или вздрагивала, прислушиваясь к трелям соловья.

Больше недели оставалась она таким образом между жизнью и смертью. По ней служили молебны, кропили ее крещенскою водой, к ней приносили из церквей чудотворные иконы, приводили знахарок со всей Москвы. Все напрасно!

Страшно поразило отца исчезновение любимого сына. Он также думал, что его Воин погиб от руки злоумышленников. В несколько дней он осунулся, постарел. Переговоры его с польскими послами о мире шли вяло, он, казалось, утратил сразу и ум, и энергию, и находчивость, и дар слова, которому прежде все завидовали.

Между тем розыски пропавшего без вести производились самым тщательным образом. Исследован был весь путь от Москвы до польского рубежа, до того местечка над рекою Городнею, где отец пропавшего, Афанасий Ордин-Нащокин, и другие русские послы вели переговоры с польскими комиссарами о мире. Расспрашивали в каждом попутном селе, в каждой деревеньке, по кабакам и корчмам, не проезжал ли в такие-то и такие-то дни такой-то, на такой-то лошади, с такими-то приметами. И почти везде отвечали, что видели такого-то, проезжал-де, а кто такой, того не ведают. И вдруг след его пропал как раз у рубежа, в пограничном лесу, где змеились три расходившиеся в разные места дорожки. Тут он исчез бесследно. За рубежом, на Польской земле, его уже не видели.

Как и чем объяснить его таинственное исчезновение? Все теряли головы, и никто не мог ничего придумать.

Несчастный отец остановился на одной ужасной мысли: сына его убили.

Но где убийцы? Кто? Для чего? Для грабежа? Но кто знал, что у него деньги? Ведь гонцы часто ездили и из Москвы и в Москву, и ни один не пропал. Пропал его единственный сын, гордость и утеха его старости, его надежды!

Он убит, и Афанасий знает, кто его убийцы. Враги отца, завистники – они наложили злодейскую руку на его сына. Они видели, как 5 мая великий государь жаловал его к руке. Они знали, куда он едет и с какими поручениями. С ним были бумаги из ненавистного им Приказа тайных дел. Надо захватить эти бумаги и отмстить высокомерному отцу в его единственном сыне.

Они подослали убийц к невинной жертве. За ним следили по пятам до самого рубежа, и в последнюю ночь в этом порубежном лесу убили, зарезали!

Но где же труп несчастного? Труп зарыли или бросили в Городню с камнем на шее.

«Это тебе, Афанасий, за твою гордыню, за царские милости, за Приказ тайных дел!»

Вот что теперь они говорят промеж себя, усмехаясь в бороды. А у Афанасия сердце кровью исходит, мозг сохнет под черепом.

Недаром этот «Тараруй», князь Хованский, все теперь переделывает на свой лад во Пскове, что сделал там он, Афанасий. Так этого мало, надо сына отнять!

Хоть бы кости его найти да похоронить по-христиански!

И Нащокина часто видели бродящим в лесу, где, он был уверен, зарезали его сына.

Раз он набрел там на старика, сдиравшего лыки на лапти.

– Здравствуй, старичок! – сказал он. – Бог в помощь. Ты здешний будешь?

Старик был глуховат и не расслышал слов незнакомого боярина. Он только кланялся. Нащокин заговорил громче и повторил свой вопрос.

– Тутошний, тутошний, батюшка болярин, – отвечал старик, – грешным делом лычки деру на лапотки, только лапотками и кормлюсь.

– Доброе дело, – ласково заговорил Нащокин, – Бог труды любит.

– Чаво баишь, боляринушко? – не расслышал старик.

– Бог, говорю, любит труды, а ты вот трудишься.

– Тружусь, батюшко, кормлюсь лапотками. А ты, чаю, на зайчика?

– На зайчика, дедушка.

– Вор зайчик, молоденьку корочку грызет, божье деревцо портит зря.

– А что, дедушка, не опасно здесь на рубеже, в лесу? Не шалят, бывает, польские, а то и русские людишки тут?

– Бывает, батюшко, бывает, пошаливают.

– И убивства случаются?

– Попущает Бог, убивают. Вот и нынешней весной, сказывали, убили тут боярского сынка.

Нащокина словно что ударило под сердце.

– Боярского сына, говоришь, убили? – спросил он с дрожью в голосе.

– Убили, боляринушко, попустил Бог. Я, поди, и злодеев-ту этих видел, да невдомек мне было, что это злодеи. Опосля уж смекнул, да поздно.

– Расскажи же, дедушка, когда и как это дело было? – Нащокиным овладело страшное волнение. – Припомни, дедушка: может, злодеи и сыщутся.

– А так было дело, боляринушко. Однова, этта, весной, перед вешним Миколой, замешкался я в лесу с лычками, ночь захватила.

– Так перед вешним Миколой, говоришь? – переспросил Нащокин. – «Так, перед Николой и должно быть», – с ужасом соображал он. – Ну, что же?

– Позамешкался я, этта, тады в лесу, надрал лычек эдак свеженьких охапочку, да грешным делом и ковыляю домой. Ан глядь, вон там из лесу и выезжают на конях неведомые люди да туда вон прямо за рубеж и повеялись.

– Трое, говоришь?

– Трое, боляринушко, трое.

– А обличья ты их не разглядел?

– Где разглядеть, батюшко! Далече ехали. А что меня в сумление ввело, батюшка, так конь у них, у злодеев, лишний: два, как и след, верхами, а один-то злодей одвуконь, другово-то коня в поводу вел. Для че им лишний конь? Знамо, не их конек, а из-под твово боярского сынка, что они, злодеи, убили в лесу и ограбили: теперича, этта, я так мекаю, а тады и невдомек было: украли, думаю, конька, злодеи, да и за рубеж. А дело-ту вышло во како: душегубство, а окаянных-ту злодеев и след, чу, простыл.

Теперь для Нащокина стало несомненным, что то были убийцы его сына, убийцы, подосланные его врагами из Москвы. Ясно, что они следили за ним до самого польского рубежа и тут, совершив свое гнусное злодеяние, перебрались за рубеж, чтоб воротиться в Москву уже другою дорогою. Лошадь убитого они не могли оставить в лесу, а увели ее с собою и, вероятно, продали в каком-нибудь польском местечке.

Нащокин дал старику несколько алтынов и пошел к тому месту леса, где, по его мнению, был убит его сын. Но и там не нашел он никаких следов преступления. ни подозрительной насыпи, ни следов борьбы или насилия.

А лес между тем жил полной жизнью, какою только может жить природа в весеннее время, когда говором и любовным шепотом, кажется, звучит от каждого куста, когда говорят ветви и листья на деревьях и трава с цветами шелестит любовным шепотом. Все так полно жизни, блеска и радости, все дышит любовью и счастьем, которое слышится в этом неумолчном говоре птиц, в этом жужжании пчел, в этом беззаботном гудении и каком-то детском лепете не уловимых глазом живых тварей, и среди этой жизни, среди этого блаженства природы – смерть, наглая ужасающая смерть в самом расцвете молодой жизни!

– И за что, Боже правый! – шептал несчастный старик. – Не за его, за мои прегрешения! За что его, а не меня, Господи!

Он упал лицом в траву и беззвучно заплакал.

А над ним было такое голубое небо, такое ласковое утреннее солнце.

V. В своей семье

На Москве между тем дела шли своим порядком.

Патриарх Никон, поссорясь с царем, давно сидел безвыездно в Воскресенском монастыре и на все попытки государя примириться с ним отвечал глухим ворчанием. Алексей Михайлович, с своей стороны, мешая государственные дела с бездельем, тешил себя тем, что, проживая в селе Коломенском, от скуки каждое утро купал в пруду своих стольников, если кто из них опаздывал к царскому смотру, то есть к утреннему выходу[1].

 

Но сегодня почему-то не занимало его это купание стольников. Он вспоминал о своем бывшем «собинном» друге Никоне, и его грызло сознание, что он был слишком суров с ним. Но и Никон не хотел идти на примирение.

А тут еще это исчезновение молодого Ордина-Нащокина. По его вине он погиб! Каково же должно быть бедному отцу?

«А все я, всему я виной, – грызла ему сердце эта мысль, – от меня все исходит, и горе, и радость… А кому радостно? Больше слез вижу я, чем радостей… Бедный, бедный Афанасий! Не пошли я малого, он бы жив теперь был… А то на! Обласкал своею милостью, и малого не стало…»

В такие грустные минуты Алексей Михайлович любил заходить к своей любимице, к маленькой царевне Софье. Она своими ласками, своим детским щебетанием развлекала его, отвлекала от дум.

И Алексей Михайлович задумчиво побрел по переходам к светлице своей девочки.

Уже перед дверью светлицы он услыхал ее серебристый смех.

– Блаженни, – тихо, с грустной улыбкой проговорил он, – их бо есть царствие Божие.

И он тихонько вступил в светлицу. От этого светленького теремка, от всего, что он увидел, так на него и повеяло чистотой девства, невинности, счастьем неведения. Девочка сидела у стола над какой-то книгой и теребила свои пышные, еще не заплетенные волосы. А в сторонке, у окна, сидела ее мамушка и что-то вязала.

– Ах, мамка, как это смешно, как смешно, – повторяла девочка.

– Что смешно, моя птичка? – вдруг услышала она за собою голос отца и вздрогнула от нечаянности, потому что ноги Алексея Михайловича, обутые в мягкие сафьянные туфли, тихо ступали по коврам, не делая ни малейшего шуму.

Девочка вскочила и радостно бросилась к отцу на шею.

– Батюшка! Государь! Светик мой! – обнимала она его, лаская руками шелковистую бороду родителя.

– Здравствуй, здравствуй, птичечка моя, ясные глазыньки! – любовно целовал и гладил он девочку. – Здравствуй и ты, мамушка.

– Сам здравствуй, светик наш, царь-осударь, на многие лета! – кланялась мамушка.

– Что это вы тут смешное читаете? – спросил Алексей Михайлович. – Не сказку ли какую?

– Нет, батюшка, не сказку, – отвечала царевна, и опять ее голосок зазвенел смехом, точно серебряный колокольчик. – Вот эта книга, она называется: «Книга, глаголемая Лусидариус, или Златый бисер»[2]. Тут обо всем написано: и о звездах, и о земле, и о зело дивных людях в земле индейской. Вот послушай.

И девочка нагнулась над раскрытой книгой, писанною полууставом.

– Слушай, – читала она. – «Тамо есть люди, именуемые сиклопеси (циклопесы – циклопы), имеют только по единой ноге и рыщут борзее птицына летания, а егда сядет или ляжет, то ногою от зноя и от дождя закрывается». Как же это, батюшка, об одной ноге? – удивленно посмотрела она на отца.

– А так, дитятко, чудеса Господни неисповедимы, – отвечал царь серьезно.

Девочка как бы смутилась немножко, но снова нагнулась над книгой и что-то искала в ней.

– А вот смотри, – сказала она торопливо, – слушай: «Тамо же есть люди безглавнии, им же есть очи на плечах, и вместо уст и носа имеют на персех по две дыры». Как же это, батюшка? Разве без головы можно жить? – спросила она.

– Не знаю, милая; но у Бога все возможно, – задумчиво говорил Алексей Михайлович. – А где ты взяла эту книгу? – спросил он.

– Мне мама дала ее почитать, а маме ее подарил протопоп Аввакум.

«Аввакум», – повторил про себя Алексей Михайлович.

Он опять задумался, опять что-то укором подкатилось к его сердцу. «Может быть, за правду и этот страдает, – думалось ему, – но где правда, где истина… Истина! Иисус же ответа не даде! Боже великий!»

При имени Аввакума он вспомнил, что этот мученик религиозного фанатизма, по его же повелению, прикован на цепь в одной из келий монастыря Николы на Угрешу. А кто прав? Он ли, Аввакум, Никон ли? Двуперстное или троеперстное сложение? Где же истина?

«Иисус же ответа не даде», – ныло у него на сердце.

Видя грустную задумчивость отца, юная царевна стала робко ласкаться к нему, и ему представилась другая такая же сцена: юный Воин ласкается к своему отцу; а теперь этот отец осиротел, и осиротил его он.

Желая отогнать мрачные мысли, Алексей Михайлович машинально берет подаренную царице Аввакумом книгу и читает вслух:

– А, вон оно что! О нашей Европе тут пишется, вишь ты! Европой ее именуют: «Вторая часть сего мира зовется Ефропа, яже простереся по горам, тамо язык германский, Готфы, тамо же величайшая река Дунай…» Вишь ты! – перебил он сам себя. – Дунай, а мою Волгу-то и забыли? А може, мы не в Ефропе живем? Посмотрим, что дальше будет: «…а от моря язык благоизбранный и людие храбри словенстии, яже суть Русь!..» Вишь ты! – улыбнулся он. – Не забыли и нас, спасибо! Ну, ин дале: «таможе-бриляне», это еще что за бриляне? Не вем… «…чехи, ляхи, поляки, воринганы (варяги, надо бы думать), фрязи, микияне (таких не знаю), дауцы, керенгвяне (и таких не слыхал), Фрисляндия и иные многие земли. На другой половине тоя же Ефропы земли Остерляндии, Сунгория, Бесемия, галове, греки, та страна даже до моря».

Книга так заинтересовала Алексея Михайловича, что он присел к столу, а юная царевна взмостилась к нему на колени и обвила рукою его шею.

– Ах ты, девка! Тяжелая какая стала! – ласково трепал он волосы у девочки. – И не диво, тринадцатый годок уж пошел.

– Нет, батюшка-царь, четырнадцатый! – поправила она отца.

– Ой ли? Ну, совсем невеста, пора замуж!

– Я замуж не хочу!

– Ну, захочешь… Сиди смирно! Посмотрим, что там дале книга пишет.

Он нагнулся и стал читать:

– «И земля Дамасия, в ней же есть источник дивный, иже от него зажигаются свети…» Дивны дела твоя, Господи! – перебил он себя. – «Тамо и великая гора Олимпус, ее же высота превыше облак, от той же горы начинается земля Италия, тамо украина, именуемая Рим…» Точно, Рим, где папеж живет… «И Галлия, Британия, тамо Венецыя, юже созда царь Ипутус, оттоле вышла река Рын и течет по французской земле; подле той реки прилежат мнози велицыи украины, Кастилия, Калония (Каталония!), Местиния, Страсборх, Стерн, потом начинается Испания, к ней прилежат широкие страны, Картеза-град и иные многие. Сие испанское государство лежит все подле моря. К тому государству близ страны, иже есть Британия и Англия, губернии Канатос; из сих стран вывозят злато. Тамо же на запод край моря страна, нарицаемая Схотия: тамо пришед солнце от восток, скрывается; то есть место, глаголаемое занод; тамо же в море близ остров, на нем же древеса, которые ростут, отнюдь не повалятся; тамо же есть Мерзлое море; в том месте толика студеность, еже тамо невозможно человеку быти».

– Вот, батюшка, – перебила его Софья, – ты все воюешь с поляками, на что они тебе? А ты б завоевал нам рай.

– Какой рай, птичка? – удивился Алексей Михайлович.

– А где великая река Ганг.

И царевна стала перелистывать книгу.

– Ах, все твоя борода мешает, – отвела она рукой пушистую бороду отца, – вот! «Там же есть люди в велицей реце Ганги, – начала она читать, – яже из рая течет», – видишь? Из рая… «Те люди имеют овощие, иже из рая пловут, и от тех овощов питаются живыми ядрами, а иные пищи не требуют, и те овощи осторожно вельми у себя блюдут того ради, понеже они зело боятся злосмрадного всякого обоняния, и теми овощами защищают живот свой; аще, если который из них обоняет какую злосмрадную вошо, а тех вышеупомянутых овощев при себе иметь не будет, то вскоре умирает и жив быти не может, яко рыба на суше». Вот, видишь, где рай?

– Вижу токмо, дитятко мое, что дивные творения рук Божиих, – задумчиво проговорил государь, – а где уж нам, грешным, рая достигнуть в сей жизни! Хоть бы после смерти Господь сподобил нас рая пресветлого своего.

Он замолчал. Слышны были только благочестивые вздохи мамушки.

– Что, мамка, вздыхаешь? – спросил ее государь.

– О грехах, батюшка-царь, – отвечала старушка.

Послышался шорох атласного платья, и в дверях светлицы показалась царица Марья Ильишна, как ее тогда называли, а не Ильинишна.

Софья соскочила с колен отца и бросилась к матери.

– Ах, мама! Что мы тут с батюшкой читали! И об рае, и об Ефропе, и об людях без голов! – торопилась, почти захлебываясь, будущая правительница Русской земли.

– Где же вы таки чудеса вычитали? – улыбалась Марья Ильишна.

– А в той книге, что ты мне дала, «Книга, глаголемая Лусидариус».

– Так и есть таки люди, что без голов? – недоверчиво спросила царица.

– Есть, мама, только у них очи на плечах, а вместо уст и носа на персях по две диры.

– А чем же они едят?

– Должно быть, мама, этими дирами.

– А где они живут?

– В Индейской земле, мама. И есть там люди об одной ноге.

Алексей Михайлович тоже подошел к царице.

– Что, Маша, слышно о протопопе Аввакуме? – как-то робко спросил он, не смея взглянуть ей в глаза.

– Во узах сидит мученик-святитель, на чепи у Николы на Угрешу! – как бы нехотя, но с нервной дрожью в голосе отвечала царица.

– Ты спосылала к нему?

– Спосылала не раз.

– От меня?

– От тебя и от себя: твоим царевым словом умоляла.

– И что ж он?

– Стоит так, чепью окован, руки горе: «Не соединюсь, – говорит, – со отступниками: он, говорит, – мой царь, мой! Я, – говорит, – не сведу с высоты небесные руки, дондеже Бог его отдаст мне!» И ручки так к небу простирает: «Не сведу, – говорит, – рук с высоты! Не сведу!» Это он к тому, что будто тебя у него отступники отняли.

– Ох, Маша, тяжел мой крест, крест царев! – горько покачал головой Алексей Михайлович. – Тяжела шапка Мономаха! Кто прав? «Где истина?» – повторяю я с Пилатом: «Что есть истина? Иисус же ответа не даде». Помнишь это, Маша?

И царь, задумавшись, повернулся и направился к себе.

– А что молодой Ордин-Нащокин? Так и не сыскали? – кликнула ему вслед царица.

Но Алексей Михайлович ничего не ответил.

2Ордин-Нащокин Афанасий Лаврентьевич (ок. 1605-1680) – ближний боярин, сын псковского помещика, обученный отцом немецкому, латинскому языкам и математике. Уже при Михаиле Федоровиче в 1642 г. исправлял пограничную линию между Россией и Швецией. В начале царствования Алексея Михайловича привлек внимание царя распорядительностью в погашении псковского бунта 1650 г. С началом шведской войны показал себя отличным полководцем и дипломатом, за что пожалован в думные бояре. Его усилиями в 1658 г. было заключено перемирие со шведами, сохранившее за Россией все приобретения в Ливонии. Важнейшим предприятием Ордина-Нащокина было заключение Андрусовского договора с Польшей (3 января 1667 г.), после которого он получил в управление Посольский приказ. Состоя в 1655–1666 гг. воеводою во Пскове, ввел реформу городского самоуправления и новую беспошлинную торговлю с иностранцами; его взгляды на торговлю отразились в «Новоторговом уставе». С его именем связывается улучшение садоводства в России и устройство кораблей на Западной Двине и Волге. В 1670 г. он отстоял Киев, который, по Андрусовскому договору, лишь на два года переходил к России. Ордин-Нащокин имел много врагов среди консервативного боярства – Б.М. Хитрово, И.Д. Милославский и др. В 1672 г. он уступил место новому царскому любимцу Л.С. Матвееву и постригся в монахи Крыпецкого монастыря. Своей деятельностью готовил Петровские реформы.
1Государь сам писал об этом стольнику Матюшкину: «Извещаю тебе, что тем утешаюся, што стольников купаю ежеутре в пруде. Иордань хорошо сделана, человека по четыре и по пяти, и по двенадцати человек за то: кто не поспеет к моему смотру, так того и купаю, да после купанья жалую, зову их сжедень, у меня купальщики те ядять вдоволь, и иные говорят: мы-де нароком не поспеем, так-де и нас выкупают да и за стол посадят»… (Примеч. автора.)
2Книга эта имеется у автора. (Примеч. автора.)
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14 
Рейтинг@Mail.ru