bannerbannerbanner
Сочинения

Борис Житков
Сочинения

Утопленник

И утопленник стучится

Под окном и у ворот…

А.С. Пушкин

Усталый, плыл я к нашей купальне в порту. Вдруг слышу, на пристани кричат; поглядел: разряженные дамы махали зонтиками, мужчины показывали в воду котелками, тросточками. А ну их, они пришли пароход встречать! Я хотел повернуться и поплыть на боку, но они взревели еще громче, тревожней. Я огляделся: вон из воды показались руки. Пропали. Вот голова – и опять нырнула в воду. И я разобрал, что кричат: «Тонет, тонет!» Откуда силы взялись! Я мигом подплыл.

Вот высунулось из воды лицо, и на меня глянули сумасшедшие глаза. Я поймал его руку. И в тот же миг он прижался ко мне, обвил ногами, впился ногтями в мою руку. Мы тихо пошли ко дну. И тут я, не помня себя, рванулся. Я не заметил тогда, что в кровь разодрал он мне руку: у меня и сейчас на руке его отметины. Я выскочил, дохнул. Но вот он тут и сейчас опять схватит меня. Я отскочил, подплыл сзади. Я схватил его за волосы и ткнул под воду. Он попытался выплыть, но я ткнул его снова. Он затих и медленно пошел ко дну. Тогда я поймал его за руку, легко поднял, повернул и толкнул его под мышки – он продвинулся вперед, весь обвисший, как мешок. Я толкал его рывками прямо к берегу. Я ждал, вот сейчас дадут шлюпку – и мы спасены. Но шлюпки не было… Я боялся, что у меня не хватит сил, и глянул на пристань.

Шикарная, праздничная публика стояла плотной стеной у края пристани. Они смотрели, как на цирковой номер. Махали мне и кричали: «Сюда! Скорей!» Теперь мне оставалось саженей десять. Я задыхался.

Фу, вот я у свай! Осклизлые сваи стоят прямой стеной, а подо мной двадцать футов воды. А сверху сыплется песок из-под чьих-то ног, и я слышу: «Слушайте, куда вы меня толкаете, ведь я упаду в воду сейчас! Не вам одному хочется… Ах, какой ужас, он его утопил! Но все-таки, славу богу!»

Я не мог больше, я хотел бросить утопленника, пусть достают баграми, чем хотят. Я искал, за что зацепиться. Я глядел вверх, а там – полные оживления, любопытные лица. Ой, вот костыль! Костыль забит в сваю. Фу ты! Не достать его, четверть аршина не достать! Я набрался последнего духу, толкнул утопленника вниз, сам подскочил вверх и повис на двух пальцах на костыле. В правой руке под водой был утонувший.

Наверху разноцветные зонтики и вскрики:

– Ах, ужас! Он висит! Пусть он лезет! Сюда! Сюда! Он ничего не слышит. Крикнуть ему!

У меня пальцы, как отрезанные, сейчас пущу. И слышу:

– Га! Бак бана…[49]

Я вскинул голову: сносчик-турок разматывает свой пояс. Я разжал пальцы. А вот уж и пояс, тканый, широкий, как шарф, и на конце приготовлена петля. Я сунул в нее руку утонувшего и затянул петлю. Не помню, как я доплыл до своей купальни. Я еле вылез и упал на пол. Не мог отдышаться. Кровь стучала в висках, в глазах – красные круги. Но я опять стал слышать, как гомонит и подвизгивает народ – это публика над утопленником. Тьфу, начнут еще на бочке катать или на рогоже подбрасывать – погубят моего утопленника. Я вскочил на ноги и как был, голый, выскочил из купальни. Толпа стояла плотным кругом. Зонтики качались, как цветные пузыри, над этим гомоном.

Я расталкивал толпу, не глядя, не жалея. Вот он лежит навзничь на мостовой, мой утопленник. Какой здоровый парень, плотный; я не думал, что такой большой он. И лица я не узнал: спокойное красивое лицо, русые волосы прилипли ко лбу.

Я стал на колени, повернул его ничком.

– Да подержи голову! – заорал я на какого-то франта. Он попятился. Я искал глазами турка. Нет турка. Стой, вот мальчишка, наш, гаванский.

– Держи голову.

Теперь дело пошло. Я давил утопленнику живот. Ого! Здорово много вытекло воды! Нет, больше не идет.

Теперь надо на спину его, вытянуть язык и делать искусственное дыхание. Скользкий язык не удержать.

– Дайте платок, носовой платок! – крикнул я зрителям.

Они дали бы фокуснику, честное слово, дюжина платков протянулась бы, но тут только спрашивали задних:

– У вас есть платок? Ну, какой! Ну, какой! Ну, носовой, обыкновенный!

Я не вытерпел: вскочил, присунулся к какому-то котелку и замахнулся:

– Давай платок!

И как он живо полез в карман, и какой глаженый платочек вынул!

Теперь мальчишка держал обернутый в платок язык утопленника, а я оттягивал ему руки и пригибал к груди.

Мне показалось, что первый раз в жизни я дохнул – это вот с ним вместе, с его первым вздохом.

Мальчишка уже тер своей курткой ноги и бока этому парню. Тер уж от всего сердца, раз дело шло на лад. Утопленник-то! Ого! Он уж у меня руки вырывает, глаза открыл. Публика загудела громче.

Утопленник приподнялся на локте, икнул, и его стало рвать. С меня катил пот. Я встал и пошел сквозь толпу к купальне.

Дамы закрывались зонтиками и говорили:

– Я думала, что они бледнеют, а глядите, какой он красный! Да посмотрите!

Они меня принимали за утопленника.

Одежду мою украсть не успели.

Через полчаса я отлежался, оделся и вышел. Никого уже не было. Пришел пароход, и на нем мыли палубу.

Дома я завязал руку.

А через три дня перестал даже злиться на зонтики. И забыл про утопленника: много всякого дела летело через мою голову.

Да вот тоже с утопленниками. Уходил пароход с новобранцами. Мы с приятелем Гришкой на шлюпке вертелись тут же. Пароход отвалил, грянула музыка. И вдруг с пристани одна девица крикнула пронзительно:

– Сеня! Не забывай! – и прыг в воду.

– И меня тоже!

Глядим, и другая летит следом. И барахтаются тут же, под сваями. Мы с Гришкой мигом на шлюпке туда. Одну выхватили из воды, а она кричит:

– А шляпку! Шляпку-то!

Но мы скорей к другой, вытащили на борт и другую. Пока шляпку ловили, они уже переругались:

– Тебя зачем туда понесло?

А другая говорит:

– А ты думала, ты одна отчаянно любишь?

Гришка говорит:

– Да он и не видал.

Та шляпку вытряхивает, ворчит:

– Люди видали, напишут.

Нет, это не дело, и стали мы сетки налаживать: ждали скумбрию с моря и все готовились. Возились мы до позднего вечера.

Раз прихожу домой. Мне говорят, что ждет меня человек, часа уж три сидит.

Вошел к себе. Вижу – верно: сидит кто-то. Я чиркнул спичку: парень русый, в пиджачке, в косоворотке. Встал передо мной, как солдат.

– Вы, – говорит, – такой-то?

По имени, отчеству и по фамилии меня называет. Я даже струхнул. «Каково? – думаю. – Начинается!» И все грехи спешно вспомнил: очень уж серьезно приступает к делу.

– Да, – говорю, – это я самый.

И парень мой как будто в церкви: становится на колени и бух лбом об пол. Я тут и опомниться не успел – отец мой со свечкой в дверях:

– Это что за представление?

Парень мой вскочил. Отец присунул свечу к его лицу.

– Что это за балаган, я спрашиваю? – крикнул отец.

Парень смотрел потерянно и лепетал:

– Я Федя. Они меня из воды вынули. Мамаша велела в ножки.

– Что-о? – отец со свечой ко мне. – Ты что же, Николая-угодника здесь разыгрываешь? А?

Я уже догадался, что это тот самый паренек, которого я с месяц назад выволок из воды. Я не знал, как отцу сразу все объяснить, но тут Федя уже тверже сказал:

– Честное слово, будьте любезны. Это я был утопленник, а они меня спасли. Благодарность обещаю…

– Никаких мне утопленников здесь! – и отец так махнул свечой, что она погасла. – Вон!! – и ногами затопал.

Федя попятился.

– Ну, уж я как-нибудь… – бормотал Федя с порога.

А отец не слушал, кричал в темноте:

– Двугривенные бакшиши собирать! Мерзость какая! Вон!

Но тут и я улизнул из темной комнаты. За шапку – и к Гришке.

Ну, как мне было Федю узнать? Из воды он глядел на меня, как сумасшедший из форточки. А тут на тебе: молодец молодцом, с прической на пробор, пиджачок, да и в сумерках-то. Кто его разберет! И вот оскандалил, хоть домой теперь не иди.

Уже все легли, когда я вернулся. Наутро объяснил матери, как было дело; пусть уговорит отца. А она посмеялась, однако обещала.

Вечером иду домой. И вот только я в ворота – тут, как из стенки, вышел Федя.

– Мы очень вами благодарны. Мы бы на другой день, тогда же, явились. Ноги, простите, так были растерты. И вот бока, руки только раскоряченными держать можно: до чего разодрал, дай бог ему здоровья, мальчик этот, Пантюша. Мамаша маслом на ночь мне мажут третью неделю. Такой маленький, скажите, мальчик, а как здоров-то! Ах, спасибо!

Это он скороговоркой спешил сказать, а я уж брался за двери:

– Ну, ладно. Заживет. Прощайте!

Но Федя взял меня за руки:

– Нет, я не войду, не бойтесь. Папаша ваш чересчур серьезный. А я благодарность вашей девушке передал.

– Стой! – сказал я и толкнул Федю в дверь. Я позвал нашу девчонку и в сенях втихомолку велел принести сюда Федину благодарность. Дверь я держал, чтобы Федя не выскочил.

Девчонка приволокла голову сахару, а потом пудовый мешочек муки «четыре нуля» и, смотрю, еще тащит – мыла фунтов десять, два бруска.

– Забирай! – шепотом закричал я в ухо Феде.

– Дорогой, милый мой человек! – Федя чуть не плакал, но тоже шепотом (оба мы боялись моего отца). – Золотой ты мой! Мамаша мне наказала, чтобы вручить. Говорит, коли не отблагодаришь, так ты у меня сызнова потонешь. Да это хоть кого спроси. Я же в лабазе работаю, на Сретенской, у Сотова. Ты возьми это, дорогой, и квиты будем. А мамаша каждый день за тебя богу все равно молит. Борисом ведь звать? Возьми, дорогой. Как же я домой пойду? Мамаша…

 

– А я как? – и я кивнул на дверь. – Папаша!

– Как же мы теперь с тобой будем, друг ты мой милый?

Но тут я услыхал, как под отцовскими шагами скрипят ступеньки нашей лестницы.

– А ну, гони отсюда ходом, – шепнул я Феде и пошел в дом.

Наутро я узнал, что гаванский Пантюшка вчера угощал всех папиросами «Цыганка» первого сорта, а сейчас лежит больной, – определили, что от мороженого.

Я пошел к Пантюшке.

Как только все вышли, я спросил:

– Пантик, откуда папиросы?

– А оттуда. Федя дает. Ну да, не знаешь? Федя-утопленник. Я его натер, он теперь аж до той пасхи помнить будет.

Я пообещал Пантюшке оторвать оба уха.

– А что? Я же не прошу, он сам дает.

– Меня тоже не надо просить, я сам дам! – и я погрозил Пантюшке кулаком.

Теперь уж, шел ли я домой или из дому, всегда поглядывал, не караулит ли где Федя.

Девчонка наша сказала мне, что в воскресенье Федя час, если не два, ходил под окнами.

Так прошел месяц. Я уходил за рыбой в море и редко бывал дома. Потом как-то, в праздник, я оделся в чистое и пошел в город. Я уж поднялся на спуск, как тут заметил, что за мной все время кто-то идет. Оглянулся – Федя-утопленник. Он сейчас же нагнал меня:

– Милость мне сделайте и уважение старой женщине, тут недалеко, зайдите! Живой рукой. Мамаша, не поверите, высохли вовсе.

Он так просил, что я решился: зайду и объясню, чтоб больше не приставали и чтоб никаких мне больше утопленников!

Жили они в комнатушке с кухней. Чистенько, и все бумажками устлано: и плита и полочки. «Старуха» была крепкая, лет сорока пяти.

Она мне и в пояс поклонилась, хотя я не старше был ее Федьки. А потом глянула на меня очень крепенько.

– Что ж это вы, – говорит, – молодой человек, как бы сказать, чванитесь? Вам господь послал человеку жизнь спасти, слов нет – спасибо, – она снова поклонилась, на этот раз уж не очень. – А что же выходит? Вы благодарность нашу ногой швыряете, а сами должны понимать, вы не мальчик: он у меня один, смерть за ним ходила, слава Христе, – она твердо перекрестилась, – смерть не вышла ему, и должны мы это дело искупить. А если мы это указание оставим без внимания, то, значит, снова нас оно мучить будет, и тогда уж ему… – она огляделась, – тогда ему уж прямо в ведре утонуть может случиться. На это вы его навести хотите, молодой человек? Да? – и уж такими она на меня злыми глазами глядела, так бы вот и прошпилила насквозь. – Молчите? А то, что мать сохнет, что я его каждый день точу: возблагодарил? А то, что я листом осиновым дрожу, думаю: как же это он останется в воде неплаченный. А? Это вам нипочем? В баню пойдет, так я как на угольях, пока воротится.

– Так что же вы хотите? – я уж стал пятиться к двери.

– Что хотим? – закричала мне в лицо эта мамаша. – Да ты-то что, ирод, хочешь? Бочку золота хочешь? Нет у нас бочек! С огурцами у нас кадушка, с огурцами! Так какого тебе рожна еще подать, чтоб ты взял, креста на тебе нет! На, на самовар, – она схватила с полки медный самовар и тыкала им мне в живот. – Подушку? Федор, подавай подушки!

Она поставила самовар мне под ноги, бросилась к кровати, – там, как надутые, лежали пузырями две громадные подушки. С этими подушками она пошла на меня.

Я бросился к дверям. Ах, ты, дьявол! Когда их успел запереть Федька?

– Мадам, успокойтесь! – сказал я. – Вы просто дайте мне копеечку на счастье, и будем квиты.

– Это за кошку дают! – закричала мамаша. – За кошку выкуп! Так вот как? Тебе что Федя мой, что котенок – одна цена? А я за тебя три молебна служила.

– Ладно, – говорю, – ладно; пусть завтра Федя приходит, я скажу, мы порядим и будем квиты.

– Ступайте, молодой человек, только вижу я, что вы за гусь! Завтра так завтра. Ишь ведь, и цены себе не сложит! Проводи, Федор!

Я уж за дверью слыхал, как она сказала:

– Послал господь!

Мы вышли с Федей.

– Ну и мамаша, – говорю, – у тебя: коловорот!

– Да не покрепче вашего папаши будет. Тот раз думал: порешат они меня подсвечником. Как ноги только унес!

– Слушай, Федор. Ну их, с родителями! Давай сами поладим. Возьми ты у мамаши своей, что она там, голову сахару, что ли, или мыло – «благодарность», одним словом, и занеси ты ее, благодарность эту, куда-нибудь к чертям в болото. Ну, старухам в богадельню какую-нибудь. Или хочешь: продай да пропей. Понял? И квиты.

Я зашагал, Федя за мной.

– Никак этого невозможно. Как же я перед мамашей-то солгу? Видали сами: они на три аршина в землю видят, мамаша. Обманите, если умеете, вы своего родителя, скажите: вроде купили.

– Иди ты! – и я выругался. – И чтоб тебя не видал никогда. Сунься ты к нам в гавань, – вот истинный бог, скажу ребятам, они тебе нос утрут в лучшем виде.

Федя все что-то говорил, но я шагал во весь мах и повторял:

– Чтоб и ноги твоей… и духу твоего! Чтоб ни под окном, ни у ворот!..

Я завернул в какой-то двор. Федя отстал. Я выждал минут десять – и домой.

Дома я матери рассказал, что нет никакого сладу с утопленником, что у него мамаша объявилась и чуть меня эта мамаша в самоваре не сварила, что если эта мамаша сохнет, то пусть она в порошок рассыплется – не чихну; туда ей, выжиге, и дорога.

Я долго ругался и махал руками.

Мать сказала мне, что не надо дураком быть, но я не дал ей больше говорить, а стал кричать, что у Пантюшки уже вся стенка в объявлениях: «Чай Высоцкого» и «Лучшая питательная овсянка «Геркулес»» – и что от чернослива его скоро наизнанку вывернет.

Но мать махнула рукой и вышла из комнаты.

Однако же Федьку-утопленника, видно, проняло: вот уже две недели, а его как ветром сдуло. Пантюшка пробовал узнавать, где утопленник квартирует или в каком лабазе приказчиком. То-то, ага!

Но «ага» вышло вот какое. Собирался как-то отец на службу. Стоит в прихожей, чистится щеткой. Тут звонок. Я выхожу, а отец уж двери открыл, смотрю: батюшки! Федора мамаша. Желтая, злая. Так в отца глазами и вцепилась. Черная шерстяная шаль на ней и вся, как в крови, в красных букетах. И под платком что-то оттопыривается: прямо будто с топором пришла и сейчас кого первого по головке тяпнет. У меня душа в пятки.

Отец:

– Вам кого?

А эта глазами с отца на меня.

– Да уж кто поправославней, того бы мне.

– А здесь не святейший синод, сударыня, – и вижу: отец шагнул к ней со щеткой.

Тут, слышу, мать быстренько каблучками стукает – и сразу из дверей.

– Это ко мне. Проходите, пожалуйста.

И как-то ловко эту выжигу под локоть, и, пока отец поворачивался, она уже и дверь закрыла.

– Это что за сваха такая? – спросил отец. Но взглянул на часы и поспешил вон.

Я хотел было следом за ним: от греха. Но слышу, за дверью разговор идет тихий. Я немножко переждал и тихонько отворил дверь. Стал на пороге.

Ничего. Вижу: мать ее чаем угощает – еще чай со стола прибрать не успели. Та с блюдечка спокойно тянет и говорит:

– Да-с! А сынок ваш, сударыня, за моего Федю копейку спросил.

– Без запросу, – говорит мать и улыбается.

– То есть как? – и блюдечко на стол поставила. – Вот этот кавалер Федю моего в копейку ценит, – и тычет на меня пальцем.

Мать мне мигнула: молчи, дескать. А сама спрашивает:

– Ну, а ваша цена?

– Как, то есть, цена? – и вытаращила глаза на мою мать.

– Вот, говорите, копейку! Это он малую очень цену поставил, вы недовольны. Так ваша какая будет цена? Рубль? Два с полтиной? Красненькая?

Федина мамаша даже шаль с головы стянула и глазами заморгала.

– Что это? А ты своего во сколько? Вот этого?

– Да он не теленок, я им не торгую.

– А мой-то – гусь, что ли? – и привстала, к матери присунулась. Думал, вцепится.

А мать говорит:

– А коли не гусь, так за чем же дело стало? Нечего ни продавать, ни на сахар менять.

Та так и села. Глазами хлопает, молчит. Минуту добрую молчала, потом руки развела, опять свела.

– Милая, да как же это у нас вышло-то… что Федя – не гусь. Тьфу, что я… не тот… ну, как оно? Ох, да и грех! – рассмеялась. – Ох, милая, да и что ведь Федя надумал уже: «Дайте, – говорит, – мамаша, я его в воду невзначай спихну, да и сам сейчас прыгну и пока что вытащу. Это – чтоб на квит вышло». А я говорю: «Феденька, бойся ты теперь этой воды, сам, гляди, утонешь и, неровен час, он опять тебя же вытащит».

«Нет, – думаю я, – уж теперь не тащил бы: натерпелся я, уж пусть кто-нибудь, только боюсь я теперь утопленников».

Тут она стала мою мать целовать. Шаль накинула – и к дверям.

– Будем знакомы!

А мать:

– Сахар-то, сахар забыли.

Гляжу: верно, голова сахару осталась на полу.

Я подал.

А Федя стал к нам в гавань приходить рыбу ловить. Прозванье так за ним и осталось: Федя-утопленник. Давно это было. Теперь, пожалуй, в наших водах такого не выловишь.

Клоун

Цирк сиял огнями. И огненным веером горела над крышей на черном небе красная надпись:

ЛУИЗ

КАНДЕРОС

Входные двери перестали хлопать – не успевали закрываться: густой кашей валил народ к кассе.

Тринадцать тигров и среди них будет женщина на коне. На афише была нарисована воздушная женщина в розовом трико верхом на белой лошади, без седла и уздечки, а вокруг мечутся и скачут рыжие тигры с оскалившимися зубами. А женщина подняла, как крылышки, ручки и беззаботно улыбается.

Публике хотелось скорее увидать ее среди тигров одну, даже без хлыстика в руке. А под трико не спрячешь револьвера. И все волновались, уж глядя на одну только картинку на афише.

А у служащих была своя тревога: как раз сегодня днем на репетиции при всех артистах директор устроил скандал клоуну Захарьеву. Захарьев репетировал свой номер с Рыжим и хлопнул его по щеке. Вдруг вошел на арену директор, высокий, толстый, и сразу начал кричать.

– Надоели вы со своими оплеухами. Все ваши номера один мордобой. Выдумайте, шевелите мозгами. Сегодня последний вечер с оплеухами! Слышите? А то выходит у нас не цирк, а ба-ла-ган!

Директор покраснел от натуги. Фыркнул и вышел вон. Захарьев и рта открыть не успел. Все кругом молчали и, подняв брови, глядели на Захарьева. Захарьев нахмурился и ни на кого не глядя вышел вон.

А у себя в уборной Захарьев чуть не плакал. Он считал себя первым клоуном в Союзе. Столичным клоуном, лучшим выдумщиком. Ему всегда говорили, что он – талант, известность. Он был красавец, франт, и даже клоунский костюм у него был в талью, из желтого атласа, с серебряным шитьем.

Вот уж пять лет он работает в этом цирке и всегда визг, хохот, аплодисменты.

И вдруг этот новый директор позволил себе при всех… Захарьев бил с досады кулаком по колену.

Вдруг он увидал, что в дверях стоит Рыжий и смеется.

Рыжий одним прыжком сел рядом на стол.

– Горе луковое! Не злись! Сегодня мы им покажем, какая у нас будет последняя оплеуха. Дай только я на этот раз выдумаю.

– Меня оскорбляют, а я буду выдумывать? – крикнул Захарьев.

– Не ты, а я, я буду выдумывать, – перебил Рыжий. – А знаешь, в чем дело?

– Ну? – Захарьев насторожился.

– Дело в том, – сказал Рыжий, – что на твое место директор хочет поставить своего племянника Серьгу.

Захарьев побелел от злости.

– Наплюй, – сказал Рыжий. – Слушай лучше меня. Будешь слушать?

Захарьев молчал.

– Ну тогда я ухожу.

Рыжий соскочил со стола и прыгнул в двери, в коридор.

– Стой, стой! Рыженький! – крикнул вдруг жалобно Захарьев.

Рыжий вернулся.

– Так будешь слушать? Дай руку.

Захарьев протянул ладонь, и Рыжий с размаху треснул в руку так, что жарко стало. Повернулся волчком и побежал по коридору.

И вот до вечера никто не знал, что будет на спектакле у клоунов. Говорили среди артистов, что клоунского номера совсем не будет, что Захарьев подал жалобу в союз и уходит. Другие говорили, что выступит новый клоун Серьга. Рыжего целый день не видели, а когда вечером он явился, за три минуты до начала, все его обступили с расспросами. Рыжий сказал, что сам директор наденет колпак и будет бегать по арене на четвереньках.

А публика валила и валила в цирк. Артисты в уборных одевались к своим номерам. Рыжий с Захарьевым заперлись в своей каморке. Кто-то постучал в дверь. Рыжий высунул голову. Служитель стал шептать ему на ухо:

– Директорский племянник одеваются тоже, знаете, клоуном, наряд очень богатый, и – и какой богатый!

– Ладно! – крикнул Рыжий, – кланяйся павлину и спереди и в спину, – и захлопнул дверь.

Оркестр грянул марш. Под куполом вспыхнули яркие лампы, на вороном коне, на бешеном скаку вылетел на арену наездник – представленье началось.

А по коридору опять бежал служитель. Он крикнул через двери:

 

– Слушайте, товарищ Захарьев! Директор велел спросить, будет ваш номер или нет? Слышите? А если будет, так чтоб пять минут, потому надо время оставить: их племянник следом после вас выступают.

И потом прибавил вполголоса в щелку двери:

– И с ним ящик огромадный, неизвестно, что в нем.

– Выступает Захарьев после летучей немки, – крикнул из-за дверей Рыжий, – так и передай!

А «летучая немка» уж начала свой номер. Музыка играла вальс, огни были притушены, и в темном воздухе, в луче прожектора появлялась то в одном, то в другом краю цирка блестящая бабочка. Немка на черной невидной проволоке летала по цирку, к рукам от колен шли шелковые тонкие крылья. Луч прожектора раскрашивал ее в яркие огненные цвета. Она взмахивала крылышками и, казалось, легко порхала в воздухе. Публика нетерпеливо ждала конца: всем скорей хотелось видеть тигров.

Но вот немка спустилась, публика вяло хлопала. Зажгли полный свет. Из прохода вышел Захарьев.

– Вот, почтеннейший публикум, – крикнул он ломаным голосом, – вот у нас несчастье! Сегодня последний раз в нашем циркус можно давай по морде!

Директор заворочался на своем стуле – не наскандалил бы Захарьев.

– Вот я прошу уважаемый гражданины, кто желает мне помогай? Немножко постоит, я от сердца давай ему последний оплеуха! Немножко постоять смирный – нам нельзя больше пять минутки! Граждане и гражданяты! Кто-нибудь!

Захарьев обводил весь цирк глазами. Все молчали. Директор от волнения привстал в своей ложе.

– Пожалуйста! – кричал Захарьев и прикладывал руку к сердцу. – Кто-нибудь!

Вдруг из первых рядов поднялся высокий гражданин в котелке и стал протискиваться на арену.

Директор совсем встал, глядел и не мог узнать. В проходе артисты шептались – никто ничего не мог понять. А высокий гражданин вышел на арену и спросил глухим басом:

– Хорошо, только можно воротник поднять?

И тотчас поднял воротник. Видно было, как он боялся и втягивал голову в плечи.

– Ух! – подпрыгнул весело Захарьев, – уй-ю-ю-юй! – есть один. Ну, стоить смирна! – Он отошел, разбежался, размахнулся полным махом и замер. – Нет! вы не закрывайтесь с рукавом.

Гражданин нехотя опустил руку.

– Держите его, – крикнул Захарьев в проход. Шталмейстер в мундире подбежал и сзади обхватил гражданина.

– Я сейчас руку достану, ух! последний раз так последний раз.

Захарьев засунул руку в свои широкие штаны и оттуда вытянул руку – но это была огромная рука, красная, с бородавкой в апельсин на большом пальце. Он был как рак с клешней. Гул смеха пронесся в цирке.

Гражданин завертелся в руках служителя.

– Ага! спугальсу! – визжал Захарьев. – Ух! последний раз. – Он размахнулся и хватил гражданина этой огромной рукой в ухо.

Все ахнули: голова, вся голова слетела с гражданина и покатилась по песку арены. Она стукнулась о барьер и крикнула: «Ква!»

Весь цирк встал на ноги.

– Ай! – визгнула дама в партере.

И вслед за ней загудел, закричал весь цирк.

– Я вам сейчас подам! – крикнул Захарьев. – Не сердитесь, гражданин.

Все смолкли.

Захарьев подбежал к голове, схватил ее и вдруг заверещал на весь цирк. Он бежал по барьеру, а голова зубами вцепилась ему в огромный палец.

– Ай, не буду, не буду! – верещал Захарьев. Он обежал круг и выбежал в проход. Служитель пустил гражданина. Он повертелся в разные стороны, пошарил по песку. Потом махнул безнадежно рукой и пошел в проход за Захарьевым.

Весь цирк стоя хлопал. Кричали:

– Захарьев! Захарьев!

Захарьев вышел. Гражданин шел за ним.

Захарьев кланялся на все стороны. Гражданин стоял за ним с головой на плечах и как ни в чем не бывало кланялся за Захарьевым.

Захарьев снял свой клоунский колпак и замахал им публике. Гражданин схватился за голову, он шарил по волосам, искал шапку. Потом схватил себя за волосы, дернул вверх. Голова повисла в руке, и гражданин замахал публике головой, как шапкой.

Затем он поднял колено и с размаху стукнул по нему головой. И голова крикнула на весь цирк: «Ква!»

Гражданин выпустил голову, схватился за бока, дернул вниз пальто, пальто сползло, и из поднятого воротника высунулась голова Рыжего, высунулась и прокричала на весь цирк:

– Ку-ку-ре-ку!

Все еще хлопали, ждали следующего выхода. Служители оглядывались в проход. Но никто не выходил. Директор поднялся из своей ложи, тяжело сопя, пошел за кулисы. Через минуту он вышел и сказал:

– Объявите антракт. Второго клоуна сегодня не будет. Ставьте клетку для Кандерос.

Клоун Захарьев сидел перед зеркалом в своей уборной. Ноги он положил на подзеркальный столик, руки засунул в карманы и, откинувшись на спинку стула, раскачивался и пускал дым в потолок. Рыжий сидел на диванчике, ногой подбрасывал спичечную коробку и ловил ее зубами. В дверь стукнули, и служитель сказал:

– Директор спрашивает, будете репетировать или пойдет вчерашний номер?

– Пошли ты своего барина к чер-р-ртям!

Служитель смотрел выпуча глаза.

– К чертям! понял? – крикнул Захарьев и так качнулся на стуле, что чуть не слетел.

Служитель хлопнул дверью и ушел.

Рыжий с коробкой в зубах выскочил за ним следом.

– Стой! – крикнул Рыжий, и коробка прыгнула изо рта на целую сажень. – Стой! Я сам скажу директору.

Рыжий обогнал служителя и мигом скатился с лестницы.

Директор стоял на арене и говорил с летающей немкой Амалией. Рыжий кивком головы отозвал директора.

– Почему так таинственно? – сказал директор и не спеша подошел.

– Захарьев ставит номер. И опять непременно с оплеухой. Согласны?

– Если повторите вчерашний… – начал директор.

– Нет, но с оплеухой обязательно.

– Да уж не знаю… – помялся директор и пошевелил животом. Рыжий двинулся.

– Ну, пожалуйста, пожалуйста, – живо заспешил директор.

– Условие, – сказал Рыжий, – репетируем одни, чтоб никого не было.

Директор кивнул головой, а Рыжий бросился догонять летучую немку Амалию.

– А впрочем у меня есть кем заменить, – сказал вдогонку директор.

Но Рыжий не слышал, он что-то говорил Амалии коверканым немецким языком. Амалия смеялась, подымала брови и директор слышал только:

– Ах, зо! ах, зо!

А Рыжий все шептал ей в ухо.

Рыжий не приходил, и Захарьеву уж надоело смотреть на свои подметки в зеркало. Он хотел встать, как вдруг в дверь пулей влетел Рыжий.

– Дело! Дело! – заорал Рыжий.

А Захарьев опять закачался и важно заметил:

– Ухожу и пусть плачут.

– Дурак! – крикнул Рыжий, – лучше выходи и пусть смеются. Индюк ты, тут такое дело!

Рыжий выглянул в двери, оглядел, пусто ли в коридоре, запер на задвижку дверь, скинул Захарьева со стула и плюхнул его на диван.

– Молчи и слушай! – и Рыжий стал шептать. Захарьев прищурясь глядел сначала в стену, потом раскрыл глаза на Рыжего и вдруг крикнул:

– Врешь! согласна?

– Идем доставать сбрую, тебе же сбрую целую надо!

Рыжий схватил с подоконника шапку и нахлобучил Захарьеву по самые уши.

Оба выбежали вон.

У них оставалось всего пять часов до начала спектакля.

Уж последние артисты уходили с репетиции. Служители гасили свет. Летучая немка Амалия в шубке и шапочке хохоча вошла на арену. За ней следом вился Рыжий. Неуклюжий сверток звенел у него под мышкой.

– Погляди, Захарка, чтоб ни одного чучела не бродило около, – крикнул Рыжий назад в проход.

– Никого! – крикнул Захарьев из прохода.

Им оставили один большой фонарь под куполом цирка.

Рыжий стал спешными руками разворачивать сверток.

Директор сидел в своей конторе и делал вид, что проверяет счета, а краем уха прислушивался, не слышно ли чего с арены. Но оттуда ничего решительно не было слышно: ни клоунских выкриков, ни звонких оплеух, ни визгу.

Прошло два часа. Директор не вытерпел. Он кликнул дежурного капельдинера и сказал:

– Подите, товарищ, скажите им, что пора кончать… Посмотрите, что они там делают, может, я даром для них свет держу. И доложите мне.

Дежурный побежал.

Директор заходил по конторе, очень не терпелось ему узнать, что застанет там на арене дежурный.

Через две минуты вернулся дежурный.

– Ну что? что? – спросил директор и задышал громко.

– Никого нет, ушли и свет погасили.

Директор выпустил воздух и повернулся спиной.

Публика уселась, оркестр из большой ложи рванул марш, и яркий свет ударил сверху. Бойко выскочил из прохода на арену вороной конь, белый наездник легко, как бумажный, подлетел и стал в рост на спине лошади.

Спектакль начался. Парадный воскресный спектакль. Номер шел за номером. И вот очередь клоунам, но это пять минут, за ними следом все ждали клетку тигров и среди них артистку на лошади.

Музыка играла, на арене было пусто. Клоуны не выходили.

А посланный от директора стучал во всю мочь в двери Захарьеву:

– Идите, – кричал служитель, – скандал, директор бесится.

– По-сле тигров! – крикнул Рыжий из-за дверей, – скажи: последний номер наш. А не хочет – пусть своего племянника выпускает.

– Товарищ Рыжий, – завопил служитель, – музыка второй раз играет! Директор велел…

– Пусть сам, катается кубарем, коли хочет, – крикнул Захарьев. – После тигров и шабаш!

Служитель зашлепал рысью по коридору.

Все видели, как директор, разинув глаза и растопыря руки, слушал, что передавал ему служитель. Потом вдруг нахмурился, покраснел и крикнул зло:

– Клетку!

Капельдинер вышел на арену и сказал громким голосом:

49По-турецки: «Ой, посмотри на меня…»
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39 
Рейтинг@Mail.ru