bannerbannerbanner
О людях и книгах

Борис Дубин
О людях и книгах

Альбер Камю
«„Укоренение“ Симоны Вейль»[40]
Набросок предисловия к книге[41]

В странах Запада (как, впрочем, и кое-где на Востоке – в Иране, в Японии) Альбера Камю читали на «своих» языках более или менее одновременно с выходом его книг по-французски. К читающим же в СССР на русском языке том издательства «Прогресс», включавший роман, повести и несколько рассказов, Камю пришел только в 1969 году, спустя почти десятилетие после смерти автора (по-украински драма «Праведники» была опубликована годом раньше). К тому времени в Париже увесистый двухтомник собрания его сочинений вышел в авторитетнейшей «Библиотеке Плеяды» (1962–1965), что означало безоговорочное включение в пантеон классиков. Приближением Камю к русскоязычной публике активно занимался в те годы Самарий Великовский, посвятивший его драмам, художественной и эссеистической прозе не одну статью. О творческих связях Камю с Достоевским писал в ту пору Виктор Ерофеев. Тем не менее эпохальных трактатов Камю «широкому» читателю пришлось ждать у нас в стране еще двадцать лет, они были опубликованы лишь с наступлением «гласности».

Сегодняшним посетителям российских книжных магазинов, где на общедоступных полках выстроились многотомники писателя и десятки отдельных изданий его книг, трудно объяснить, почему как минимум два читательских поколения в «самой читающей стране мира» были этого богатства лишены. Такой «прочерк» не проходит бесследно для культуры, и дело не в запоздалом признании крупного зарубежного писателя (и скольких, скольких его замечательных предшественников и современников еще!), а в зауженных горизонтах и обобранной судьбе самих этих поколений. Камю здесь, пожалуй, – из наиболее тяжелых потерь. Так его мировоззренческий универсализм, моральная определенность и гуманистический поиск оказались, как мне представляется, не оценены по достоинству и не вошли в свое время в кругозор влиятельных «шестидесятников», а это, по-моему, существенно обеднило их понимание личности, этический посыл творчества, поэтику тогдашней прозы. И вряд ли случайно, что широко издававшийся в 1990-е годы и активно републикуемый сегодня у нас в стране Камю тем не менее явно находится вне круга живой интеллектуальной работы, критического продумывания ходов его мысли, сегодняшней умственной заинтересованности. Титул классика, особенно – зарубежного, как часто случается, заслоняет реальные пути к нему.

Я вместе с однокашниками начал читать Камю на его родном языке студентом филфака МГУ в середине 1960-х годов, буквально за копейки – по наводке наших молодых преподавателей – приобретя галлимаровские карманные томики его прозы и пьес в райском, ныне не существующем магазинчике французской книги на улице Веснина в Москве (теперь это Денежный переулок). Начальные фразы «Постороннего», многие реплики Калигулы из одноименной драмы или доктора Риё из «Чумы» я и сейчас помню наизусть. Получивший классическое образование немецкий философ Ханс Георг Гадамер как-то вспоминал, что гимназическая латынь учила его со товарищи представлению о человеке – человеке как таковом. Вероятно, что-то в этом роде происходило у нас тогда с Камю. Те чувства позднее осели в памяти сознанием как бы некоего долга перед нашим далеким наставником. Я рад возможности хоть в самой скромной мере возвратить сейчас этот долг – по французской формуле «donnant donnant».

Нынешняя публикация «ИЛ» напоминает о столетнем юбилее выдающегося французского писателя и предваряет дальнейшее обращение журнала к его наследию – путевым запискам, письмам и др.

Борис Дубин
* * *

Если Симона Вейль против чего и настраивала, так только против жестокости или низости, большой разницы между которыми, впрочем, нет. Если она что и презирала, то лишь само презрение. Читая ее, понимаешь: единственное, к чему был не способен ее поразительный ум, – это легкомыслие. В 1940 году ее попросили подготовить отчет о настроениях во Франции – она написала книгу, публикуемую сегодня под титулом «Укоренение», подлинный трактат о нашей цивилизации. Таков был склад ее характера – всегда и как бы само собой браться за главное.

В «Укоренение» вошли многие ключевые мысли, без которых не понять Симону Вейль. Но эта книга – по-моему, одна из самых важных среди вышедших после войны книг – еще и проливает яркий свет на то забытье, в котором тонет послевоенная Европа. Вероятно, был нужен разгром, последовавший за ним маразм и молчаливое раздумье, которому в те сумрачные годы предались все, чтобы до такой степени несвоевременные мысли, суждения, опрокидывающие столько общих мест и не желающие знать о стольких предрассудках, смогли зазвучать среди нас в полную силу.

Официальная история, пишет Симона Вейль, всегда состоит в том, что убийцам верят на слово. И добавляет: «Кто мог восхищаться Александром Македонским, кроме низких душ?» Во времена силы и в век эффективности такие истины звучат вызовом. Но это мирный вызов: за ним – убежденность любви. Попытаемся хотя бы представить себе одиночество подобного ума в межвоенной Франции. Ничего удивительного в том, что Симона Вейль искала укрытия на заводах, хотела разделить судьбу самых обездоленных. Когда общество неотвратимо скатывается ко лжи, единственное утешение чистосердечных – отказ от любых привилегий. Читатель «Укоренения» увидит, до какой глубины доходит у Симоны Вейль этот отказ. Но она гордо несла [нрзб. ] безумие истины. И если это привилегия, то из тех, за которые платят всей жизнью и утешения в которых нет. Это безумие помогло Симоне Вейль распознать за самыми расхожими предрассудками болезнь эпохи и найти средства ее исцеления.

Я не могу представить себе возрождение Европы без отклика на запросы, сформулированные Симоной Вейль в «Укоренении». В этом – значимость ее книги. И если говорить о ее посвященном справедливости труде всю правду, то некая тайная справедливость рано или поздно поставит эту книгу в первый ряд, от чего ее автор упорно всю жизнь отказывался. «Завоевание – суррогат величия», – писала она. И никогда ничего не собиралась завоевывать. Но в миг отказа величие и становится очевидным: так его, подлинного, и достигают, о чем у Симоны Вейль сказано столько глубоких слов. Величие силой чести, величие без отчаяния – вот в чем достоинство этого автора. И в том же опять-таки его одиночество. Но на этот раз – одиночество предтеч, исполненное надежды.

О беге времени на его краю

В творчестве – невыносимый кунктатор, в редком общении с другими – ревнивый, невротический говорун, в повседневном одиночестве – вечный голодарь и книгожор, каких мало, Эмиль Мишель Чоран (1911–1995) зачитывался в основном историками и мистиками. Странно, но и в мистике и в истории он искал одно – свободу от времени, от своего времени, от времени как такового. Переживанием временности этот «наполовину гностик, наполовину буддист» (как он себя аттестовал) глубже всего и мучился каждый день, причем еще с детской поры, когда реальность однажды вдруг улетучилась у него, пятилетнего, прямо на глазах. Так что проклятое сознание времени он всю жизнь приравнивал к грехопадению (одна из его книг так и называлась «Грехопадение времени»), а метания собственной мысли помещал «между Утопией и Апокалипсисом».

Детство помянуто здесь не случайно. Первые годы почти растительного существования в восточноевропейском захолустье, в глухой трансильванской деревушке Реши-нари и безлюдных горах вокруг, навсегда остались для Чорана воплощенным раем («Я одной ногой в раю, как другие – в гробу», – признавался он в 1950-е годы в «Записных книжках»). И кстати, там осталась не просто его блаженная и неповторимая, как у каждого, начальная пора – там осталась целая страна, лоскутная Австро-Венгрия, доживающая и уже пораженная гибелью империя, многонациональная и многоязыкая Атлантида, которая, точно так же на глазах, через несколько лет исчезла (с карт, но не из умов). Мало того: именно провинциала Чорана, человека окраины и крайности, уроженка Нового Света Сьюзен Сонтаг, и совершенно справедливо, называет «одним из последних печальников по всей уходящей Европе – европейскому страданию, европейской интеллектуальной отваге, европейской энергии, европейской усложненности». Граница, ставшая средоточием, обрыв как центр мира – такова метафора и проблема всей чорановской судьбы («случай-предел» называл такие судьбы Морис Бланшо).

Отсюда, из этого отправного жизненного пункта, главного мысленного узла, – всегдашнее и изматывающее стремление Чорана «быть несовременным, как камень». Но отсюда же его самозабвенная любовь к биографиям («Как у всякого, кто не „живет“», – самокритично замечал он). Такими неразрешимыми противоречиями подрывалось изнутри и его понимание Истории; вот еще несколько строк из тех же «Записных книжек» (теперь за 1968 год): «Прочел об одном поэте прошлого века такие слова: Возмущенный уродством истории, но обезоруженный интересом к ее механике… В точности мой случай». Однако таков же и сам его невозможный, бешено-бесстрастный, саморазрушительный способ думать и писать. В литературе Чоран, начинавший в 1930-е с позднесимволистской лирической экзальтации (когда переводил на румынский стихи Малларме, – кстати, поразительная близость к человеку другой окраины, тогдашнему провинциальному учителю Хулио Кортасару), в зрелые годы превыше всего ставил «сухую, как скелет, прозу, сведенную судорогой», – в «стилистах» он числится явно по недоразумению. Американский писатель Уильям Гасс сравнивал каждую чорановскую фразу с философскими парадоксами-головоломками Зенона Элейского, в основе которых, напомню, невозможность движения, существования, мысли. А вот как характеризует парализующую силу чорановского письма Сонтаг: «Афористический стиль для Чорана – принцип не столько реальности, сколько познания: любая хоть чего-нибудь стоящая мысль обречена тут же потерпеть поражение от другой, которую сама втайне породила… Обычное чорановское эссе можно описать в нескольких словах: это свод тем для размышления одновременно с подрывом любой приверженности к изложенным мыслям, не говоря уж о „действии“ на их основе. Вырабатывая сложнейшие интеллектуальные формулировки для одного интеллектуального тупика за другим, Чоран создает замкнутый мир – мир трудного, главный предмет своей лирики».

 

«Трудность» здесь – как всегда, в настоящей лирике и в лирической мысли XIX–XX веков, мысли Новалиса, Кьеркегора, Ницше, Рильке, Кафки и других предшественников Чорана – это градус неотступности тех вопросов, над разрешением которых гипнотически, безысходно бьется неутолимый разум. Автор в подобных случаях не пишет о сложности, он пишет саму сложность, и пишет при этом сложностью. «Огнем по огню», – сказали бы любимые чорановские мистики-каббалисты.

Три интеллектуала в борьбе со своим временем

Книга французского историка, журналиста, переводчика Александры Леньель-Лавастин[42] – обширное, обстоятельное и первопроходческое расследование, поэтому я не буду опережать российскую публику преждевременной публикацией его результатов. Пусть мои соотечественники сами оценят широту, новизну и содержательность привлекаемого автором исторического материала, обоснованность и последовательность выводов, многоплановую конструкцию целого. Скажу лишь, что книгу, которая сейчас у читателя перед глазами, сразу вслед за ее выходом в 2002 году отрецензировали все ведущие французские издания, обращенные к широкой публике. Кроме того, она стала предметом заинтересованного профессионального разбора, а по ряду моментов и критики, в большинстве изданий специальных – по истории, социологии, политическим наукам, гуманитарным дисциплинам. С тех пор, пожалуй, мало какая серьезная западная работа о соблазне нацизма для европейских интеллектуалов XX века обходится без обращения к фактам и соображениям настоящей книги.

Хорхе Семпрун причислил ее автора к «замечательным аналитикам культурных традиций „другой Европы“». Специальность Александры Леньель-Лавастин – восточ-но-европейская интеллектуальная история XX столетия. Леньель-Лавастин родилась в 1966 году, закончила Сорбонну, защитила там в 1996-м диссертацию, легшую в основу ее первой, написанной на румынском материале монографии «Национализм и философия: Парадокс Константина Нойки[43]». Но еще раньше того, во второй половине 1980-х, она начала активно публиковаться в журнале «Новая альтернатива», который возглавил тогда видный чешский правозащитник, эмигрант Карел Бартошек. После 1989 года Леньель-Лавастин подолгу работала как репортер в Праге и Бухаресте. Сегодня она преподает во Франции и Америке, постоянно сотрудничает с литературным приложением к газете «Монд» и радиопередачей «Новая Европа», готовит к французскому изданию трехтомную «Черную книгу» документов о преследованиях евреев в Румынии в 1940–1944 годах. Кроме уже упомянутых трудов, она переводчик на французский нескольких книг румынского философа Габриэля Лийчану, включая его биографическую работу о Чоране, автор монографий «Ян Паточка. Дух диссидентства» (1998) и «Европейские умы. О Чеславе Милоше, Яне Паточке, Иштване Бибо» (2005). Эта последняя[44], на страницах которой, кроме заглавных героев, сталкиваются идеи и скрещиваются судьбы Макса Вебера и Эдмунда Гуссерля, Артура Кестлера и Ханны Арендт, Германа Броха и Роберта Музиля, Шандора Мараи и Имре Кертеса, Милана Кундеры и Зигмунта Баумана, отмечена Европейской премией за эссеистику, которую присуждает швейцарский Фонд Шарля Вейонна (за последние тридцать лет этой авторитетнейшей премии, среди прочих, удостоивались Лешек Колаковский и Александр Зиновьев, Жан Старобинский и Эдгар Морен, Тимоти Гартон Эш и Дубравка Угрешич, Роже Кайуа и Цветан Тодоров, Джорджо Агамбен и Петер Слотердайк).

Если формулировать в самом общем виде, тема книги Леньель-Лавастин о трех «великих парижских румынах», видных французских интеллектуалах второй половины XX века – контрмодернизационные тенденции и явления в идейной жизни европейских стран прошлого столетия. Говоря еще короче – ответственность интеллектуалов в условиях и перед лицом тоталитарной диктатуры. По материалу книга биографическая, по проблематике – историко-социологическая.

Одна ее, условно говоря, половина связана с довоенной Европой, Бухарестом конца 1920-х – начала 1940-х годов, и годами Второй мировой войны. Воссоздавая этот европейский контекст, Александра Леньель-Лавастин привлекает, зачастую – впервые, широкий пласт материалов, многие из которых стали доступны вне Румынии лишь после падения Берлинской стены и свержения режима Чаушеску. Тут и предвоенные, долгое время не переиздававшиеся сочинения Элиаде, Чорана и Ионеско на румынском языке, и современная им румынская газетная и журнальная публицистика, затерянные в тогдашней прессе публикации их идейных учителей и соратников, документы государственных и частных архивов Румынии, Франции, Великобритании, Португалии, Израиля, дневники и переписка самих героев, их друзей и знакомых. В числе этих последних документов выделю дневниковые записи литератора того же бухарестского круга Михая Себастьяна, близко знавшего всех трех наших героев[45], но прежде всего дневник, который Элиаде вел в салазаровской Португалии в 1941–1945 годах и который до нынешнего дня не опубликован ни в Румынии, ни во Франции (текст за более поздние годы опубликован в Барселоне на испанском языке[46]).

Автор скрупулезно документирует тяготение Элиаде и Чорана к лозунгам и символам румынского фашизма и германского нацизма, последовательную дискредитацию ими, ярыми нонконформистами, яркими ораторами и публицистами, несомненными лидерами своего поколения, демократических идей и институтов современной Европы (в этом пункте Ионеско, столь же радикальный критик современной Румынии, решительно разошелся со своими друзьями и сверстниками). Подчеркну лишь одно существенное обстоятельство. Все это происходит в условиях, когда редкие оппоненты наших героев и их наставников либо физически уничтожаются поднимающими голову фашистами, либо их так или иначе вынуждают покинуть публичную сферу.

Открытая поддержка Чораном и особенно Элиаде агрессивной идеологии и ксенофобской практики легионеров «Железной гвардии» Костантина Кодрянуна на протяжении нескольких лет фактически приучала образованную часть страны к насилию против любых инакомыслящих, любых чужаков (но прежде всего, понятно, евреев) как к инструменту политики и норме повседневной жизни. Автор связывает фашизоидность чувств и мыслей Чорана и Элиаде с тяжелым переживанием ими – вчерашними провинциалами, интеллектуалами в первом поколении, блестящими представителями бухарестской молодежи – комплексов отсталости и второсортности своей страны, с их одержимостью призраками внешнего заговора, взвинченной верой в «духовное возрождение» нации, героизацией «вождя» и неизбежностью «очистительного насилия». Замечу, что при общем стратегическом сходстве двух мыслителей их конкретные установки и взгляды могут заметно разниться. Скажем, чорановская ненависть к прошлому и деревенской архаике не имеет ничего общего с идеализацией их у Элиаде, как и эйфорическое переживание варварства у Элиаде, его зачарованность мистикой самопожертвования и смерти – с сознанием своего одиночества и обреченности, тотальным пессимизмом Чорана.

Не похожи друг на друга и жизненные траектории трех протагонистов в период Второй мировой войны. Начиная с 1940-го, Элиаде проводит все ее годы на дипломатической службе фашистского румынского государства в Великобритании, а после разрыва в феврале 1941 года отношений между двумя странами – в Португалии, он – деятельный главный советник по печати и пропаганде румынского посольства. Чоран в течение трех месяцев 1941 года занимает совершенно не подходящий ему по человеческому складу пост советника по культуре посольства Румынии в вишистской Франции, а затем уходит со службы, перебирается в оккупированный Париж и ведет там, как все последующие годы вплоть до кончины, жизнь затворника и маргинала. Ионеско (по материнской линии – еврей) избирает, как он выразился позднее, тактику «побега из тюрьмы в форме охранника». Ему удается вырваться из страны как раз перед массовой депортацией и уничтожением сотен тысяч румынских евреев, добившись через влиятельных друзей поста секретаря по делам печати и пропаганды того же румынского посольства в Виши, где он остается до октября 1945 года. Иными словами, все три героя книги, констатирует автор, в определенной мере сотрудничают с фашистской властью (и румынской, и французской, а Элиаде – португальской). Но делают это в разное по длительности время, в разной форме и с разным смыслом, как и с разными чувствами. И оценивать их в этом плане нужно, конечно же, по-разному, что не всегда делает Александра Леньель-Лавастин, – эти моменты ее книги вызвали критику и во Франции, и в Румынии, где она была в 2004 году переведена.

Вторая половина монографии посвящена послевоенным стратегиям трех мыслителей, живущих теперь уже во Франции (Элиаде в 1957 году переезжает в США), в их отношении к собственному прошлому, которое угрожает раскрыться. Элиаде избирает в жизненном поведении и публичных «Воспоминаниях» линию последовательной утайки и выстраивания новой биографии – тем не менее он, как персона нон грата, так и не получает разрешения на въезд в Израиль, равно как остаются безуспешными его усилия организовать внушительную мировую поддержку для получения Нобелевской премии (отдельный сюжет – напряженные отношения Элиаде с американскими интеллектуалами, ставшие, среди прочего, сюжетной основой последнего романа Сола Беллоу «Рэвелстайн»). Чоран очень глухо, в сильно затушеванной форме и чаще всего в письмах или записях для себя, напрочь отрекается от довоенных лет; он запрещает публикацию своих «румынских» книг во Франции, смягчаясь лишь в самом конце жизни, но и тогда дав согласие на перевод пылкого памфлета «Преображение Румынии» лишь в отредактированном виде (наиболее яростные антисемитские выпады автором были опущены). Ионеско – кроме всего прочего, в 1946 году заочно приговоренный румынскими властями к 11 годам тюрьмы как коллаборационист – вымещает свои переживания и наблюдения предвоенной и военной поры в формах абсурдистской драмы (в 1950 году он пишет «Лысую певицу», в 1952-м – «Стулья», в 1959-м – «Носорога»).

 

Общий и важный для всех троих момент: с конца 1940-х годов к румынскому языку они больше никогда не возвращаются, кроме как в частной переписке и приватных разговорах с соотечественниками. Однако и отношение к собственному прошлому ни один из них так и не находит нужным (или возможным?) выразить развернуто и публично. Стоит отметить, что Ионеско – многие годы сохраняя критическую дистанцию по отношению к Чорану и особенно к Элиаде, помирившись с прежними друзьями лишь ко второй половине 1970-х – ни в газетно-журнальной публицистике, ни в интервью, ни в мемуарах ни словом не заикается об их политической позиции предвоенных и военных лет[47].

Критическое отношение французских и, шире, европейских интеллектуалов к не до конца раскрытому прошлому Элиаде, Чорана и, в определенной мере, Ионеско сдерживается характерной расстановкой сил с начала 1960-х и едва ли не до конца 1980-х годов. Все три автора занимают резкую антикоммунистическую позицию, а в этих обстоятельствах публичное разоблачение профашистских моментов в их прошлом, по логике тотального противостояния, «играло бы на руку коммунистическим силам» и проч.[48] Работа по реконструкции ампутированных исторических обстоятельств с осторожностью начинается лишь в 1990-е годы. Но теперь ей мешает другой, можно сказать, противоположный политический момент: борьба с наследием режима Чаушеску в Румынии толкает часть румынских интеллектуалов к известной идеализации досоциалистических порядков в странах Восточной Европы. Отсюда – пусть условная и частичная, но все же «реабилитация» в Румынии диктатуры Йона Антонеску, а в еще больше степени – всей предвоенной эпохи и склада жизни, что и подтолкнуло тогда, среди прочего, к переизданию старых румынских книг Чорана сначала на его бывшей родине, а следом и во Франции.

Воспроизводя и учитывая все эти стороны жизни своих героев, Александра Леньель-Лавастин не соглашается признать поступки и труды трех мыслителей в 1930-е годы всего лишь «грехами молодости» (такая самооценка, надо сказать, присутствует в дневниковых записях Чорана 1960-х годов[49]). Напротив, она ставит задачей показать связь между политическими взглядами и поступками своих героев в 1930-е годы и основными темами мысли Чорана, Элиаде, Ионеско после войны. В определенной мере – оценить это смогут сами читатели – исследовательнице удается эту связь убедительно реконструировать и подтвердить. Но стоит признать, нередко Леньель-Лавастин заранее постулирует подобную причинную логику и лишь иллюстрирует исходные тезисы некоторыми частными сопоставлениями. Их, как представляется, можно истолковать иначе, более того – в ряде случаев можно и вовсе усомниться в правомерности таких сопоставлений. Кажется, автор лишает своих героев даже возможности измениться, стать другими – а уместно ли при отсутствии подобной свободы вообще говорить об этике?

Но, скажу еще раз, пусть это решает для себя каждый читатель. Я же вижу более общий смысл данной книги – особенно для России и стран Восточной Европы сегодня – в том, чтобы в полный рост поднять вопрос о месте интеллектуалов в социально-политических перипетиях XX века, об их историческом выборе и ответственности за этот выбор, включая его последствия. Календарный век завершился. Однако в России данный комплекс проблем истекшего столетия иначе как в частных обличительно-оправдательных разборках у телевизионных «барьеров» или и в форме организованного «слива» компрометирующей информации на страницы бульварных газет компетентными органами, можно сказать, всерьез даже не поставлен.

Между тем «случай» Элиаде, Чорана и – с очень значительными оговорками – Ионеско входит, конечно, в более широкий контекст правоконсервативных политических и идейных движений прошлого столетия. Страницы их биографии конца 1920-х – первой половины 1940-х годов ложатся рядом с соответствующими материалами из жизни Мартина Хайдеггера и Карла Шмитта, Кнута Гамсуна и Карла Юнга, Эзры Паунда и Луи Селина, Эрнста Юнгера, Мориса Бланшо и, увы, многих еще. Кое-какие из этих явлений уже сравнительно хорошо описаны западными историками (применительно к Франции назову хотя бы основополагающие труды 1980-х годов израильского исследователя Зеева Стернхилла, книги Пьера-Андре Тагиева[50]), хотя по-прежнему почти неизвестны в России. С другой стороны, здесь нельзя избежать сопоставления с зеркально-подобными им настроениями и взглядами радикально-левых интеллектуалов Европы в те же десятилетия.

В этом плане, подытоживая сказанное, обращу внимание читателей лишь на один характерный момент. Многие левые интеллектуалы 1930-х годов уже с самого начала 1950-х выступают с ревизией коммунистической идеи и практик ее тоталитарного воплощения (напомню хотя бы прогремевший в 1950 году сборник статей Андре Жида, Артура Кестлера, Игнацио Силоне и других «Бог, потерпевший крах»[51] и вышедший тремя годами позже памфлет Чеслава Милоша «Порабощенный разум»[52]). Далее этот процесс активно развивался после 1956 и 1968 годов. Однако со стороны правых – включая героев книги Леньель-Лавастин – ничего хотя бы близкого к подобным шагам так и не последовало. Дело не в бичевании себя и не в разоблачении других, равно как не в очернении-обелении чьего бы то ни было прошлого. Речь идет о прямом деле интеллектуалов – рационализации собственного и чужого опыта для извлечения из него общего смысла.

40Перевод с французского и вступление Бориса Дубина.
41Weil S. L’Enracinement. Prélude à une déclaration des devoirs envers l’être humain (due à Albert Camus). Paris: Gallimard, 1949.
42Laignel-Lavastine A. Cioran, Eliade, Ionesco: l’oubli du fascisme: trois intellectuels roumains dans la tourmente du siècle. Paris: Presses universitaires de France, 2002.
43Константин Нойка (1909–1987) входил в кружок Элиаде, Чорана, Ионеско и других, сложившийся в конце 1920-х – начале 1930-х гг. в Бухарестском университете.
44Laignel-Lavastine A. Esprits d’Europe. Autour de Czeslaw Milosz, Jan Patocka, Istvan Bibo. Paris: Calmann-Lévy, 2005.
45Дневник Михаила Себастьяна (настоящее имя Иосиф Гехтер, 1907–1945) переведен на многие языки и стал одним из памятников эпохи, см.: Sebastian M. Journal, 1935–1944. London: Heinemann, 2001 (2-е изд. 2003, исп. изд. 2004, фр. изд. 2007).
46Eliade M. Diario 1945–1969. Barcelona: Editorial Kairós, 2001.
47С публицистикой и мемуарами Ионеско русскоязычные читатели могут познакомиться по изданию: Ионеско Э. Противоядия. М.: Прогресс, 1992.
48Напомню, что эту иезуитскую логику столь же иезуитски переворачивает в 1950–1960-х гг. Жан-Поль Сартр, обрушиваясь с резкой критикой на публикаторов материалов о сталинском ГУЛАГе во французской и испаноязычной печати (среди последних – Октавио Пас), льющих-де воду на мельницу антикоммунистических сил.
49Фрагменты записных книжек и мемуарной прозы Чорана опубликованы на русском языке в сборнике: Чоран Э. М. После конца истории: Философская эссеистика. СПб: Симпозиум, 2002.
50Sternhill Z. La France entre nationalisme et fascisme. T. 1–3. Paris: Presses De Sciences Po, 2000; Taguieff P.-A. L’effacement de l’avenir. Paris: Galilée, 2000.
51The God that failed. New York: Harper & Row, 1949 (нем. пер. 1950, оба несколько раз переиздавались).
52Miłosz Cz. Zniewolony umysł. Paryz: Instytut Literacki, 1953 (многократно переиздан, переведен на многие языки; рус. пер.: Милош Ч. Порабощенный разум. СПб.: Алетейя, 2003).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36 
Рейтинг@Mail.ru