Счастливая Россия

Борис Акунин
Счастливая Россия

Филипп прикрыл бумагу рукой, чтоб Сверчевский не подглядывал. Там было написано «27 июля, 27 июля, 27 июля» – раз десять и теперь еще прибавился «Квашнин», а больше ничего.

– После обсуждения подошел ко мне человек. Пожилой такой, приятный. Представился: Никита Илларионович Квашнин. Говорит: «Я устал от всеобщего энтузиазма, у нас его слишком много, но у вас энтузиазм прекрасный и очень редкий: без цветистых лозунгов, а исключительно по делу». – Физик заежился под мрачным бляхинским взглядом, сбился. – Я рассказывал Соломону Акимовичу, что Квашнин как-то очень располагающе себя вел. И смотрел так – просто, заинтересованно и… доверительно, будто мы много лет знакомы. Я сразу почувствовал к нему безотчетную симпатию. Мы разговорились о будущем науки. Пошли в буфет пить чай. Через некоторое время он говорит: «У нас создался кружок людей, мысль которых устремлена в будущее. В точности, как вы предлагаете. Все разные по роду интересов, но общая цель одна – благо отчизны. Однако все гуманитарии, и нам очень не хватает представителя естественных наук. Как раз такого, как вы: молодого ученого с хорошим культурным слоем. Вот если бы вы прочли у нас свой доклад. А может быть, еще его и развили? Это было бы всем нашим очень интересно. Сначала просто приходите на очередное заседание кружка, послушайте, о чем мы говорим». Я легко согласился. Почему нет? Конечно, я и помыслить не мог, во что этот Квашнин меня втягивает… Через два дня, 29-го, я пришел по указанному им адресу.

– Это по которому? Уточните.

– Маросейка, одиннадцать, строение шесть, – удивился Сверчевский. – У вас же есть. Все собрания кружка, насколько я знаю, проходили там, у Квашнина. До революции ему принадлежал весь дом. Но жена у него умерла в восемнадцатом, сыновья пропали без вести. Он мне не рассказывал, но товарищ Шванц потом пояснил: оба были из офицерья, наверняка ушли к белым. Квашнина уплотнили в полуподвал, но он там довольно уютно устроился, даже с собственным входом. Старорежимное такое жилье, настоящий провал во времени. Всюду книжные полки. На ковре коллекция старинного оружия. На стенах портреты историков – Ключевский, Соловьев, Забелин.

– Почему историков? – не понял Филипп.

– Квашнин до революции был профессор истории, – раздалось от двери. – Из университета его, конечно, давно вычистили. Кому нужны такие историки?

Сосредоточенный на ученом, Бляхин и не заметил, когда Шванц вернулся. Дверь-то обита кожей, на полу ковровая дорожка, а сапоги у капитана шевровые, без скрипа. Проскользнул тихонько – и встал, слушает.

Сверчевский был рад, что капитан вернулся. Говорил Бляхину, а смотрел на Шванца:

– Он устроился в Архив древних рукописей, Квашнин. Очень был доволен своей службой.

Начальник поставил на стол два чая в подстаканниках.

– Сахар уже там. Вам, Кирилл Леонидович, два куска. Тебе, Филипп, три.

Ишь ты, помнит. Бляхин в буфете действительно всегда три куска клал, любил, чтоб сладкий был.

Чай Филипп помешал ложечкой, но решил, что пить не будет. Вспомнил про заместителя Габунию.

– Вы рассказывайте, рассказывайте, – подбодрил Шванц. – Не мне, я-то знаю. Вот ему.

– Да, конечно. – Кандидат снова повернулся к Бляхину. – Когда я пришел – это 29 июля, – был доклад самого Квашнина. По-видимому, не в первый и не во второй раз. Квашнин свой доклад несколько раз дорабатывал, с учетом замечаний. Но я-то слушал впервые. Я чего ждал? Думал, доклад про коммунистическое будущее СССР, интересно. И тут Квашнин, спокойно так, начинает: про страшное время, в которое мы живем, про народ, одурманенный советской пропагандой… И, главное, таким ровным академическим тоном, будто о самых обычных, общеизвестных вещах. Остальные слушают себе, кивают…

– Напугался? – понимающе кивнул Филипп. Он решил для себя, что не будет больше изображать сурового следователя. Раз это зачем-то надо Шванцу, то хрен ему.

Кандидат оскорбленно вскинулся:

– Не испугался, а возмутился! Хотел заявить протест, а потом говорю себе: стоп, тут дело серьезное. Ты попал во вражеское логово, и твой долг врага не спугнуть. Поэтому досидел до конца и тоже кивал, для маскировки… Ну, доклад Квашнина вы сами читали, поэтому содержание пересказывать не буду…

– Не читал, но прочтет, – вставил Шванц. – Товарищу Бляхину интересна ваша оценка членов организации. Человек вы наблюдательный, с хорошим знанием психологии. Поделитесь.

Шванц свое дело знал. Именно так с интеллигентской шатьей-братьей и надо разговаривать.

Сверчевский приосанился.

– Во-первых, сам Квашнин. Очень умелый ловец душ, по-настоящему опасный враг. Остальные все к нему относились с огромным пиететом: «уважаемый профессор», «наш уважаемый председатель». Там вообще все друг друга называли уважаемыми. «Наш уважаемый дипломат», «наш уважаемый писатель», «наш уважаемый богослов». И меня тоже сразу – «наш уважаемый ученый». Это после доклада, во время обсуждения. Хотя я почти не участвовал, был в потрясении…

– Еще бы, – усмехнулся Филипп. – Поди, не чаял поскорее ноги унести.

– Ничего подобного! – Кандидат сызнова рассердился. – Я решил, что должен собрать как можно больше информации. Что если это только верхушка айсберга? Говорил я во время нашей первой встречи про верхушку айсберга, Соломон Акимович?

– Говорили. И не ошиблись. Вы, Кирилл Леонидович, вообще всё правильно сделали. Как и подобает честному советскому ученому. «Счастливая Россия» – штуковина хитрая, у нее щупальцев больше, чем у осьминога. Ничего, мы их все отследим, это уж наша работа. Вы пока товарищу Бляхину про тех, кого лично видели, расскажите.

– Сейчас. – Физик потрогал дужку очков. Чуть прищурился в пространство. – Итак, Квашнин… Мягкоречивый, седая бородка клинышком, очки. Он был довольно старый – лет шестидесяти, я думаю…

– 1872-го гэ рэ, – вставил Шванц. – С 1932 года на пенсии, но продолжал работать каталогизатором в ГАФКЭ, Госархиве феодально-крепостнической эпохи. На службе характеризуют как политически отсталого, но никаких сомнительных разговоров ни с кем никогда не вел. Конспирировался.

– …Потом Кролль, Сергей Карлович. Его все называли «уважаемый дипломат», хотя дипломатом он был при царе, а сейчас я не знаю…

– Работал в артели книжных переплетчиков, мастер по золочению. – (Это капитан сказал Бляхину.) – Хорошо зарабатывал, сволочь. До семи сотен в месяц.

– Переплетчик? – поразился Сверчевский. – Надо же. А по виду такой… авторитетный. Все его очень почтительно слушали. Резкий, насмешливый ум. Каждое слово к месту… Потом еще писатель – ну этого я знал и раньше. Не лично, а по имени. Артур Свободин. Красивый такой, веселый, моего примерно возраста.

Про писателя Свободина слышал что-то и Филипп, но читать не читал. В газете, наверно, что-нибудь мелькало. Или, может, по радио.

Шванц дополнил информацию:

– Артур Свободин – псевдоним. Настоящее имя Лука Трофимович Кумушкин, девятьсот третьего гэ рэ, член Союза писателей. Уже бывший. Сразу после ареста исключили. Давайте про четвертого, Кирилл Леонидыч. Как можно подробнее. Он товарища Бляхина больше всего интересует.

Чего это? – подумал Филипп, косясь на капитана, но физику кивнул:

– Очень интересует.

– Постараюсь… Его все называли «брат Иларий». Или «уважаемый богослов». Фамилия не звучала, ни разу. Тех же примерно лет, что Квашнин и Кролль. Бородка жидкая, очки с толстыми стеклами, зубы вставные – плохонькие, потому и видно, что фальшивые. Даже не знаю, что про него еще сказать… Он при мне почти не раскрывал рта, только слушал и улыбался. Улыбка такая… странная. Не от мира сего. Голос тонкий, тихий, будто извиняющийся. Я, собственно, его голос слышал, только когда мы знакомились. Говорит: «Брат Иларий». Я сначала даже не понял, в каком смысле брат. Потом сообразил: как раньше монахи. Он и похож на дореволюционного монаха, откуда-нибудь из дальнего монастыря. Даже волосы, длинные, хоть на макушке большая плешь… Что еще? Ей-богу, даже не знаю…

– А ничего больше не нужно. – Шванц похлопал физика по плечу. – Спасибо вам просто наигромаднейшее. Очень помогли. И что нашли время зайти, за это тоже великое чекистское спасибо. Без таких, как вы, нам было бы трудно работать.

Сверчевский вскочил, глаза налились слезой.

– Это вам спасибо, товарищи! Я сын крупного царского чиновника, потомственного дворянина, тайного советника… Ну вы-то всё про меня знаете. Мои предки четыреста лет эксплуатировали крепостных, но пролетарская власть сняла с меня каинову печать, простила, дала образование, дала интересную работу, дело всей моей жизни! Как же я могу вам не помогать?

– Феликс Эдмундович тоже из потомственных дворян. – Капитан качнул головой на портрет. – Ильич – генеральский сын. Не в происхождении дело, товарищ. Человек не выбирает, кем родиться. Зато выбирает, кем станет. И вы сделали в жизни правильный выбор.

Он обхватил Сверчевского за плечо, повел к двери.

– А как насчет моей записки про наукограды? Ознакомились? Что скажете? – торопливо спрашивал информатор, замедляя шаги. – Мне очень важно ваше мнение.

– Дал ход, а как же. Идея перспективная. Мы со своей стороны поддержим. Большое дело, великое. Ну, счастливо вам.

Уже из тамбура физик с чувством сказал:

– Только ради великих дел и имеет смысл жить. Таких, как ваше, – защита родины от врагов. Или как мое – наука.

– Идейный, – сказал Бляхин, поднимаясь. Сидеть за начальническим столом при начальнике было неправильно.

– Да. И полезный. Главное, внешность очень подходящая. Вот тебя с твоими четырьмя классами и даже меня с моим неоконченным коммерческим училищем интеллигенция за своего не примет. У Квашниных этих классовое чутье острей, чем у пролетариата. По разговору, по словечкам, по интонации, по мимике, по тысяче мелочей сразу определяют, кто свой, кто чужой. А Сверчевский по всем параметрам для них кровь от крови. От него они не таятся. Он ведь не в первый раз нам мышь в зубах приносит. Но раньше была мелочевка всякая – аспирантская болтовня, анекдот, антисоветский слушок. А тут, гляди-ка, притащил большущую крысу. И не за награду старается. Я ему говорил: спасибо, молодец, заслужил премию. А он с возмущением: не надо мне ничего, я ради партии сам всё отдам, жизни не пожалею. Им, таким вот сверчевским, очень важно ощущать себя хорошими. Что делают великое дело, стараются ради народа, ради партии и счастливого будущего человечества. Как шлюха, которая не за деньги, а за удовольствие. В публичных домах таких все девки презирали. – Шванц хмыкнул. – С наукоградом этим своим носится, как дурень с писаной торбой.

 

– Значит, не будет хода его проекту?

– Есть уже проект, понадежней этого. Не надо никаких поселков для ученых. Гораздо проще, дешевле и эффективнее посадить целый институт или конструкторское бюро по вредительской статье, в особую зону, под круглосуточный контроль, и пусть искупают вину высокими научными показателями. Кормить калорийно, поощрять семейными свиданиями или культмероприятиями, а волынщиков и бездарей отправлять на настоящую зону, другим для примера. Самая лучшая научная атмосфера получится и самые высокие показатели. Сто процентов.

Они стояли друг напротив друга, и Филипп в очередной раз подивился, какого капитан маленького роста. Когда сидит, кажется, что великан: голова крупная, плечи широкие, руки мясистые – вся стать при нем. А поднимется – невысокому Филиппу едва до уха. Это потому что ноги очень короткие.

– «Счастливороссы» эти – их сколько всего? Только те, кого перечислил физик? Историк, дипломат, писатель, богослов – и всё? Четверо?

Шванц комично развел руками:

– Чем богаты. Остальных прицепим. Дело техническое.

– Еще вопрос. Почему он про Квашнина этого сказал «был»?

– Потому что, к большому нашему горю, «уважаемого председателя» больше нету. Застрелился при аресте.

Филипп про себя удивился – как это старик профессор оказался таким шустрым, но вслух сказал коротко:

– Непорядок.

– Болваны исполняли. И я тоже хорош, пустил на самотек. – Капитан больше не мог стоять на месте, опять покатился по ковровой дорожке, от стенки к стенке. – Хотя кто мог подумать? Такая овца! Постучали к нему ночью, и нет бы придумать что-нибудь, ведь не к идиоту пришли – тупо: «Откройте, телеграмма». Он через дверь: «Минутку, халат накину». И вдруг – бах! У него, коллекционера сучьего, пистолет на стене висел, заряженный. Якобы тот самый, из которого Якубович подстрелил Грибоедова.

Якубович – это, кажется, оперуполномоченный с третьего этажа, такой с ворошиловскими усиками, соображал Филипп. А Грибоедов – какая-нибудь контра.

Переспросил для верности:

– Якубович – это который с усами?

– Знаешь? – удивился Шванц. – Вот тебе и четыре класса. Да, тот самый. По ориентировке было известно, что у Квашнина над диваном висит допотопный арсенал: шпага, турецкое ружье с насечкой, дуэльный пистолет, но кто же знал, что пистолет стреляет? Там пуля воттакущая, с черешню. Полбашки снесла профессору. И остались мы, Бляхин, без главаря. А это для процесса большущая проблема. И для нашего отдела тоже. Как это мы преступную организацию выявили, а предводителя упустили?

Почему Якубович стрелял из старинного пистолета и как пистолет потом попал к Квашнину, Филипп не понял, но выяснять не стал. Возник другой вопрос, по существу.

– А другого руководителя назначить? Дипломата этого, или попа, или писателя? – Хоть Бляхин работал на Лубянке недавно, но уже знал, как это делается – штука нехитрая. – Остальных-то ведь взяли?

– Кролль и Кумушкин у нас. Я тебе их покажу, когда ознакомишься с материалами. А вот «брат Иларий» исчез. И это, Бляхин, второй наш брак. Надеюсь, что поправимый. Рядовых членов, боевую ячейку, вредителей на производстве мы потом быстро подберем. Многие уже взяты и разрабатываются по другим делам. Переквалифицируем, организуем доппоказания. Тогда можно будет выходить на процесс. Дело получится громкое. Проявишь себя как следует – верти дырочку для знака «Почетный чекист». Сам знаешь: дело на контроле у самого Малютки.

Про кого это, Филипп не сразу скумекал, а как дошло – заморгал. Раньше капитан себе такого не позволял – при Бляхине над ростом товарища наркома надсмехаться. Подумалось уныло: опять силой своей куражится. Мол, теперь мне на тебя начхать, все твои карты – шестерки.

Но сказал, ясно, не про то, а проявил скромность:

– Куда мне «Почетного», у меня чекстаж маленький.

– Не прибедняйся. Чекстаж у тебя побольше, чем у меня, – с восемнадцатого года, так в анкете прописано. И навык есть. Я почему тебя решил привлечь? Потому что читал протокол допроса, как ты Рогачова сломал. Ты был всего только свидетелем на очной ставке, а так отработал, что следствию потом и делать ничего не надо.

Вот когда стало совсем страшно. Знает про Рогачова! Всё знает! Рыл, копал, вынюхивал. А и как скроешь? Факт есть факт: отслужил при враге народа с восемнадцатого года аж до тридцать четвертого, личным помощником.

– Я при враге народа Рогачове состоял по партзаданию, от товарища Мягкова. В порядке оперативного наблюдения.

– Да знаю я, знаю. – Шванц плеснул ладонью, будто кот, ловящий муху. – Чего ты растревожился? Если б не по заданию, тебя бы здесь не было. Тебя нигде бы не было. Долго ты его пас, Рогачова?

– Долго. С самого, можно сказать, начала, – соврал Бляхин. Тут его было не проверить.

На самом деле ни с какого не с начала, а с двадцать седьмого года, с 10 мая. Памятный денек. Таких за всю бляхинскую жизнь, может, всего четыре или пять наберется. Были хорошие, были и плохие. Одни вспоминать приятно, другие хочется навсегда забыть. А нельзя. Плохое учит жизни не хуже, чем хорошее. Даже лучше. Например, нынешнее число – четырнадцатое октября одна тысяча девятьсот тридцать седьмого, когда судьба взяла резкий вираж. Затем и афишка в карман положена, для долгой памяти.

10 мая 1927-го тоже был поворот такой крутизны – Филипп думал, под откос его снесет. Всем дням день…

Тогда оппозиция в очередной раз активизировалась – в связи с китайскими, что ли, событиями, уже не припомнить. Филипп мотался между Рогачовым и товарищем Мягковым, отвозил секретные записки, а иногда передавал на словах чего не доверишь бумаге. Привык он к Мягкову Карпу Тимофеевичу (Рогачов его называл «Котофеичем», прямо в глаза). Товарищ Мягков с Филиппом тоже вел себя по-свойски, интересовался личной жизнью, даже с вопросами бытоустройства, бывало, содействовал, чего от Рогачова никогда не дождешься.

Тот разговор, в кабинете у товарища Мягкова, начался, как обычно. Филипп передал конверт, с которым был послан. Товарищ Мягков прочел, потер круглую макушку. Потом поглядел как-то особенно и вдруг говорит:

– У Панкрата, я знаю, вчера гость был.

– В записке сказано? – удивился Бляхин. Ему-то Рогачов велел, чтоб про важного посетителя ни-ни, никому.

– Нет, – улыбнулся своей всегдашней лукавой улыбкой товарищ Мягков. – В записке ничего нет про то, что к Панкрату вчера потихоньку заглянул зампредсовнаркома товарищ Орджоникидзе. Но мне, Филя, очень нужно знать, о чем они меж; собой в такое позднее время толковали. У Панкрата от тебя секретов нету – входишь, заходишь к нему без стука. Так о чем они шушукались?

Бляхин набычился. Ответил вежливо, но со всем достоинством:

– Извиняюсь, товарищ Мягков, но я у Панкрата Евтихьевича состою на полном доверии. Вам бы понравилось, если б товарищ Рогачов стал вашего секретаря Унтерова про такое расспрашивать?

Хозяин кабинета больше не улыбался.

– Мой Унтеров не скажет. Потому что Панкрату его прижать нечем. А ты мне скажешь. И вот почему.

На стол лег фотоснимок, глянцевый. Бляхин глянул – вострепетал. Обложка формуляра. Поверху казенная шапка: «Петроградское охранное отделение», а ниже писарским почерком «Бляхин Филипп Владимиров, 1896 г.р., стажер».

Зажмурился. Сильно затошнило. И вдруг, как наяву, зазвучал из прошлого тихий голос, казалось, навсегда забытый: «Гляди, шестерка. Прихлопну – мокро будет». Было это в совсем другой жизни, про которую думалось, что давно сгинула она, навеки похоронена. Ан нет, с того света, из сырой земли просочилась. Выходит, сама папка сгорела, а копия осталась? Копию, положим, снял покойник дядя Володя, но как она к Мягкову-то попала?!

А тот словно услышал. И ответил – так же тихо, вкрадчиво, как мертвый голос из восемнадцатого года:

– Тут такое дело, Филя. В двадцать пятом в Ленинграде на станции бывшая Николаевская-Товарная рыли фундамент для склада. Откопали сундучок, весь набитый фотокопиями личных дел из Охранки. Сотрудники, осведомители, провокаторы. Полезная штука. Как говорится, одних уж нет, а те далече, годы-то были лихие, разбросало людишек, но кое-кто сыскался. Вот ты, например. И в очень интересном месте, близ моего дорогого друга Панкрата Рогачова. Ты думаешь, я с чего тебя привечать стал? Вот с этого. Ждал, когда всерьез пригодишься. Настало время, Филя. Пригождайся.

Филипп молчал. Что тут скажешь? Что ошибка, что я-де не «Владимирович»? Но установить, что он в 1918 году менял отчество, – вопрос времени. Нет, не оправдаешься.

– Давай мы с тобой обмен сорганизуем, – мирно продолжил товарищ Мягков. – Ты мне расскажи подробненько, о чем Панкрат с Григорием Константинычем толковали, а я эту неприятную фоточку прямо при тебе сожгу.

По правде говоря, не было ничего такого уж секретного в том, о чем Рогачов с товарищем Орджоникидзе вчера говорили. Про строительство большого тракторного завода на Урале и какого правильного человека поставить директором. Ну, Филипп и пересказал что слышал, а сам, оцепеневши, всё на карточку смотрел.

Товарищ Мягков не обманул. Чиркнул спичкой, сжег. И сказал утешительно:

– Всё, нету ее. И не бойся, копию с копии я не делал. Я и фотографировать-то не умею. Живи себе, Филя, вольным соколом. Никто ничего знать не знает, только ты да я.

Но Бляхин уже сообразил, что товарищу Мягкову теперь фотка без надобности. Всё, на крючке у него Филипп, на леске. Куда потянет, туда и поплывешь.

Так оно после и было до самого конца – не бляхинского конца, а рогачовского. Ходил Филипп к новому своему Патрону, и докладывал, и рогачовскую записную книжку тайком показывал. Потом, когда Рогачова разоблачили, товарищ Мягков не бросил Бляхина, взял к себе в секретариат. Оценил.

Конечно, при товарище Мягкове положение у Филиппа было не то, что при Рогачове. Там Бляхин был главный многолетний помощник, а у Патрона таких имелся минимум десяток. С другой стороны, Рогачов со своим тяжпромом совсем оторвался от партработы и прежней силы давно уже не имел, даром что был полный член ЦК, а товарищ Мягков только кандидат. Теперь, из нынешнего тридцать седьмого года яснее ясного, что всё получилось к лучшему. Не подвела Филиппа планида. Если бы Рогачов в декабре тридцать четвертого не сгорел, то сгинул бы позже, и помощник вместе с ним. Таких медведей-дореволюционщиков, как Рогачов, уже всех на распыл пустили. Потому что много о себе понимали. Теперь спрос на других людей и другие качества. Как говорил Патрон, ныне время не заслуг, а услуг.

Эх, Патрон, Патрон, дорогой Карп Тимофеич, как же теперь без тебя?

А капитану Филипп сказал еще раз, для ясности – твердо:

– Сам понимаешь, товарищ Шванц. Кабы я в рогачовских делишках хоть сколько-то был замешан, не взял бы меня товарищ Мягков в свой аппарат.

Начальник засмеялся, ткнул Бляхина пальцем в живот.

– Ты чего, оправдываешься, что ли? Брось. Тебя тыщу раз проверили, прежде чем ко мне назначить. Я про Рогачова вспомнил, чтобы свое восхищение выразить. У меня есть протокол той очной ставки. Музыка!

Подкатился к столу, вынул из стопки папку, раскрыл. Сам уселся на край, заболтал короткой толстой ножкой, зашелестел страницами.

– Вот с этого места. Ты закончил давать показания, как Рогачов на «Съезде победителей» убеждал делегатов голосовать против товарища Сталина – он, мол, и так пройдет, но будет меньше зазнайничать, а то совсем обронзовел…

Филипп быстро вставил:

– Они потом – все делегаты, на кого я дал показания, – оказались членами контрреволюционного блока. Следствием установлено.

– Понятно, что оказались. Это неинтересно. – Шванц водил пальцем по строчкам. – Интересно, как ты Рогачова сделал – тот ведь три недели был в глухой отрицаловке. Ага, вот! Читаю. Образцово, между прочим, протокол составлен.

Подследственный Рогачов: Чего его слушать, Бляхина. Он предатель. Шестнадцать лет при мне был, всюду. И предал. Какая вера предателям? А Панкрат Рогачов никогда никого не предавал. И себя не предаст. Не дождетесь. Свидетель Бляхин: Никогда никого не предавали, гражданин Рогачов? Ой ли. А вот эту фоточку припоминаете?» Дальше пояснение: «Свидетель достает и показывает фотографический снимок», а что на снимке – не написано. Интересно, расскажи.

 

– Бывшая рогачовская любовница, – охотно объяснил Филипп. – Троцкиста Бармина. Когда они разругались, Рогачов ее карточку порвал и на пол кинул, а я поднял, склеил, взял на сохранение. Как чуял, что пригодится.

Тоже, между прочим, важный был день, та очная ставка. Из хороших дней, которыми не грех погордиться. Тот бы снимок, с Барминой, дома на стенку повесить, где почетные грамоты и памятные фотокарточки, но жена заругается – что за чужая баба, поэтому Бляхин склеенную фотку хранил у себя в запертом столе.

– Как же ты догадался, что каменного Рогачова можно карточкой сломать? – Шванц глядел на Филиппа с любопытством. – Из протокола ни хрена не понятно. И что за письмо ты ему после этого поминаешь?

– Это в двадцать девятом было. По почте пришло, лично Рогачову, без обратного адреса. Я распечатал, я личные тоже открывал. Гляжу – от Барминой. Мятое всё. Она, Бармина, тогда уже года два как сидела. В Верхоянлаге. И что, зараза, удумала? Прямо в письме было написано. Завтра, мол, меня повезут в район на допрос по старому делу, брошу сложенный листок на землю, когда будут выводить из «воронка». Может, подберет кто-нибудь добрый и нетрусливый. А на обороте крупно так: «Очень прошу отправить по такому-то адресу П.Е.Рогачову». И ведь отправила сволочь какая-то, в конверте, с маркой, честь по чести, – опять, как и тогда, поразился Бляхин.

– Что было в письме? Любовь-морковь?

– Нет, только в самом конце чуть-чуть: если же, мол, письмо отнесут в милицию, то быстро вычислят, кто писал, и тогда прощай, Рогачов. Какой ты ни есть, а никого другого за всю свою жизнь я так сильно не любила. Вроде этого как-то.

Вспомнил, как тогда затрясся Рогачов, дочитав письмо. Даже глаза рукавом вытер. Он в двадцать девятом был уже не такой орел, как в Гражданскую.

– А остальное в письме было про что?

– Брехня всякая про Верхоянлаг, про тамошние порядки. Что чекисты лютуют в сто раз хуже царских жандармов. Про «ледник», про «клоповник», про «крысятник». Про то, что баб, кто провинился, запускают в барак к уголовным, а мужчин – в «петушатник». Что она, Бармина, хотела в знак протеста руки на себя наложить и обязательно наложит, но пусть Рогачов знает, на какую судьбу он и его сталинская свора – прямо так, извиняюсь, было написано – определил своих старых товарищей.

– Слыхал я про Верхоянлаг, – кивнул Шванц. – Он по тем временам ходил в передовых, давал показатели. И что Рогачов на письмо?

– Велел мне съездить, проверить, правда ли. Сказать начлагу, что Барминой интересуются в ЦК. Это чтоб с ней было особое обращение. Да в протоколе про всё это есть. Я на очной ставке рассказал про это его вредительское распоряжение. А в двадцать девятом сразу же просигнализировал товарищу Мягкову.

– Да, я прочитал. Но я вот чего не понял… – Капитан перевернул страничку. – …Вот. «Свидетель Бляхин: Как вы мне тогда в глаза-то посмотрели, помните? Когда я вернулся-то? И ничего больше не спросили. Предали вы ее, Бармину вашу. Ту самую, которая вас раненого по кронштадтскому льду тащила. Про которую вы во сне чуть не каждую ночь бормотали: „Вера, Верочка“. Кабы вы не меня, порученца, послали, а сами отправились, да не поездом, а на аэроплане, как на заводы по срочному делу лётывали, всё бы иначе вышло». И дальше: «Подследственный Рогачов: Что иначе вышло бы? Ты же тогда сказал, что поздно приехал, она умерла в лазарете от пневмонии». И дальше явно какой-то пропуск. Что там было, расскажи.

Филипп прищурился, вспоминая приятное.

– Следователь не стал записывать и правильно сделал. А сказал я Рогачову вот что. «Наврал я вам тогда, после возвращения из лагеря. И вы очень хорошо поняли, что вру. Хотели меня спросить, но не стали. Побоялись. Ни от какой она померла не от пневмонии. Нагрубила начальнику, он ее и отправил в барак к уголовным. На ночь. Наказание такое. За трое суток до моего приезда это было. Урки там, сорок человек их в бараке, вашу Бармину к столу привязали и полночи пялили еще живую, а потом еще полночи уже мертвую. Вот вам и Вера-Верочка». Ну а дальше в протоколе есть, я думаю…

Да, вон оно как у него с Рогачовым перевернулось, подумал Бляхин, дивясь причудливой судьбе. Как в пролетарском гимне: кто был ничем, тот станет всем. И наоборот. Сам Панкрат Рогачов перед маленьким человеком Филиппом Бляхиным тогда, после тех слов, весь будто сдулся, сжался. И завыл, и носом захлюпал, и зарыдал. Да-а, есть что вспомнить…

– В протоколе написано: «Подследственный долго плачет». А потом сразу: «Подследственный Рогачов: Я слыхал, у вас теперь приговор сразу после суда исполняют? Прямо в тот же день? Значит, так, гражданин следователь. Всё, что тебе надо, я подпишу, но не сейчас, а прямо накануне приговора. Не раньше. Так что отправляй дело скорей в суд, это в твоих интересах». И действительно, подпись под признанием обозначена тем же числом, что приговор. – Шванц отложил папку. – Молодец, Бляхин. Красиво. Покажи себя таким же психологом на деле «счастливороссов», и мы с тобой отлично сработаемся. Даже если товарищ Мягков, храни его Аллах, выздоровеет.

И блеснул хитрым глазом, засмеялся.

Пошел к сейфу, вынул четыре папки: три тонкие, одна толстая.

– Начинай знакомиться с вешдоками. Документация, изъятая на квартире Квашнина. Он, представь себе, хранил эту погань прямо на книжной полке. Очевидно, для пользы будущих поколений. Начни вот с этой, с доклада самого Квашнина. Увидишь: это не «липа», какие сочиняют после душевного разговора со следователем в «Кафельной», а самый что ни на есть натюрель. Для суда – чистое золото. Там карандашом мои пометки, ты ничего своего не приписывай. Будут соображения – пиши на отдельном листе, приложишь. Давай, товарищ Бляхин. Иди, работай. Как говорится, приятного чтения.

(ИЗ МАТЕРИАЛОВ ДЕЛА)
НЕКОТОРЫЕ СООБРАЖЕНИЯ ПО КОРРЕКЦИИ ГОСУДАРСТВЕННОГО УСТРОЙСТВА РОССИИ
Доклад, произнесенный на заседании кружка «Счастливая Россия» 29 июля 1937 года.

Вступление. ПОСТАНОВКА ПРОБЛЕМЫ

Уважаемые друзья!

Мы живем в страшное, ночное время. Впереди, по-видимому, грядет тьма еще более черная, и тем не менее я верю, что вслед за кромешной ночью и кровавым рассветом придет утро, которое принесет свежесть, солнечное тепло и свет. Ибо, если в это не верить, ничто не имеет смысла – ни наши мысли и чувства, ни наши беды и радости, ни наши поражения и свершения. Лично я решительно отказываюсь соглашаться с тем, что в моем, в нашем с вами существовании нет смысла. Я знаю, что вы тоже с этим не согласны – в противном случае мы не встречались бы и не беседовали бы о том, о чем мы беседуем. Вероятно, соотечественникам, всем этим так называемым «советским людям», одурманенным советской пропагандой (ст. 58-прим) или просто задавленным тяжелым бытом, послушай они наши дискуссии, мы покажемся полоумными мечтателями. Но о чем и мечтать темной ненастной ночью, если не о наступлении утра? К тому же мне представляется, что эта комната сегодня остается единственным островком нормальности в окружающем нас обезумевшем мире (Отщепенство, лютая ненависть к сов. действительности).

Вы знаете, с какой целью создан наш кружок. Мы с вами устали от многолетних, бессильных интеллигентских сетований – шепотом, в своем кругу – на «ужасный век, ужасные сердца»; нам надоело бесконечно обсуждать скрытое значение передовиц в газете «Правда» и анализировать нюансы в речах советского вождя; нам надоело жаловаться и предвещать друг другу новые беды. Они, эти беды, конечно, будут – я начал с этого свой доклад, но нас с вами, при всем различии наших взглядов, объединяет деятельный взгляд на реальность. Мы верим, что жизнь можно и должно менять к лучшему. При этом, как люди ответственные и образованные, мы очень хорошо понимаем: всякой успешной деятельности предшествует ясное целеполагание. Для того чтобы построить нечто пригодное для жизни (а хорошо бы еще и красивое), нужно сначала составить ясный план строительства. Нужно понимать, что именно и с какой целью ты собираешься строить.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16 
Рейтинг@Mail.ru