bannerbannerbanner
Изгнанники

Артур Конан Дойл
Изгнанники

Глава IV. Отец народа

Людовик шел исполнять свои религиозные обязанности явно не в духе, о чем свидетельствовали и сурово нахмуренные брови, и плотно сжатые губы. Он хорошо знал свою прежнюю фаворитку, знал ее вспыльчивость, дерзость, полное неумение сдерживаться в момент противоречий. Она была способна выкинуть какую-либо отвратительную выходку, пустить в ход свой злой язычок, с целью отомстить королю и всячески его высмеять. Она даже в состоянии устроить публичный скандал, который сделал бы его притчей во языцех для всей Европы. Людовик вздрогнул при одной только мысли об этом. Следовало во что бы то ни стало предотвратить надвигающуюся катастрофу. Но как порвать связь? Не в первый раз приходилось Людовику проделывать это, но кроткая Лавальер скрылась за монастырской стеной, как только прочла в его взгляде угасшую страсть. Да, там была действительно настоящая любовь. А эта женщина будет бороться, биться до самого конца, прежде чем уступит другой то положение, которым она сама так дорожит. Она уже сейчас твердила о своих попранных правах, о нанесенных ей обидах. В чем же они? Крайний эгоист, живший в атмосфере вечной лести, которой он дышал, Людовик не мог уяснить, что пятнадцать лет жизни, посвященной исключительно ему, потеря мужа, им же отдаленного, могли давать этой женщине кое-какие права на него. По его же мнению, он поднял ее на такую высоту, о какой только может мечтать подданная. Теперь она пресытила его и надоела, а потому ее обязанностью было незаметно удалиться на покой и быть благодарной за прошлые милости. Она получит пенсию, дети – обеспечение. Что же более может требовать любая благоразумная женщина?

И к тому же основания, чтобы ее удалить, были превосходные. Он мысленно перебирал их, стоя на коленях и слушая мессу, справляемую Парижским архиепископом. И чем больше он думал, тем сильнее утверждался в своем решении. В его представлении Бог был только более могущественный Людовик, а небо – более великолепный Версаль. Если он, король, требует повиновения от двадцати миллионов подданных, то и сам обязан выказывать послушание перед тем, кто имеет право требовать от него этого. Словом, совесть вполне оправдывала его поступки. Но в одном отношении он чувствовал свою вину: с самого приезда из Испании его кроткой, всепрощающей жены он никогда не оставлял ее без соперниц. Теперь, после ее смерти, дело обстоит не лучше. Одна фаворитка сменяла другую, и если Монтеспан продержалась дольше других, то скорее благодаря своей решительности, чем его любви. А теперь отец Лашез и Боссюэ постоянно твердят ему, что он достиг полного расцвета сил и скоро вступит на путь угасания, ведущий к смерти. Дикий взрыв страсти к несчастной Фонтанж был последним налетевшим порывом. Для него теперь наступил период спокойной, мирной жизни, а этого меньше всего можно ожидать в обществе мадам де Монтеспан.

Но он обрел место, где можно наслаждаться этим миром. С того первого дня, как де Монтеспан представила ему величественно-строгую и молчаливую вдову в качестве воспитательницы его детей, он стал постоянно испытывать все увеличивающееся удовольствие от ее общества. Сначала он целыми часами просиживал в комнате фаворитки, наблюдая, как тактично и просто воспитательница сдерживала буйные порывы вспыльчивого молодого герцога дю Мэна и шаловливого маленького графа Тулузского. Казалось, что он являлся в часы уроков следить за занятиями детей, но, в сущности, король ограничивался только тайным восхищением перед наставницей. Мало-помалу он поддался обаянию этого сильного, но в то же время и кроткого характера, начал обращаться к ней за советами по некоторым делам, причем следовал за полученным советом так послушно, как никогда не считался с мнением какого-либо министра или прежних фавориток.

А теперь он чувствовал: настало время сделать выбор между ней и де Монтеспан. Их влияние на него совершенно противоположно. Они несовместимы. И он стоит теперь между добродетелью и пороком, производя добровольно выбор между ними. Порок по-своему очень обаятелен, красив, остроумен и держит его труднопорываемой цепью привычки. Бывали минуты, когда природа брала верх и увлекала его по ту сторону добра, и он снова был готов вернуться к прежней чувственной жизни. Но Боссюэ и отец Лашез стояли на страже возле него, нашептывая слова ободрения, а главное, тут находилась мадам де Ментенон, напоминавшая королю, что приличествует его сану и сорокашестилетнему возрасту. Теперь наконец он решил сделать последние усилия. Он не в безопасности, пока его прежняя фаворитка еще при дворе. Людовик слишком хорошо знал себя, чтобы верить в продолжительность и прочность перемены своего настроения. Теперь она подкарауливает каждую минуту слабости с его стороны. Фаворитку нужно уговорить покинуть Версаль, и хорошо бы без скандала. Он будет тверд при сегодняшней встрече с ней и сразу даст ей понять, что ее царство закончилось навсегда.

Подобные мысли не давали покоя королю, стоявшему на коленях на prie-Dieu[3] из резного дерева и опустившему голову на роскошную красную бархатную подушку. Обычно он сидел в своем отделении направо от алтаря; гвардейцы и ближайшие слуги окружали его, а приближенные дамы и кавалеры наполняли часовню. Благочестие было в моде теперь так же, как темные камзолы и кружевные галстуки; благодать коснулась даже самых легкомысленных из придворных с тех пор, как король стал религиозен. Но скука отложила свой отпечаток на лицах всех – и знатных военных, и остальной камарильи. Они зевали и дремали над молитвенниками. Некоторые из них, казавшиеся столь погруженными в молитву, на самом деле читали последний роман Скюдери или Кальпернеди, искусно переплетенный в темную обложку. Дамы прикидывались более набожными, при этом каждая из них держала в руках по маленькой свечке, будто бы для чтения молитвенника, но, в сущности, лишь затем, чтобы король мог видеть их лица и мог знать, что душой они с ним. Может быть, тут было несколько людей, молившихся от чистого сердца и пришедших сюда добровольно; но поступки Людовика превратили французских дворян в придворных, светских людей и лицемеров, так что весь Версаль принял вид громадного зеркала, стократно отражавшего только образ короля.

По выходе из часовни Людовик имел обыкновение принимать просьбы и выслушивать жалобы своих подданных. Его путь лежал через открытую площадку, где обыкновенно и собирались просители. В это утро их было только трое – горожанин, считавший себя обиженным старшиной своей гильдии, крестьянин, у которого охотничья собака покусала корову, и арендатор, притесняемый своим феодальным хозяином. Несколько вопросов и короткий приказ секретарю покончили эти дела. Людовик, хотя был сам тираном, имел по крайней мере то достоинство, что настаивал на праве быть единственным деспотом в своем королевстве. Он уже хотел идти дальше, как вдруг пожилой человек почтенного вида, в одежде горожанина, со строгими характерными чертами лица, бросился вперед и припал на одно колено.

– Справедливости! Прошу справедливости, ваше величество! – крикнул он.

– Что это значит? – изумился король. – Кто вы и что вам нужно?

– Я – гражданин Парижа, и меня жестоко обижают.

– Вы, кажется, почтенный человек. Если вас действительно обидели, то вы получите удовлетворение. На что вы жалуетесь?

– У меня в доме расквартировано двадцать человек Лангедокских драгун под начальством капитана. Они едят мои запасы, тащат мое добро и бьют моих слуг, а в судах я не могу добиться удовлетворения.

– Клянусь жизнью, странно понимается правосудие в нашем городе, – гневно воскликнул король.

– Дело действительно постыдное! – заметил Боссюэ.

– Но нет ли какой особой причины? – вставил Лашез. – Я предложил бы вашему величеству спросить этого человека, как его зовут, чем он занимается и почему именно у него в доме расквартированы на постой драгуны.

– Вы слышите вопрос достопочтенного отца?

– Ваше величество, меня зовут Катина, я торговец сукном и принадлежу к протестантской церкви.

– Я так и думал! – вскрикнул придворный духовник.

– Это меняет дело, – произнес Боссюэ.

Король покачал головой, и лицо его омрачилось.

– Вы сами виноваты во всем, и от вас зависит поправить дело.

– Каким образом, ваше величество?

– Принять единственную и истинную веру.

– Я уже принадлежу к ней, ваше величество.

Король сердито топнул ногой.

– Я вижу, что вы достаточно дерзкий еретик, – вспылил он. – Во Франции только одна церковь – и именно та, к которой принадлежу я. Если вы не член ее, то не можете рассчитывать на помощь с моей стороны.

– Моя вера – наследие моих предков, отца и деда, ваше величество.

– Если они грешили, то это не дает еще вам права повторять их ошибки. Мой дед также заблуждался, пока у него не открылись глаза.

– Но он благородно загладил свое заблуждение, – пробормотал иезуит.

– Так вы не поможете мне, ваше величество?

– Помогите прежде сами себе.

Старый гугенот с жестом отчаяния встал с колен, а король двинулся дальше. Оба духовника шли по бокам, нашептывая ему слова одобрения.

– Вы поступили благородно, ваше величество.

– Вы действительно старший сын церкви.

– Вы достойный наследник святого Людовика.

Но на лице короля появилось выражение не совсем довольного своим поступком человека.

– А вы не считаете, что к этим людям применяют слишком суровые меры? – спросил он.

– Слишком суровые? Ваше величество изволит заблуждаться от излишка милосердия.

– Я слышал, что они в огромном количестве покидают мою страну.

– Тем лучше, ваше величество; может ли благословение Божие пребывать над страной, где находятся такие упрямые еретики?

 

– Изменившие Богу вряд ли могут быть верными подданными короля, – заметил Боссюэ. – Могущество вашего величества только возросло бы, не будь у них в ваших владениях их храмов, как они называют свои еретические притоны.

– Мой дед обещал им свое покровительство. Вам самим хорошо известно, что они состоят под защитой Нантского эдикта.

– Но вы, ваше величество, можете изменить содеянное зло.

– Каким образом?

– Отмените эдикт.

– И бросить в распростертые объятия моих врагов два миллиона лучших ремесленников и храбрейших слуг Франции? Нет, нет, отец мой, надеюсь, я достаточно ревностно отношусь к нашей матери-церкви, но есть и некоторая доля правды в словах де Фронтенака о зле, происходящем в результате смешения дел сего мира с интересами мира дальнего. Что скажете вы, Лувуа?

– При всем моем почтении к церкви, ваше величество, не смею умолчать, что, верно, сам дьявол наградил этих людей изумительным умением и ловкостью, благодаря чему они – лучшие работники и купцы королевства вашего величества. Не знаю, чем мы будем пополнять казну, потеряй мы таких исправных плательщиков податей. Уже и так многие из них покинули отечество, а с отъездом прекратились и их дела. Если же они все оставят страну, то для нас это будет хуже проигранной войны.

– Но, – заметил Боссюэ, – как только известие распространится по Франции, что такова воля короля, ваше величество может быть уверенным, что даже худшие из ваших подданных, питая любовь к вам, поторопятся войти в лоно святой церкви. Но пока существует эдикт, им будет казаться, что король равнодушно относится к этому вопросу, и они могут пребывать в своем заблуждении.

Король покачал головой.

– Это упрямые люди, – возразил он.

– Если бы французские епископы принесли в дар государству сокровища своих епархий, – заметил Лувуа, лукаво взглянув на Боссюэ, – то мы смогли бы, вероятно, существовать и без налогов, получаемых с гугенотов.

– Все, чем располагает церковь, к услугам короля, – коротко ответил Боссюэ.

– Королевство со всем находящимся в нем принадлежит мне, – заметил Людовик, когда они вошли в большую залу, где двор собирался после обедни, – но надеюсь, что мне еще нескоро придется потребовать от церкви ее богатства.

– Надеемся, сир! – вымолвили, словно эхо, духовные особы.

– Однако прекратим эти разговоры до совета. Где Мансар? Я хочу взглянуть на его проекты нового флигеля в Марли.

Король подошел к боковому столу и через мгновение углубился в свое любимое занятие: он с любопытством рассматривал грандиозные планы великого архитектора, осведомляясь о ходе постройки.

– Мне кажется, вашей милости удалось произвести некоторое впечатление на короля, – заметил Лашез, отведя Боссюэ в сторону.

– С вашей могущественной помощью, мой отец.

– О, можете быть уверены, я не упущу случая протолкнуть доброе дело.

– Если вы приметесь за него, этот вопрос можно считать решенным.

– Но есть одна особа, имеющая большее влияние, чем я.

– Фаворитка де Монтеспан?

– Нет, нет; ее время прошло. Это госпожа де Ментенон.

– Я слышал, что она набожна, так ли?

– Очень. Но она недолюбливает мой орден. Ментенон – сульпицианка. Однако не исключена возможность общего пути к одной цели. Вот если бы вы поговорили с ней, ваше преподобие.

– От всего сердца.

– Докажите ей, какое богоугодное дело она совершила бы, способствуя изгнанию гугенотов.

– Я докажу.

– А в вознаграждение мы с нашей стороны поможем ей… – Он наклонился и шепнул что-то на ухо прелату.

– Как? Он на это неспособен!

– Но почему же? Ведь королева умерла.

– Вдова поэта Скаррона и…

– Она благородного происхождения. Их деды были когда-то очень дружны.

– Это невозможно!

– Я знаю его сердце и говорю, что очень даже возможно.

– Конечно, уж если кто-нибудь знает его сокровенное, то это вы, мой отец. Но подобная мысль не приходила мне в голову.

– Ну так пусть заглянет теперь и застрянет там. Если она послужит церкви, церковь посодействует ей… Но король делает мне знак, и я должен поспешить к нему.

Худая темная фигура поспешно проскользнула среди толпы придворных, а великий епископ из Мо продолжал стоять, опустив низко голову, погруженный в раздумье.

К этому времени весь двор собрался в главной приемной зале, и громадная комната наполнилась шелковыми, бархатными и парчовыми нарядами дам, блеском драгоценных камней, дрожанием разрисованных вееров, колыханием перьев и эгретов. Серые, черные и коричневые одежды мужчин смягчали яркость красок. Раз король в темном, то и все должны быть в одеждах такого же цвета, и только синие мундиры офицеров да светло-серые гвардейских мушкетеров напоминали первые годы царствования, когда мужчины соперничали с женщинами в роскоши и блеске туалетов. Но если изменились моды на платья, то еще более изменились манеры. Ветреное легкомыслие и былые страсти, конечно, не могли исчезнуть вовсе, но поветрие было на серьезные лица и умные беседы. Теперь в высшем свете шли разговоры не о выигрыше в ландскнехте, не о последней комедии Мольера или новой опере Люлли, а о зле янсенизма, об изгнании Арно из Сорбонны, о дерзости Паскаля, об относительных достоинствах двух популярных проповедников – Бардалу и Массильона. Так под причудливо разрисованным потолком, по раскрашенному полу, окруженные бессмертными произведениями художников, заключенными в дорогие золоченые рамы, двигались вельможи и пышные дамы, стараясь подделаться под маленькую темную фигуру, силясь походить на того, кто сам настолько растерялся, что в настоящее время колебался в выборе между двумя женщинами, ведущими игру, в которой ставками было будущее Франции и его собственная судьба.

Глава V. Дети сатаны

Старый гугенот, получив отказ короля, еще несколько минут стоял в растерянности. Игра сомнения, печали и гнева сменялась на его челе. С виду это был очень высокий, худой человек с суровым, бледным лицом, с большим лбом, мясистым носом и могучим подбородком. Он не носил парика, не пользовался пудрой, но природа сама обсыпала серебром его густые кудри, а тысячи морщинок вокруг глаз и уголков рта придавали его лицу особо серьезное выражение. Но, несмотря на пожилые годы, вспышка гнева, заставившая этого человека вскочить с колен при отрицательном ответе короля на его просьбу, пронизывающий, сердитый взгляд, кинутый им на царедворцев, проходивших мимо него с насмешливыми улыбками, перешептываниями и шуточками, указывали на то, что в нем сохранились и сила, и дух молодости. Одет он был, согласно своему положению, просто, но хорошо: на нем был темно-коричневый кафтан из шерстяной материи, украшенный серебряными пуговицами, короткие брюки того же цвета, что и кафтан, белые шерстяные чулки, черные кожаные сапоги с широкими носами и большими стальными пряжками. В одной руке он держал низкую поярковую шляпу, отороченную золотым кантом, в другой – сверток бумаг, заключавших изложение его жалоб, которые он надеялся передать секретарю короля.

Но сомнения старого гугенота относительно того, как ему следует поступить дальше, разрешились весьма быстро. В то время на протестантов (хотя их пребывание во Франции и не было вполне запрещено) смотрели как на людей, едва терпимых в королевстве и потому не защищенных законами от соотечественников-католиков. В продолжение двадцати лет гонения на них все усиливались, и, за исключением разве что изгнания, не было средств, которыми не пользовались бы против них официальные ханжи. Гугенотам чинили препятствия во всех делах: им воспрещалось занимать какие-либо общественные должности, их дома отдавались под постой для солдат, их жалобы в судах оставляли без рассмотрения, детей их поощряли к неповиновению. Всякий негодяй, желавший удовлетворить личную злобу или втереться в доверие своего ханжи-начальника, мог проделывать с любым гугенотом все, что ему вздумается, не страшась закона. Но, несмотря на чинимые притеснения, эти люди все же льнули к отталкивающей их стране, льнули, тая в глубине сердца горячую любовь к родной почве, предпочитая оскорбления и обиды здесь, на родине, любезному приему, который их ожидал за морем. Но на них уже надвигалась тень роковых дней, когда выбор, увы, не зависит от личных желаний.

Двое из королевских гвардейцев, рослые молодцы в синих мундирах, дежурившие в этой части дворца, были свидетелями безрезультатного ходатайства гугенота. Они подошли к нему и грубо прервали ход его мыслей.

– Ну, «молитвенник», – угрюмо проговорил один из них, – проваливай-ка отсюда!

– Нельзя считать тебя украшением королевского сада! – крикнул другой со страшной бранью. – Что за цаца, отворачивающая нос от религии короля, черт бы тебя побрал!

Старый гугенот, гневно и с глубоким презрением взглянув на стражу, повернулся, намереваясь уйти прочь, как вдруг один из гвардейцев ткнул его в бок концом алебарды.

– Вот тебе, собака! – воскликнул он. – Как ты смеешь смотреть так на королевского гвардейца!

– Дети Велиара, – в свою очередь выкрикнул старик, прижимая руку к боку, – будь я на двадцать лет помоложе, вы не посмели бы так обращаться со мной!

– А! Ты еще изрыгаешь яд, гадина? Довольно, Андре. Он пригрозил королевскому гвардейцу! Хватай его и тащи в караулку.

Солдаты, бросив ружья, кинулись на старика, но, несмотря на свою молодость и здоровье, им не так-то легко было с ним справиться. Сухая фигура гугенота с длинными мускулистыми руками несколько раз вырывалась от насильников, и только когда старик начал уже задыхаться, солдатам удалось наконец скрутить ему руки. Но едва они одержали эту жалкую победу, как грозный оклик и сверкнувшая перед их глазами шпага заставили солдат освободить пленника.

Это был капитан де Катина. По окончании утренней службы он вышел на террасу и внезапно оказался свидетелем столь постыдной сцены. При виде старика он вздрогнул и, выхватив из ножен шпагу, бросился вперед так яростно, что гвардейцы не только бросили свою жертву, но один из них, пятясь от угрожающего клинка, поскользнулся и упал, увлекая за собой товарища.

– Негодяи! – гремел де Катина. – Что это значит?

Гвардейцы, с трудом поднявшись на ноги, казалось, были смущены.

– Разрешите доложить, капитан, – проговорил один из них, отдавая честь, – это гугенот, оскорбивший королевскую гвардию.

– Король отклонил его просьбу, капитан, а он топчется на месте, – добавил другой.

Де Катина побледнел от бешенства.

– Итак, когда французские граждане приходят обращаться к властителю их страны, на них должны нападать такие швейцарские собаки, как вы? – закричал он. – Ну, погодите же.

Он вытащил из кармана маленький серебряный свисток, и на раздавшийся резкий призыв из караулки выбежал старый сержант с полудюжиной солдат.

– Ваша фамилия? – строго спросил капитан.

– Андре Менье.

– А ваша?

– Николай Клоппер.

– Сержант, арестовать Менье и Клоппера.

– Слушаюсь, капитан! – отчеканил сержант, смуглый поседевший солдат, участник походов Конде и Тюренна.

– Сегодня же отдать их под суд.

– На каком основании, капитан?

– По обвинению в нападении на престарелого почтенного гражданина, пришедшего с просьбой к королю.

– Он сам признался, что гугенот, – в один голос оправдывались обвиняемые.

– Гм… – Сержант нерешительно дергал свои длинные усы. – Прикажете так формулировать обвинение? Как угодно капитану…

Он слегка передернул плечами, словно сомневаясь, чтобы из этого вышло что-нибудь путное.

– Нет, – сообразил де Катина, которому вдруг пришла в голову счастливая мысль. – Я обвиняю их в том, что они, бросив алебарды во время пребывания на часах, явились предо мной в грязных и растерзанных мундирах.

– Так будет лучше, – заметил сержант с вольностью старого служаки. – Гром и молния! Вы осрамили всю гвардию. Вот посидите часок на деревянной лошади с мушкетами, привязанными к каждой ноге, так твердо запомните, что алебарды должны быть у солдат в руках, а не валяться на королевской лужайке. Взять их! Слушай. Направо кругом. Марш!

И маленький отряд гвардейцев удалился в сопровождении сержанта.

Гугенот молча, с хмурым видом, стоял в стороне, ничем не выражая радости при неожиданно счастливом для него исходе дела; но когда солдаты ушли, он и молодой офицер быстро подошли друг к другу.

– Амори, я не надеялся видеть тебя.

– Как и я, дядя. Скажите, пожалуйста, что привело вас в Версаль?

– Содеянная надо мной несправедливость, Амори. Рука нечестивых тяготеет над нами, и к кому же обратиться за защитой, как не к королю?

Молодой офицер покачал головой.

– У короля доброе сердце, – проговорил де Катина. – Но он глядит на мир только через очки, надетые ему камарильей. Вам нечего рассчитывать на него.

 

– Он почти прогнал меня с глаз долой.

– Спросил ваше имя?

– Да, и я назвал.

Молодой гвардеец свистнул.

– Пройдемте к воротам, – промолвил он. – Ну, если мои родственники будут приходить сюда и заводить споры с королем, моя рота вскоре останется без капитана.

– Королю невдомек, что мы родственники. Но мне странно, племянник, как ты можешь жить в этом храме Ваала, не поклоняясь кумирам.

– Я храню веру в сердце.

Старик серьезно покачал головой.

– Ты идешь по весьма узкому пути, полному искушений и опасностей, – проговорил он. – Тяжко тебе, Амори, шествовать путем Господним, идя в то же время рука об руку с притеснителями его народа.

– Эх, дядя! – нетерпеливо воскликнул молодой человек. – Я солдат короля и предоставляю отцам церкви вести богословские споры. Сам же хочу только прожить честно и умереть, исполняя свой долг, а до остального что мне за дело?!

– И согласен жить во дворцах и есть на дорогой посуде, – с горечью заметил гугенот, – в то время, когда рука нечестивых тяготеет над твоими кровными, когда изливается чаша бедствия, когда гул воплей и стенаний царит по всей стране.

– Да что же случилось, наконец? – спросил молодой офицер, несколько сбитый с толку библейскими выражениями, бывшими в ходу между французскими протестантами.

– Двадцать человек моавитян расквартировано у меня в доме во главе с неким капитаном Дальбером, давно уже ставшим бичом Израиля.

– Капитан Клод Дальбер из Лангедокских драгун? У меня уже есть с ним кое-какие счеты.

– Ага! И рассеянные овцы стада Господня также имеют нечто против этого лютого пса и горделивого нечестивца.

– Да что же он сделал?

– Его люди разместились в моем доме, словно моль в тюках сукна. Нигде нет свободного местечка. Сам же муж сей сидит в моей комнате, задравши ноги в сапожищах на стулья из испанской кожи, с трубкой во рту, с графином вина под рукой и изрекает, словно шипит, всякие мерзостные словеса. Он побил старика Пьера.

– А?!

– И столкнул в подвал меня.

– А?!

– Он в пьяном виде пытался обнять твою кузину Адель.

– О!!!

При каждом новом восклицании лицо молодого человека багровело все более и более. При последних же словах старика гнев вырвался наружу и де Катина с бешенством бросился вперед, таща дядю за руку. Они бежали по одной из извилистых дорожек, окруженных высокими живыми изгородями, из-за которых выглядывали мраморные фавны или нимфы. Придворные, попадавшиеся им навстречу, с удивлением смотрели на эту странную пару. Но молодой человек был слишком занят своими мыслями, чтобы обращать внимание на гуляющих. Не переставая бежать, они миновали серповидную дорожку, шедшую мимо дюжины каменных дельфинов, выбрасывающих изо рта струи воды на группу тритонов, затем аллею гигантских деревьев, глядя на которые можно было подумать, что им уже несколько веков, тогда как в действительности они только нынче были привезены с колоссальными трудностями из Сен-Жермена и Фонтенбло. У калитки, выходящей на дорогу, старик остановился, задыхаясь от непрерывного бега.

– В чем вы приехали, дядя?

– В коляске.

– Где она?

– Вон там, за гостиницей.

– Ну, идем же туда скорее!

– Ты тоже едешь, Амори?

– Судя по вашим словам, мне пора появиться у вас. В вашем доме будет не лишним иметь человека со шпагой у пояса.

– Но что же ты собираешься делать?

– Переговорить с этим капитаном Дальбером.

– Значит, я обидел тебя, племянник, сказав, что твое сердце не вполне принадлежит Израилю.

– Какое мне дело до Израиля! – неторопливо крикнул де Катина. – Я знаю только, что вздумай кузина Адель поклоняться грому, словно абенокская женщина, или обратись она со своими невинными молитвами к Гитчи-Маниту, то и тогда хотел бы я видеть человека, осмелившегося дотронуться до нее! А вот подъезжает наша коляска. Гони во весь дух, кучер, и получишь пять ливров, если через час мы будем у заставы Инвалидов.

Мчаться быстро во времена безрессорных экипажей и выстланных диким камнем дорог было непросто, но кучер нахлестывал косматых, неподстриженных лошадей, и коляска, подпрыгивая, громыхала по дороге. Придорожные деревья мелькали за застекленными дверцами коляски, а белая пыль клубилась следом. Капитан гвардии барабанил пальцами по коленям, нетерпеливо вертясь на сиденье и задавая по временам вопросы своему угрюмому спутнику.

– Когда все это произошло?

– Вчера вечером.

– А где теперь Адель?

– Дома.

– А этот Дальбер?

– О, он также там.

– Как? Вы рискнули оставить ее во власти этого человека, уехав в Версаль?

– Она заперлась на замок в своей комнате.

– Ах, что значит какой-то запор! – Молодой человек вне себя от бессильной злобы потряс кулаком в воздухе. – Пьер там?

– Он бесполезен.

– И Амос Грин?

– О, этот лучше. Он, видимо, настоящий мужчина. Его мать – француженка с острова Статень, близ Мангаттана. Она была одной из рассеянных овец стада, рано бежавших от волков, когда рука короля только начала тяготеть над Израилем. Амос прекрасно владеет французским языком, но не похож по виду на француза, и манеры у него совсем иные.

– Он выбрал неудачно время для посещения Франции.

– Может быть, здесь кроется непонятная для нас мудрость.

– И вы оставили его у вас в доме?

– Да, он сидел с Дальбером, курил и рассказывал ему странные истории.

– Каким он может быть защитником? Чужой человек в незнакомой стране. Вы дурно поступили, дядя, оставив Адель одну.

– Она в руках Божьих, Амори.

– Надеюсь. О, я горю от нетерпения поскорее быть там.

Он высунул голову, не обращая внимания на облако пыли, подымавшееся от колес, и, вытянув шею, стал смотреть вперед, на длинную, извилистую реку и широко раскинувшийся город, уже различимый в тонкой синеватой дымке, в которой ясно вырисовывались обе башни собора Богоматери, высокая игла Святого Иакова и целый лес других шпилей и колоколен – памятников восьми столетий набожности Парижа. Вскоре дорога свернула в сторону Сены, городская стена становилась все ближе и ближе, и наконец путешественники въехали в город через южные ворота, и коляска запрыгала с грохотом по каменной мостовой, оставив справа обширный Люксембургский дворец, а слева – последнее создание Кольбера, богадельню инвалидов. Сделав крутой поворот, экипаж очутился на набережной и, переехав Новый мост, мимо величественного Лувра, добрался до лабиринта узких, но богатых улиц, шедших к северу. Молодой человек все еще смотрел в окно, но панораму загораживала громадная золоченая карета, шумно и тяжело двигавшаяся перед коляской. Однако, когда улица стала пошире, карета свернула в сторону и офицер увидел дом, куда он так стремился.

Перед домом собралась огромная толпа народа.

3Скамеечка для молитвы (франц.).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22 
Рейтинг@Mail.ru