bannerbannerbanner
Догони свое время

Аркадий Макаров
Догони свое время

Часть 1
Длинный день короткого лета

Город, город, что же ты наделал?

Ты отнял деревню у меня.

В. Богданов

Каждый творческий человек ищет, или уже нашёл на своей дороге свалившуюся с неба лучезарную звезду, чтобы в её окрылённом свете ловить эфемерных бабочек удачи и славы. Некоторым избранным она падает прямо на плечи, или оставляет отметины на лбу. Недаром ведь гениальный русский поэт Юрий Кузнецов написал: «Ночью вытащил я изо лба золотую стрелу Аполлона…»

В далёком детстве и я подобрал на пыльной бондарской дороге если не звезду, то подкову тщеславия, это уж точно.

Правда, счастья и удачи та подкова мне не принесла, но и не ввергла мою жизнь в уныние. Да и как впадёшь в уныние, когда подкова та до сих пор водит меня по замысловатым дорогам и тропам, а нередко, обременяя судьбу, заводит туда, куда, казалось бы, и идти-то незачем. С тем и живу…

1

Окончив школу, я, сломя голову, ринулся в самую бучу, если не сказать – бучило, с грохотом и скрежетом металла, высверком сварочной дуги, рёвом машин и горловыми криками бригадира, сквозь этот гам, на меня, уже не подростка, но ещё и не юношу «обдумывающего своё житьё» – коли по Маяковскому.

Бригадир был мужик суровый и скорый на руку, если зазеваешься. На монтажных работах всякое бывает…

Строился город, рос вдаль и вширь, и я рос вместе с ним.

Имея в кармане невесть откуда взявшуюся подкову, я не обдумывал своё житьё: не до того было, и попал на стройку совершенно случайно.

Шёл тысяча девятьсот пятьдесят седьмой год. Лето. Полуторка военных времён, швыряя нас от борта к борту, неслась вскачь по узкому гулкому коридору. Справа и слева зелёными шпалерами стояли деревья, большей частью сосны, и красные стволы их на тёмно-зелёном фоне выделялись особо.

Машина иногда пробуксовывала, перетирая колёсами песчано-глинистый грунт лесной дороги. Тогда мы останавливались, и, подпирая плечами задний борт, помогали шофёру выбраться из колдобины.

До Тамбова асфальта ещё не было, и связь с городом осуществлялась нерегулярно. И мы, перехватив в Рассказове попутку, летим, надувая ветром рубахи, навстречу своей судьбе. В Тамбов! В Тамбов! В город, который я помню ещё с мокрогубого детства, где по дороге впервые пережил одно из самых мерзких чувств: панически вселенское одиночества и рождённый этим одиночеством страх.

А вначале всё было так хорошо…

2

Лес я увидел впервые.

Солнце пушистой белкой резвилось в густой листве, разбрызгивало под ноги золотые монеты, но сколько бы я ни ловил их, в ладонях оставались лишь невесомые пятнышки света. После бондарских степных просторов с выжженными, цвета верблюжьей шерсти холмами, привычно горбатившимися за обрывистым берегом Большого Ломовиса, теперь такое количество деревьев меня ошеломило. Похожее чувство я испытал ещё раз в жизни только при виде моря.

Но это будет много лет позже.

В самих Бондарях сады начали вырубать сразу после установления Советской власти. А в военные годы порубили последние деревья: платить налог за каждый корень не было мочи, да и лютые морозы того времени требовали негасимого огня в жадных до поленьев усадистых русских печах. В топку шло всё: хворост, ботва с огорода, а когда было совсем плохо, приходилось рубить яблони и груши, и даже горячо любимую русским народом рябину. «Как же той рябине к дубу перебраться? Знать ей сиротине век одной качаться» – помните?

Не пришлось бондарской рябине долго жаловаться – повалил её топор. Мне же досталось помнить лысые, продутые насквозь пыльные улицы нашего села, и – никакой зелени, чтобы зацепиться глазу. Может быть, поэтому я был так счастлив в тот день в лесу…

Дядя Федя, теперь уже покойный, райисполкомовский конюх, взял меня в Тамбов, в длинную и полную впечатлений дорогу. А как не взять?! Соседское дело!

Мать быстро собрала меня, сунула узелок в руки и перекрестила: «А в городе у него крёстный да крёстная, да ещё одна тётка есть, так что ситный ему будет за каждый день, да и ума пусть за лето наберётся – Тамбов все-таки. Там и кино, и театры всякие, да и люди почище. Не как здесь – в навозе. Пусть посмотрит, попривыкнет. Небось, повезёт где-нибудь после школы на заводе к хорошему делу прислониться. Глядишь, и свой кусок завсегда будет. Не в Бондарях же всю жизнь за трудодни горбиться!»

Я весело завалился на телегу с сеном, и мы тронулись в путь. А путь мне предстоял длиной в полный летний день и мою мальчишескую жизнь.

Утро было зябким и долгим. Солнце никак не хотело вставать, и я, разворошив свежее, не совсем высохшее, а только подвянувшее сено, залез в него по шейку, и, вращая головой в разные стороны, озирал окрестности. Лошадь шла мелкой рысью, взбитая влажноватая пыль, лениво поднявшись, тут же оседала на землю. От травы исходило вчерашнее тепло и запах парного молока. Хорошо сидеть! Лошадь только – цок-цок-цок! Бряк-бряк-бряк! Будто кто её похлопывает широкой ладонью по животу.

– Селезёнкой ёкает! – объясняет дядя Федя. Бросив вожжи, он улёгся рядом со мной на живот, покуривает вечную самокрутку, которую никогда не выпускает изо рта. Как только огонь доберётся под самые губы, так сразу – новую крутить. Я его и до сих пор с козьей ножкой вижу. Только курил он почему-то не затягиваясь, а так – дым пускал, небо коптил.

– Привычка с войны привязалась, дым в себя не глотаю, а в зубах цигарку до смерти держать охота. Вот поди ж ты! – сокрушался он, заметив мой пристальный взгляд.

Дорога уходила вверх по центральной улице с характерным названием «Тамбовская».

Улица выводила на старинный ямщицкий тракт, соединяющий Тамбов с Кирсановом, Пензой, и через Пичаево – с Моршанском и Рязанью, а через Уварово-Мучкап – с Саратовом и далее с Астраханью. Такая вот столбовая дорога.

Наш сосед ехал в Тамбов по каким-то своим делам.

Человек он был смешливый, всегда с подначкой, пить и дебоширить, тем более, материться, как большинство бондарцев, не любил. Потому не всегда пользовался уважением у наших мужиков.

У него была обидная и презрительная слава бабьего угодника, примака, проживающего с тёщей и не проронившего о ней ни единого худого слова, хотя тёща его была баба сварливая и скандальная, корила его за неумение жить, за работу конюхом, грязную и неблагодарную. Мне часто слышался её голос хозяйки и распорядительницы.

Жена же его, наоборот, была тиха и спокойна, ссор с бабами не затевала, ходила чисто и опрятно, правда, всегда в чёрном платочке. То ли за этот чёрный платок, то ли за то, что она пела в церковном хоре, бабы называли её монашкой, и тихонько подхихикивали над ней, как будто быть монашкой – предосудительно. Детей у наших соседей не было. Может быть, поэтому дядя Федя при встречах приветливо шутил с нами, пацанами, в большинстве своём – безотцовщиной. Война прошлась и по нашим детским судьбам жестоко и без разбору…

3

Под тихое поскрипывание телеги я задремал, согретый привянувшим сеном и близостью большого, пахнувшего табаком и лошадьми, крепкого мужского тела. Проснулся, когда солнце припекало вовсю и становилось жарко. Разгребая руками сено, я выпростался из своего гнезда и снял рубашку. Дядя Федя всё так же лежал на животе, прижав локтем вожжи и посасывая самокрутку. Бондари остались далеко позади, только церковь, размытая знойным маревом, покачивалась на самом горизонте, оседая и меняя свои очертания. Так далеко от дома я ещё не был. Щемящее чувство оторванности от родного гнезда заставляло всё время поворачивать голову туда, где вместе с белым облачком уплывала за край земли наша церковь. По большим праздникам, а на Рождество и на Пасху мать не без труда заставляла меня идти с ней в сумеречную прохладу храма и молиться за своих близких, чтобы, не приведи Господи, беда не наследила в нашем доме, чтобы картошка уродилась, чтобы я хорошо учился и был хорошим сыном, и стал хорошим человеком.

Не знаю, дотянулись ли мои детские молитвы до Бога? Нет в живых ни отца, ни матери, а судить о себе, как о человеке, я не имею права. Но, судя по всему, видимо, не были столь усердными мальчишеские молитвы…

Лошадь, разомлевшая от жары и нашего попустительства, шла тихим шагом, лениво кивая головой. По обе стороны дороги наливалась колосом до поры до времени зелёная рожь, и там, во ржи, где пронзительно голубели васильки, какая-то любопытная птица всё спрашивала и спрашивала нас: «Чьи вы? Чьи вы?».

– Бондарские мы! Вот чьи! – весело сказал дядя Федя, и, встав на колени, огрел нерадивую лошадь длинным плетёным цыганским кнутом так, что она от неожиданности, потеряв чувство меры, сразу перешла на галоп. Телегу затрясло, и я, тоже встав на колени, ухватился за жердину, чтобы не выпасть на пыльную дорогу.

– Ах, мать твою ети! Жизнь по воздуху лети! – дядя Федя огрел кнутом лошадь ещё раз, и она с галопа перешла на рысь, крупную и размеренную.

Надо сказать, что наш сосед никогда не ругался матом и в подходящих случаях: упоминал или «японского городового» или говорил «ёлки-палки». Но, теперь, видимо, почувствовав свободу и волю, решил осквернить свой язык таким вот приближением к весёлому русскому матерку. Было видно, что у него, то есть у моего соседа, нынче озорное настроение. Он, наверное, как и я, был возбуждён простором, безлюдьем полей, длинной дорогой и предполагаемой встречей с городом. Лицо его, нынче гладко выбритое, светилось какой-то затаённой радостью, предвкушением чего-то необычного. Глаза с озорной усмешкой посматривали на меня, и весь их вид говорил, что, мол, вот мы какие! Перезимовали и ещё перезимуем! А сегодня наша воля!

Я тоже заразился этой бесшабашной радостью: нырнул несколько раз в сено, опрокинулся на лопатки, чтобы посмотреть – куда это идёт-плывёт вон то белое облачко? А вдруг из него покажется бородатое лицо Бога? Вот ужас, что тогда будет!

 

Но мою голову начало колотить так, что я вмиг растерял все фантазии.

Лошадь с размашистой рыси перешла на короткий бег, быстро-быстро переступая ногами, и так она бежала без понуканий долго и ровно.

Впереди высоким забором из частых штакетников вставал лес, тёмный и таинственный. Лес вырос как-то сразу, из ниоткуда, И я с удивлением рассматривал его сказочную сущность, о которой читал только в книжках.

Дорога, песчаная и рыхлая, в которой со скрипом увязали колеса, заставила лошадь перейти на шаг.

Мы въехали в звонкую и сумеречную прохладу леса. То ли птицы, то ли сам воздух ликовал от полноты бытия: клубилось зелёное и синее, жёлтое и голубое. Под каждым кустом, веткой и деревом ворочалась, скрипела, трещала и свистела жизнь во всех проявлениях. Дышалось легко и свободно.

Дядя Федя, глубоко вздохнув, повертел головой и выбросил недокуренную цигарку. Потом я это вспомнил, читая у Николая Клюева: «В чистый ладан дохнул папироской и плевком незабудку ожёг».

Все моё тело омывала лёгкая прохлада, как будто я после пылкого зноя окунулся в хрустальную струйную воду.

Повернув с дороги и вихляя меж стволов, мы заехали далеко в глубь леса. Сам ли дядя Федя хотел, или только меня потешить, зная, что я отродясь не видел леса, но заехали мы в такие дебри, из которых я не знал, как будем выбираться. Деревья обступили нас со всех сторон, с любопытством поглядывали на незваных гостей и тихо о чем-то перешёптывались на своём древесном языке. Они вероятно, осуждали нас за то, что мы помяли траву, а вон там задели телегой за куст черёмухи и обломили несколько веток, с которых вяло свисали бесчисленные кисточки маленьких чёрных ягод.

Дядя Федя распряг лошадь, и та, видимо, не понимая в чем дело, оставалась стоять между двумя упавшими оглоблями. Тогда дядя Федя по-свойски, для порядка, хлестнул нерасторопную кобылу концами вожжей, и она, тоже без зла, легонько брыкнула задними ногами и, не спешно переступая, пошла к ближайшим кустам, где в небольшой низине и трава погуще, и тени побольше.

Лениво прихватив мягкими губами разок-другой лесного разнотравья, она повалилась на бок, потом опрокинулась на спину и начала кататься по лужайке: то ли ради озорства, то ли отгоняя вечных врагов своих и постоянных спутников – слепней.

Дядя Федя пошарил в сене и вытащил из телеги узелок. В батистовом в горошек головном платке был завязан обед: увесистая коврига ржаного хлеба свойской выпечки, большая луковица и кусок сдобренного крупинками соли домашнего сала. Хитро подмигнул мне, и, нырнув рукой в привязанное под телегой ведро с остатками овса, вытащил четвертинку водки.

Всё было готово к обеду.

– Ну, что, заморим червячка? – пригласил меня дядя Федя.

Я тоже потянулся за узелком, который собрала мать. Но что она могла собрать, когда в доме пять голодных ртов мал-мала-меньше, а десяток кур, которые в этом году перезимовали у нас под печкой, сельсовет давно описал за невыплату налога по самообложению… Два куска чёрного хлеба с отрубями, реденько пересыпанные сахарком – ох, как вкусно! Да бутылка квасу, уже спитого, но ещё не утратившего кислинку.

Дядя Федя краешком глаза посмотрел на моё богатство и положил мне сверху на хлеб розовый на свежем срезе пласт сала, отмахнув ровно половину от своего куска. Как можно отказаться! Оно так хорошо слоилось, было таким сочным и мягким, что я и сам не заметил, как сало юркнуло в мой желудок.

Вытащив газетную пробку, дядя Федя посмотрел ещё раз на меня, о чём-то подумал и тут же опрокинул себе в рот содержимое четвертинки. Наверное, он тоже не заметил, как булькнула в его желудок эта самая четвертинка. Мотнув головой, он задумчиво понюхал хлеб, потом положил на него сало и стал жевать, прикусывая бутерброд белой большой и брызгающей соком, как яблоко, луковицей.

Лес, по всей видимости, перестал нами интересоваться, и теперь деревья где-то там, вверху, пошумливали, решая извечные вопросы. Я поднял голову: в самой сини раскачивались большие мётла деревьев, словно подметали и без того чистое небо.

4

Дядя Федя выпростав из пыльных кирзовых сапог ноги, размотал и повесил на телегу в тёмных подтёках портянки, от которых сразу потянуло баней и вчерашними щами. Присел, прислонившись спиной к колесу телеги, закрыл глаза и тут же захрапел. Красные, с толстыми ногтями пальцы ног выглядывали из травы, как желторотые птенцы какой-то незнакомой совершенно птицы.

Мне спать вовсе не хотелось, и я, чтобы не разбудить своего благодетеля, спотыкаясь босыми ногами о жестяные сосновые шишки, разбросанные повсюду, подался к черёмухе. Сдаивая в горсть ягоды, я высыпал их в рот, смело похрустывая косточками. Через несколько минут рот мой как будто кто набил шерстью. Язык стал жёстким и его пощипывало.

Повернув обратно к телеге, я лёг навзничь и стал пристально смотреть в небо. Деревья, взявшись за руки, закружились вокруг меня и я поплыл в зелёной колыбели к неизвестной пристани.

Проснулся я от лёгкого толчка ногой в бок. Дядя Федя стоял передо мной, застёгивая после малой нужды военного покроя брюки-галифе. Рядом со мной лежал почти полный картуз лесных ягод.

– На-ка, побалуйся, пока я лошадь запрягу. До вечера, гляди, успеем. А твой дядька в Тамбове на какой улице живёт, знаешь?

– А чего не знать-то! В самом центре. На Коммунальной, прямо возле базара.

– А-а! Ну, это ничего. Мне как раз мимо ехать, там я тебя и оброню.

Дядя Федя, конечно, знал, где живут мои родственники, а спрашивал так, для порядка. Моя мать заранее ему весь путь обговорила. Я-то знал…

Лошадь топталась в сторонке, лениво постёгивая себя хвостом по бокам; захватывая траву, она почему-то мотала головой и время от времени недовольно отфыркивалась.

Дядя Федя, легонько похлопывая кобылу по гладкой шёлковой шее, подталкивал её к телеге.

В картузе, вместе с красной в пупырышках земляникой, голубела мягкими присосками ягода-черника. Пока мой сопровожатый возился с упряжью и ладил оглобли, я захватывал полными горстями из картуза ягоду, сыпал в рот и захлёбывался сладостным соком. Столько ягоды я никогда в жизни до этого не то чтобы не ел, а даже не видел. В степном нашем продутом и пропылённом родном селе, кроме пышных густых кустов лозняка по берегам теперь уже оскудевшего Большого Ломовиса, как я говорил, ничего не росло. Даже палисадников возле домов, и тех не было – за время войны пожгли все…

Вытряхнув в ладонь последние ягоды, я кинул картуз в телегу, и тут же перемахнул в неё сам. Дядя Федя, подняв картуз, похлопал им себе по колену и натянул на голову. Мы снова тронулись в путь.

После короткого сна, такого же короткого обеда и сладкого десерта было гораздо веселее жить. Вот подъедем мы к большому красного кирпича старинному двухэтажному дому с парадным подъездом, поднимусь я по широкой деревянной выскобленной ножом жёлтой лестнице, вот отсчитаю по коридору пятую налево дверь, вот постучусь аккуратно согнутым пальцем, а мне скажут: «Входите!», вот войду я, и присядет тётка передо мной на корточки, вот ухватит меня тёплыми мягкими ладонями за щеки и скажет: – «Ай, кто приехал!»

А дядя будет сидеть в углу в своей вечной гимнастёрке, и легонько похохатывать: – Макарыч на харчи прибыл! Ну, давай, давай, садись за стол. Как не хочу – не захвачу. А-садись! Как раз и захватишь!»

И будут меня угощать ситной булкой белой – ну, как вот руки у моей тёти-крёстной Прасковьи Фёдоровны. И будет чай из блюдца. И будет с печатями и двуглавыми орлами свистеть весёлый самовар. А дядя Егор – крёстный мой, будет опять похохатывать, щёлкать маленькими плоскими кусачками крепкий, как тёткины зубы, сахар-рафинад. И буду я, не спеша, легонько по-городскому, двумя пальчиками, брать этот сахарок, класть в рот и схлёбывать шумно, со вкусом, коричневый пахнущий угольками фруктовый чай, и буду тоже запрокидывать голову и улыбаться. Дядя Егор будет расспрашивать про отца – они с ним братья, вздыхать, вспоминая старое время, и потихоньку материть Советскую Власть. Но я об этом ни-ни! Молчок! Никому не скажу. На что вон Филиппович, человек грамотный, наш колхозный бухгалтер, тоже ругал Советскую власть, и над ним, не сжалились, забрали. До сих пор не вернулся. Говорят, на Колыме свинец добывает…

Вдруг меня толкнуло с такой силой, что я вывалился из телеги. Какая-то коряга так ухватилась за колесо, что спицы – «хры-хры-хры» посыпались, как гнилые зубы. Телега завалилась на бок, и ехать дальше не представлялось возможным.

Дядя Федя стоял у телеги и скрёб пальцами под картузом. Потом взял лошадь за мундштук узды и повернул снова на полянку. Выпростав кобылу из упряжи и связав ей передние ноги, дядя Федя вынул чеку и снял колесо с оси.

– Ты пока тут ягод пошарь, а я с колесом до мастерской добегу. Километра два всего-то тут до Козывани. Ничего, доедем до твоего Тамбова, смеркается теперь поздно.

Он надел полупустое колесо на плечо, как вешают коромысло, и пошёл искать дорогу.

Я удивился его недогадливости: ведь он мог сесть верхом на лошадь и мигом добраться бы до этой самой деревни, как её… Козывань.

– Дядь Федь, а на лошади быстрее! – крикнул я ему вслед. Он только махнул рукой, как бы отряхнув себя сзади.

Теперь-то я знаю, что у соседа был застарелый геморрой, а то бы не вышло так, как вышло…

Я улёгся у телеги и стал смотреть на старую сосну с облупившимся стволом. Оттуда, из-за редкой хвои, слышалась частая дробь, будто кто-то быстро-быстро вколачивал в сосну гвозди. Там, вверху, примостившись как наш монтёр Пашка на телеграфном столбе, орудовал усердный дятел. Опираясь жёстким распушённым хвостом в ствол дерева, он, как припадочный, колотил и колотил головой о сучок. Мне было интересно смотреть, когда он отшибёт себе мозги и свалится наземь. Но он всё молотил без устали, прерываясь только на короткий срок. И в этом промежутке сразу становилось тихо: то ли жара сморила всю лесную живность, кроме этого молотильщика, то ли вся живность тоже принялась ждать, когда у него отвалится голова. Но голова у дятла оставалась на месте, а к моим ногам сыпались и сыпались мелкие опилки.

Скучая, я подобрал обломок тележного колеса, и, вооружённый этой палицей, пошёл рубить головки лопухам с листьями, похожими на ёлочки. Это был папоротник, но я тогда не знал его названия – лопух и лопух, только листья резные. Под этими листьями я увидел тут и там жёлтые смазанные маслом оладышки, которые росли прямо из земли. Весь их вид вызывал у меня непреодолимое желание попробовать их на вкус. Я сорвал один оладышек, снял с него прилипшую хвоинку и стая жевать. Вопреки моим ожиданиям, оладышек оказался безвкусным и отдавая сыростью. Есть его расхотелось. Выплюнув крошево, я отправился дальше. Лошадь паслась неподалёку, перебирая передними ногами мелко-мелко, как балерина на носочках. Травы было достаточно, ешь – не хочу, но наша кобыла выщипывала не всю траву подряд, а выбирала какие-то ей известные виды, и постоянно находилась в движении.

Пройдя несколько шагов, я остановился: впереди меня зашевелилась трава, и я с ужасом увидел, как передо мной, почти у самых ног, извиваясь, скользила, сама по себе, толстая чёрно-зелёная верёвка. Змея! Сработал инстинкт опасности, и я закоченело замер с поднятой палкой в руке, заворожённый зигзагами. Верёвка прошелестела мимо, не обращая на меня никакого внимания, и только концы травинок обозначали её извилистый путь. Идти дальше сразу расхотелось, и я снова повернул к спасительному редуту – телеге.

Рядом с телегой спокойно с хрипотцой пофыркивала лошадь, и мне сразу стало спокойнее. В небольшой лощине я увидел на кустах голубоватую ягоду, похожую на малину. Я сорвал одну и положил в рот. Кисло-сладкий сок обрызгал мою гортань. Быстро сняв с себя кепку-восьмиклинку, я стал собирать в неё ягоды. Кусты были настолько колючи, что я изодрал себе все пальцы, особенно с тыльной стороны.

Очень скоро я наполнил кепку до краёв, и, не дойдя до телеги, уселся на трухлявый пенёк и стал опустошать фуражку. Придавливая ягоду языком к нёбу, я сладостно высасывал из неё сок, а уж потом глотал мякоть. Вскоре я с удивлением обнаружил, что все мои пальцы измазаны в чернила, а сквозь фуражку проступили тёмные пятна.

Лошадь всё так же, помахивая хвостом, продолжала нашёптывать свои секреты траве. Далеко кукала кукушка. Стоял конец июня, самый разгар лета, когда у кукушек кончается брачное время, и она перестаёт считать чужие года. Это была, вероятно, холостая кукушка, которая в последней надежде призывала к себе жениха. Я спросил у неё: кукушка, кукушка, сколько мне осталось жить на этом свете, но она сразу замолчала. Это нисколько не привело меня в уныние. Я опрокинулся на спину в густую прохладную траву и уставился глазами в клочкастую синеву неба. Где-то там, за верхушками деревьев, всё гудел и гудел самолёт. Самолёта не было видно, но, судя по звуку, летел где-то рядом.

 

У нас в Бондарях пустующее за больницей широкое поле использовалось с давних пор под аэродром, туда в обязательном порядке прилетал почтовый маленький фанерный самолётик с перкалевыми крыльями и с открытой, как мотоциклетная люлька, кабиной. Пилотами были молодые девчата, только что окончившие аэроклуб.

Мы, едва услышав стрекочущий звук, сбегались на лётное поле, чтобы воочию посмотреть на это чудо, и, опасливо оглядываясь, потрогать лонжероны.

Лётчицы относились к нам благодушно. Мы, мальчишки, встречали их цветами. И это им, окрылённым созданиям, вероятно, нравилось больше всего: ранней весной – жёлтые одуванчики, летом – ромашки, васильки, и, даже, хоть и колючий, но нарядный татарник; осенью – яркие кленовые листья чудом уцелевшего больничного клёна.

Лётчицы приветливо трепали нас за щёки, гладили по голове, то есть всячески проявляли извечный женский инстинкт материнства.

Одна такая лётчица, часто прилетавшая к нам в Бондари, особенно выделяла меня из кучки таких же чумазых и оборванных мальчишек. Сажала к себе в кабину, держала на коленях, позволяла браться за ручку управления с ребристым черным резиновым наконечником. Когда рычаг наклоняешь вправо или влево, хвост самолёта тоже поворачивался, как флюгер, скрипя тонкими струнами-тросиками, протянутыми с внешней стороны фюзеляжа,

Однажды, из школы проходя мимо аэродрома, я увидел стоящий вдалеке самолёт и завернул к нему. Не знаю, по какой причине, но та лётчица, что была со мной всегда ласкова, пыталась приподнять хвост самолёта, чтобы развернуть машину на ветер, или ещё по какой-то надобности. Я тут же с готовностью кинулся ей помогать. Вдвоём мы быстро развернули самолёт. Девушка сняла с себя чёрный кожаный шлем с заклёпками и толстыми тяжёлыми очками. Из-под шлема большими волнами пролились на плечи её с жемчужным отливом волосы. Сидя передо мной на корточках в темно-синем комбинезоне, со светлыми солнечными волосами, она озорно улыбалась, заглядывая мне в глаза. Красивее неё я никогда в жизни никакой женщины не видел. Она предложила мне забраться в кабину и сделать круг над Бондарями но я, почему-то заплакав, убежал от неё. Скрылся в прилегающих к полю густых кустах смородины, и ещё долго сладкие слезы текли по моему лицу, заставляя с неясной тревогой сжиматься моё маленькое мальчишеское сердце.

Может быть, в своём самолётике, кружащим сейчас где-то высоко над лесом, парит эта чудесная фея, сделавшая меня однажды таким счастливым.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24 
Рейтинг@Mail.ru