bannerbannerbanner
Рассказы. 1887

Антон Чехов
Рассказы. 1887

Лев и Солнце

В одном из городов, расположенных по сю сторону Уральского хребта, разнесся слух, что на днях прибыл в город и остановился в гостинице «Япония» персидский сановник Рахат-Хелам. Этот слух не произвел на обывателей никакого впечатления: приехал перс, ну и ладно. Один только городской голова, Степан Иванович Куцын, узнав от секретаря управы о приезде восточного человека, задумался и спросил:

– Куда он едет?

– Кажется, в Париж или в Лондон.

– Гм!.. Значит, важная птица?

– А чёрт его знает.

Придя из управы к себе домой и пообедав, городской голова опять задумался, и уж на этот раз думал до самого вечера. Приезд знатного перса сильно заинтриговал его. Ему казалось, что сама судьба послала ему этого Рахат-Хелама и что наконец наступило благоприятное время для того, чтобы осуществить свою страстную, заветную мечту. Дело в том, что Куцын имел две медали, Станислава 3-й степени, знак Красного Креста и знак «Общества спасания на водах», и кроме того он сделал себе еще брелок (золотое ружье и гитара, которые перекрещивались), и этот брелок, продетый в мундирную петлю, похож был издали на что-то особенное и прекрасно сходил за знак отличия. Известно же, что чем больше имеешь орденов и медалей, тем больше их хочется, – и городской голова давно уже желал получить персидский орден Льва и Солнца, желал страстно, безумно. Он отлично знал, что для получения этого ордена не нужно ни сражаться, ни жертвовать в приют, ни служить по выборам, а нужен только подходящий случай. И теперь ему казалось, что этот случай наступил.

На другой день, в полдень, он надел все свои знаки отличия, цепь и поехал в «Японию». Судьба ему благоприятствовала. Когда он вошел в номер знатного перса, то последний был один и ничего не делал. Рахат-Хелам, громадный азиат с длинным, бекасиным носом, с глазами навыкате и в феске, сидел на полу и рылся в своем чемодане.

– Прошу извинить за беспокойство, – начал Куцын улыбаясь. – Честь имею рекомендоваться: потомственный почетный гражданин и кавалер Степан Иванович Куцын, местный городской голова. Почитаю своим долгом почтить в лице вашей персоны, так сказать, представителя дружественной и соседственной нам державы.

Перс обернулся и пробормотал что-то на очень плохом французском языке, прозвучавшем как стук деревяшки о доску.

– Границы Персии, – продолжал Куцын заранее выученное приветствие, – тесно соприкасаются с пределами нашего обширного отечества, а потому взаимные симпатии побуждают меня, так сказать, выразить вам солидарность.

Знатный перс поднялся и опять пробормотал что-то на деревянном языке. Куцын, не знавший языков, мотнул головой в знак того, что не понимает.

«Ну как я с ним буду разговаривать? – подумал он. – Хорошо бы сейчас за переводчиком послать, да дело щекотливое, нельзя говорить при свидетелях. Переводчик разболтает потом по всему городу».

И Куцын стал вспоминать иностранные слова, какие знал из газет.

– Я городской голова… – пробормотал он. – То есть, лорд-мер… муниципале… Вуй? Компрене?[146]

Он хотел выразить на словах или мимикой свое общественное положение и не знал, как это сделать. Выручила его картина с крупною надписью: «Город Венеция», висевшая на стене. Он указал пальцем на город, потом себе на голову, и таким образом, по его мнению, получилась фраза: «Я городской голова». Перс ничего не понял, но улыбнулся и сказал:

– Каряшо, мусье… каряшо…

Полчаса спустя городской голова похлопывал перса то по колену, то по плечу и говорил:

– Компрене? Вуй? Как лорд-мер и муниципале… я предлагаю вам сделать маленький променаж…[147] Компрене? Променаж…

Куцын ткнул пальцем на Венецию и двумя пальцами изобразил шагающие ноги. Рахат-Хелам, не спускавший глаз с его медалей и, по-видимому, догадываясь, что это самое важное лицо в городе, понял слово «променаж» и любезно осклабился. Затем оба надели пальто и вышли из номера. Внизу, около двери, ведущей в ресторан «Япония», Куцын подумал, что недурно было бы угостить перса. Он остановился и, указывая ему на столы, сказал:

– По русскому обычаю, не мешало бы тово… пюре, антрекот… шампань и прочее… Компрене?

Знатный гость понял, и немного погодя оба сидели в самом лучшем кабинете ресторана, пили шампанское и ели.

– Выпьем за процветание Персии! – говорил Куцын. – Мы, русские, любим персов. Хотя мы и разной веры, но общие интересы, взаимные, так сказать, симпатии… прогресс… Азиатские рынки… мирные завоевания, так сказать…

Знатный перс ел и пил с большим аппетитом. Он ткнул вилкой в балык и, восторженно мотнув головой, сказал:

– Каряшо! Бьен![148]

– Вам нравится? – обрадовался городской голова. – Бьен? Вот и прекрасно. – И обратившись к лакею, он сказал: – Лука, распорядись, братец, послать его превосходительству в номер два балыка, которые получше!

Потом городской голова и персидский сановник поехали осматривать зверинец. Обыватели видели, как их Степан Иваныч, красный от шампанского, веселый, очень довольный, водил перса по главным улицам и по базару, показывая ему достопримечательности города, водил и на каланчу.

Между прочим, обыватели видели, как он остановился около каменных ворот со львами и указал персу сначала на льва, потом вверх, на солнце, потом себе на грудь, потом опять на льва и на солнце, а перс замотал головой, как бы в знак согласия, и, улыбаясь, показал свои белые зубы. Вечером оба сидели в гостинице «Лондон» и слушали арфисток, а где были ночью – неизвестно.

На другой день городской голова утром был в управе; служащие, очевидно, кое-что уже знали и догадывались, так как секретарь подошел к нему и сказал, насмешливо улыбаясь:

– У персов есть такой обычай: если к вам приезжает знатный гость, то вы должны собственноручно зарезать для него барана.

А немного погодя подали пакет, полученный по почте. Городской голова распечатал и увидел в нем карикатуру. Был нарисован Рахат-Хелам, а перед ним стоял на коленях сам городской голова и, простирая к нему руки, говорил:

 
В знак дружбы двух монархий —
России и Ирана,
Из уваженья к вам, почтеннейший посол,
Я сам себя б разрезал, как барана,
Но, извините, я – осел.
 

Городской голова испытал неприятное чувство, похожее на сосание под ложечкой, но ненадолго. В полдень он опять уже был у знатного перса, опять угощал его и, показывая ему достопримечательности города, опять подводил его к каменным воротам и опять указывал то на льва, то на солнце, то себе на грудь. Обедали в «Японии», после обеда, с сигарами в зубах, оба красные, счастливые, опять восходили на каланчу, и городской голова, очевидно желая угостить гостя редким зрелищем, крикнул сверху часовому, ходившему внизу:

– Бей тревогу!

Но тревоги не вышло, так как пожарные в это время были в бане.

Ужинали в «Лондоне», а после ужина перс уехал. Провожая его, Степан Иваныч три раза поцеловался с ним, по русскому обычаю, и даже прослезился. А когда поезд тронулся, он крикнул:

– Поклонитесь от нас Персии. Скажите ей, что мы ее любим!

Прошел год и четыре месяца. Был сильный мороз, градусов в тридцать пять, и дул пронзительный ветер. Степан Иваныч ходил по улице, распахнувши на груди шубу, и ему досадно было, что никто не попадается навстречу и не видит на его груди Льва и Солнца. Ходил он так до вечера, распахнувши шубу, очень озяб, а ночью ворочался с боку на бок и никак не мог уснуть.

На душе у него было тяжело, внутри жгло и сердце беспокойно стучало: ему хотелось теперь получить сербский орден Такова. Хотелось страстно, мучительно.

Беда

Директора городского банка Петра Семеныча, бухгалтера, его помощника и двух членов отправили ночью в тюрьму. На другой день после переполоха купец Авдеев, член ревизионной комиссии банка, сидел с приятелями у себя в лавке и говорил:

– Так, значит, богу угодно. От судьбы не уйдешь. Сейчас вот мы икрой закусываем, а завтра, гляди, – тюрьма, сума, а то и смерть. Всякое бывает. Теперь взять к примеру хоть Петра Семеныча…

Он говорил и жмурил свои пьяные глазки, а приятели выпивали, закусывали икрой и слушали. Описав позор и беспомощность Петра Семеныча, который еще вчера был силен и всеми уважаем, Авдеев продолжал со вздохом:

– Отзываются кошке мышкины слезки. Так им, мошенникам, и надо! Умели, курицыны дети, грабить, так пущай же теперь ответ дадут.

– Гляди, Иван Данилыч, как бы и тебе не досталось! – заметил один из приятелей.

– А мне за что?

– А за то. Те грабили, а ревизионная комиссия что глядела? Небось ведь ты подписывал отчеты?

– Экось, легко ли дело! – усмехнулся Авдеев. – Подписывал! Носили ко мне в лавку отчеты, ну и подписывал. Нешто я понимаю? Мне что ни дай, я всё подмахну. Напиши ты сейчас, что я человека зарезал, так я и то подпишу. Не время мне разбирать, да и не вижу без очков.

 

Потолковав о крахе банка и о судьбе Петра Семеныча, Авдеев и его приятели отправились на пирог к знакомому, у которого в этот день была именинница жена. На именинах все гости говорили только о крахе банка. Авдеев горячился больше всех и уверял, что он давно уже предчувствовал этот крах и еще два года тому назад знал, что в банке не совсем чисто. Пока ели пирог, он описал с десяток противозаконных операций, которые ему были известны.

– Если вы знали, то отчего же вы не донесли? – спросил его офицер, бывший на именинах.

– Не я один, весь город знал… – усмехнулся Авдеев. – Да и нет времени по судам ходить. Ну их!

Отдохнув после пирога, он пообедал и еще раз отдохнул, потом отправился ко всенощной в свою церковь, где был старостой; после всенощной опять пошел на именины и до самой полночи играл в проферанс. По-видимому, всё обстояло благополучно.

Когда же после полночи Авдеев вернулся к себе домой, кухарка, отворявшая ему дверь, была бледна и от дрожи не могла выговорить ни одного слова. Его жена, Елизавета Трофимовна, откормленная, сырая старуха, с распущенными седыми волосами, сидела в зале на диване, тряслась всем телом и, как пьяная, бессмысленно поводила глазами. Около нее со стаканом воды суетился тоже бледный и крайне взволнованный старший сын ее, гимназист Василий.

– Что такое? – спросил Авдеев и сердито покосился на печку. (Его семья часто угорала.)

– Сейчас следователь с полицией приходил… – ответил Василий. – Обыскивали.

Авдеев поглядел вокруг себя. Шкафы, комоды, столы – всё носило на себе следы недавнего обыска. Минуту Авдеев простоял неподвижно, как в столбняке, ничего не понимая, потом все внутренности его задрожали и отяжелели, левая нога онемела, и он, не вынося дрожи, лег ничком на диван; ему слышно было, как переворачивались его внутренности и как непослушная левая нога стучала по спинке дивана.

В какие-нибудь две-три минуты он припомнил всё свое прошлое, но не нашел ни одной такой вины, которая заслуживала бы внимания судебной власти…

– Всё это одна чепуха… – сказал он, поднимаясь. – Это, должно быть, меня оговорили. Надо будет завтра жалобу подать, чтобы они не смели это самое…

На другой день утром, после бессонной ночи, Авдеев, как всегда, отправился к себе в лавку. Покупатели принесли ему известие, что в истекшую ночь прокурор отправил в тюрьму еще товарища директора и письмоводителя банка. Это известие не обеспокоило Авдеева. Он был уверен, что его оговорили и что если он сегодня подаст жалобу, то следователю достанется за вчерашний обыск.

В десятом часу он побежал в управу к секретарю, который был единственным образованным человеком во всей управе.

– Владимир Степаныч, что же это за мода? – начал он, наклоняясь к уху секретаря. – Люди крали, а я-то тут причем? С какой стати? Милый человек, – зашептал он, – ночью-то у меня обыск был! Ей-богу… Осатанели они, что ли? За что меня трогать?

– А за то, что не нужно быть бараном, – покойно ответил секретарь. – Прежде чем подписывать, надо было глядеть…

– Что глядеть? Да гляди я в эти отчеты хоть тысячу лет, я ничего не пойму! Чёрта лысого я понимаю! Какой я бухгахтер? Мне носили, я и подписывал.

– Позвольте. Кроме того, вы, как и вся ваша комиссия, сильно скомпрометированы. Вы без всякого обеспечения взяли из банка 19 тысяч.

– Господи твоя воля! – удивился Авдеев. – Нешто я один должен? Ведь весь город должен! Я плачу проценты и отдам долг. Господь с тобой! А кроме того, ежели, скажем, рассуждать по совести, нешто я сам взял эти деньги? Мне Петр Семеныч всучил. Возьми, говорит, и возьми. Ежели, говорит, не берешь, то, значит, нам не доверяешь и сторонишься. Ты, говорит, возьми и отцу мельницу построй. Я и взял.

– Ну, вот видите: так могут рассуждать только дети и бараны. Во всяком случае, сеньор, вы напрасно волнуетесь. Суда вам, конечно, не избежать, но, наверное, вас оправдают.

Равнодушие и покойный тон секретаря подействовали на Авдеева успокаивающе. Вернувшись к себе в лавку и застав в ней приятелей, он опять выпивал, закусывал икрой и философствовал. Он уж почти забыл об обыске, и его беспокоило только одно обстоятельство, которое он не мог не заметить: у него как-то странно немела левая нога и почему-то совсем не варил желудок.

Вечером того же дня судьба сделала по Авдееве еще один оглушительный выстрел: на экстренном заседании думы все банковцы, в том числе и Авдеев, были исключены из числа гласных, как находящиеся под судом и следствием. Утром он получил бумагу, в которой его приглашали немедленно сдать должность церковного старосты.

Затем Авдеев потерял счет в выстрелах, которые делала по нем судьба, и для него быстро один за другим замелькали странные, небывалые дни, и каждый день приносил с собою какой-нибудь новый неожиданный сюрприз. Между прочим, следователь прислал ему повестку. От следователя вернулся он домой оскорбленный, красный.

– Пристал, как с ножом к горлу: зачем подписывал? Подписывал, вот и всё! Нешто я нарочно? Носили в лавку, я и подписывал. Я и читать-то по писанному путем не умею.

Пришли какие-то молодые люди с равнодушными лицами, запечатали лавку и описали в доме всю мебель. Подозревая в этом интригу и по-прежнему не чувствуя за собой никакой вины, оскорбленный Авдеев стал бегать по присутственным местам и жаловаться. По целым часам ожидал он в передних, сочинял длинные прошения, плакал, бранился. В ответ на его жалобы прокурор и следователь говорили ему равнодушно и резонно:

– Приходите, когда вас позовут, а теперь нам некогда.

А другие отвечали:

– Это не наше дело.

Секретарь же, образованный человек, который, как казалось Авдееву, мог бы помочь ему, только пожимал плечами и говорил:

– Вы сами виноваты. Не нужно быть бараном…

Старик хлопотал, а нога немела по-прежнему и желудок варил всё хуже. Когда безделье утомило его и наступила нужда, он решил поехать к отцу на мельницу или к брату и заняться мучной торговлей, но его не пустили из города. Семья уехала к отцу, а он остался один.

Дни мелькали за днями. Без семьи, без работы и без денег, бывший староста, почтенный и уважаемый человек, по целым дням ходил по лавкам своих приятелей, выпивал, закусывал и выслушивал советы. По утрам и вечерам он, чтобы убить время, ходил в церковь. Глядя по целым часам на иконы, он не молился, а думал. Совесть его была чиста, и свое положение объяснял он ошибкой и недоразумением; по его мнению, всё произошло только оттого, что следователи и чиновники молоды и неопытны; ему казалось, что если бы какой-нибудь старый судья поговорил с ним по душам и подробно, то всё вошло бы в свою колею. Он не понимал своих судей, а судьи, казалось ему, не понимали его…

Дни бежали за днями, и наконец после долгой, томительной проволочки наступило время суда. Авдеев взял взаймы 50 рублей, запасся спиртом для ноги и травкой для желудка и поехал в тот город, где находилась судебная палата.

Суд продолжался полторы недели. Всё время суда Авдеев солидно и с достоинством, как это подобает человеку почтенному и невинно пострадавшему, сидел среди товарищей по несчастью, слушал и ровно ничего не понимал. Настроение у него было враждебное. Он сердился, что его долго держат в суде, что нигде нельзя достать постной еды, что защитник не понимает его и, как казалось ему, говорит не то, что нужно. Судьи, казалось ему, судили не так, как бы следовало. Они не обращали на Авдеева почти никакого внимания, обращались к нему раз в три дня, и вопросы, которые они задавали ему, были такого свойства, что, отвечая на них, Авдеев всякий раз возбуждал в публике смех. Когда он порывался говорить о своих проторях, убытках и о том, что желает взыскать судебные издержки, защитник оборачивался и делал непонятную гримасу, публика смеялась, а председатель строго заявлял, что это к делу не относится. В своем последнем слове он сказал не то, чему учил его защитник, а совсем другое, тоже возбудившее смех.

В те страшные часы, когда присяжные совещались в своей комнате, он сердитый сидел в буфете и совсем не думал о присяжных. Он не понимал, зачем они совещаются так долго, если всё так ясно, и что им нужно от него.

Проголодавшись, он попросил лакея дать ему чего-нибудь дешевого и постного. За сорок копеек ему дали какой-то холодной рыбы с морковью. Он съел и тотчас же почувствовал, как эта рыба тяжелым комом заходила в его животе; начались отрыжка, изжога, боль…

Когда он потом слушал старшину, читавшего вопросные пункты, внутренности его переворачивались, тело обливалось холодным потом, левая нога немела; он не слушал, ничего не понимал и невыносимо страдал оттого, что старшину нельзя слушать сидя или лежа. Наконец, когда ему и его товарищам позволили сесть, встал прокурор судебной палаты и сказал что-то непонятное. Точно из земли выросши, появились откуда-то жандармы с шашками наголо и окружили всех обвиняемых. Авдееву приказали встать и идти.

Теперь он понял, что его обвинили и взяли под стражу, но он не испугался и не удивился; в животе происходил такой беспорядок, что ему было совсем не до стражи.

– Значит, нас теперь не пустят в номер? – спросил он у одного из своих товарищей. – А у меня в номере три рубля денег и непочатая четвертка чаю.

Ночевал он в частном доме, всю ночь чувствовал отвращение к рыбе и думал о трех рублях и четвертке чаю. Рано утром, когда небо стало синеть, ему приказали одеться и идти. Два солдата со штыками повели его в тюрьму. Никогда в другое время городские улицы не казались ему так длинны и бесконечны. Шел он не по тротуару, а среди улицы по тающему, грязному снегу. Внутренности всё еще воевали с рыбой, левая нога немела; калоши он забыл не то в суде, не то в частном доме, и ноги его зябли…

Через пять дней всех обвиняемых опять повели в суд для выслушания приговора. Авдеев узнал, что его приговорили к ссылке на житье в Тобольскую губернию. И это не испугало его и не удивило. Ему почему-то казалось, что суд еще не кончился, что проволочка всё еще тянется и что настоящего «решения» еще не было… Жил он в тюрьме и каждый день ждал этого решения.

Только полгода спустя, когда пришли к нему прощаться жена и сын Василий, когда он в тощей, нищенски одетой старушке едва узнал свою когда-то сырую и солидную Елизавету Трофимовну и когда вместо гимназического платья увидел на сыне куцый, потертый пиджачок и сарпинковые панталоны, он понял, что судьба его уже решена и что, какое бы еще ни было новое «решение», ему уже не вернуть своего прошлого. И он в первый раз за всё время суда и тюремного заключения согнал со своего лица сердитое выражение и горько заплакал.

Поцелуй

20-го мая, в 8 часов вечера, все шесть батарей N-ой резервной артиллерийской бригады, направлявшейся в лагерь, остановились на ночевку в селе Местечках. В самый разгар суматохи, когда одни офицеры хлопотали около пушек, а другие, съехавшись на площади около церковной ограды, выслушивали квартирьеров, из-за церкви показался верховой в штатском платье и на странной лошади. Лошадь буланая и маленькая, с красивой шеей и с коротким хвостом, шла не прямо, а как-то боком и выделывала ногами маленькие, плясовые движения, как будто ее били хлыстом по ногам. Подъехав к офицерам, верховой приподнял шляпу и сказал:

– Его превосходительство генерал-лейтенант фон Раббек, здешний помещик, приглашает господ офицеров пожаловать к нему сию минуту на чай…

Лошадь поклонилась, затанцевала и попятилась боком назад; верховой еще раз приподнял шляпу и через мгновение вместе со своею странною лошадью исчез за церковью.

– Чёрт знает что такое! – ворчали некоторые офицеры, расходясь по квартирам. – Спать хочется, а тут этот фон Раббек со своим чаем! Знаем, какой тут чай!

Офицерам всех шести батарей живо припомнился прошлогодний случай, когда во время маневров они, и с ними офицеры одного казачьего полка, таким же вот образом были приглашены на чай одним помещиком-графом, отставным военным; гостеприимный и радушный граф обласкал их, накормил, напоил и не пустил в деревню на квартиры, а оставил ночевать у себя. Всё это, конечно, хорошо, лучшего и не нужно, но беда в том, что отставной военный обрадовался молодежи не в меру. Он до самой зари рассказывал офицерам эпизоды из своего хорошего прошлого, водил их по комнатам, показывал дорогие картины, старые гравюры, редкое оружие, читал подлинные письма высокопоставленных людей, а измученные, утомленные офицеры слушали, глядели и, тоскуя по постелям, осторожно зевали в рукава; когда наконец хозяин отпустил их, спать было уже поздно.

Не таков ли и этот фон Раббек? Таков или не таков, но делать было нечего. Офицеры приоделись, почистились и гурьбою пошли искать помещичий дом. На площади, около церкви, им сказали, что к господам можно пройти низом – за церковью спуститься к реке и идти берегом до самого сада, а там аллеи доведут куда нужно, или же верхом – прямо от церкви по дороге, которая в полуверсте от деревни упирается в господские амбары. Офицеры решили идти верхом.

 

– Какой же это фон Раббек? – рассуждали они дорогой. – Не тот ли, что под Плевной командовал N-й кавалерийской дивизией?

– Нет, тот не фон Раббек, а просто Раббе, и без фон.

– А какая хорошая погода!

У первого господского амбара дорога раздваивалась: одна ветвь шла прямо и исчезала в вечерней мгле, другая – вела вправо к господскому дому. Офицеры повернули вправо и стали говорить тише… По обе стороны дороги тянулись каменные амбары с красными крышами, тяжелые и суровые, очень похожие на казармы уездного города. Впереди светились окна господского дома.

– Господа, хорошая примета! – сказал кто-то из офицеров. – Наш сеттер идет впереди всех; значит, чует, что будет добыча!..

Шедший впереди всех поручик Лобытко, высокий и плотный, но совсем безусый (ему было более 25 лет, но на его круглом, сытом лице почему-то еще не показывалась растительность), славившийся в бригаде своим чутьем и уменьем угадывать на расстоянии присутствие женщин, обернулся и сказал:

– Да, здесь женщины должны быть. Это я инстинктом чувствую.

У порога дома офицеров встретил сам фон Раббек, благообразный старик лет шестидесяти, одетый в штатское платье. Пожимая гостям руки, он сказал, что он очень рад и счастлив, но убедительно, ради бога, просит господ офицеров извинить его за то, что он не пригласил их к себе ночевать; к нему приехали две сестры с детьми, братья и соседи, так что у него не осталось ни одной свободной комнаты.

Генерал пожимал всем руки, просил извинения и улыбался, но по лицу его видно было, что он был далеко не так рад гостям, как прошлогодний граф, и что пригласил он офицеров только потому, что этого, по его мнению, требовало приличие. И сами офицеры, идя вверх по мягкой лестнице и слушая его, чувствовали, что они приглашены в этот дом только потому, что было бы неловко не пригласить их, и при виде лакеев, которые спешили зажигать огни внизу у входа и наверху в передней, им стало казаться, что они внесли с собою в этот дом беспокойство и тревогу. Там, где, вероятно, ради какого-нибудь семейного торжества или события съехались две сестры с детьми, братья и соседи, может ли понравиться присутствие девятнадцати незнакомых офицеров?

Наверху, у входа в залу, гости были встречены высокой и стройной старухой с длинным чернобровым лицом, очень похожей на императрицу Евгению.[149] Приветливо и величественно улыбаясь, она говорила, что рада и счастлива видеть у себя гостей, и извинялась, что она и муж лишены на этот раз возможности пригласить гг. офицеров к себе ночевать. По ее красивой, величественной улыбке, которая мгновенно исчезала с лица всякий раз, когда она отворачивалась за чем-нибудь от гостей, видно было, что на своем веку она видела много гг. офицеров, что ей теперь не до них, а если она пригласила их к себе в дом и извиняется, то только потому, что этого требуют ее воспитание и положение в свете.

В большой столовой, куда вошли офицеры, на одном краю длинного стола сидело за чаем с десяток мужчин и дам, пожилых и молодых. За их стульями, окутанная легким сигарным дымом, темнела группа мужчин; среди нее стоял какой-то худощавый молодой человек с рыжими бачками и, картавя, о чем-то громко говорил по-английски. Из-за группы, сквозь дверь, видна была светлая комната с голубою мебелью.

– Господа, вас так много, что представлять нет никакой возможности! – сказал громко генерал, стараясь казаться очень веселым. – Знакомьтесь, господа, сами попросту!

Офицеры – одни с очень серьезными и даже строгими лицами, другие натянуто улыбаясь и все вместе чувствуя себя очень неловко, кое-как раскланялись и сели за чай.

Больше всех чувствовал себя неловко штабс-капитан Рябович, маленький, сутуловатый офицер, в очках и с бакенами, как у рыси. В то время как одни из его товарищей делали серьезные лица, а другие натянуто улыбались, его лицо, рысьи бакены и очки как бы говорили: «Я самый робкий, самый скромный и самый бесцветный офицер во всей бригаде!» На первых порах, входя в столовую и потом сидя за чаем, он никак не мог остановить своего внимания на каком-нибудь одном лице или предмете. Лица, платья, граненые графинчики с коньяком, пар от стаканов, лепные карнизы – всё это сливалось в одно общее, громадное впечатление, вселявшее в Рябовича тревогу и желание спрятать свою голову. Подобно чтецу, впервые выступающему перед публикой, он видел всё, что было у него перед глазами, но видимое как-то плохо понималось (у физиологов такое состояние, когда субъект видит, но не понимает, называется «психической слепотой»). Немного же погодя, освоившись, Рябович прозрел и стал наблюдать. Ему, как человеку робкому и необщественному, прежде всего бросилось в глаза то, чего у него никогда не было, а именно – необыкновенная храбрость новых знакомых. Фон Раббек, его жена, две пожилые дамы, какая-то барышня в сиреневом платье и молодой человек с рыжими бачками, оказавшийся младшим сыном Раббека, очень хитро, точно у них ранее была репетиция, разместились среди офицеров и тотчас же подняли горячий спор, в который не могли не вмешаться гости. Сиреневая барышня стала горячо доказывать, что артиллеристам живется гораздо легче, чем кавалерии и пехоте, а Раббек и пожилые дамы утверждали противное. Начался перекрестный разговор. Рябович глядел на сиреневую барышню, которая очень горячо спорила о том, что было для нее чуждо и вовсе не интересно, и следил, как на ее лице появлялись и исчезали неискренние улыбки.

Фон Раббек и его семья искусно втягивали офицеров в спор, а сами между тем зорко следили за их стаканами и ртами, все ли они пьют, у всех ли сладко и отчего такой-то не ест бисквитов или не пьет коньяку. И чем больше Рябович глядел и слушал, тем больше нравилась ему эта неискренняя, но прекрасно дисциплинированная семья.

После чая офицеры пошли в зал. Чутье не обмануло поручика Лобытко: в зале было много барышень и молодых дам. Сеттер-поручик уже стоял около одной очень молоденькой блондинки в черном платье и, ухарски изогнувшись, точно опираясь на невидимую саблю, улыбался и кокетливо играл плечами. Он говорил, вероятно, какой-нибудь очень неинтересный вздор, потому что блондинка снисходительно глядела на его сытое лицо и равнодушно спрашивала: «Неужели?» И по этому бесстрастному «неужели» сеттер, если бы был умен, мог бы заключить, что ему едва ли крикнут «пиль!».

Загремел рояль; грустный вальс из залы полетел в настежь открытые окна, и все почему-то вспомнили, что за окнами теперь весна, майский вечер. Все почувствовали, что в воздухе пахнет молодой листвой тополя, розами и сиренью. Рябович, в котором под влиянием музыки заговорил выпитый коньяк, покосился на окно, улыбнулся и стал следить за движениями женщин, и ему уже казалось, что запах роз, тополя и сирени идет не из сада, а от женских лиц и платьев.

Сын Раббека пригласил какую-то тощую девицу и сделал с нею два тура. Лобытко, скользя по паркету, подлетел к сиреневой барышне и понесся с нею по зале. Танцы начались… Рябович стоял около двери среди нетанцующих и наблюдал. Во всю свою жизнь он ни разу не танцевал, и ни разу в жизни ему не приходилось обнимать талию порядочной женщины. Ему ужасно нравилось, когда человек у всех на глазах брал незнакомую девушку за талию и подставлял ей для руки свое плечо, но вообразить себя в положении этого человека он никак не мог. Было время, когда он завидовал храбрости и прыти своих товарищей и болел душою; сознание, что он робок, сутуловат и бесцветен, что у него длинная талия и рысьи бакены, глубоко оскорбляло его, но с летами это сознание, стало привычным, и теперь он, глядя на танцующих или громко говорящих, уже не завидовал, а только грустно умилялся.

Когда началась кадриль, молодой фон Раббек подошел к нетанцующим и пригласил двух офицеров сыграть на бильярде. Офицеры согласились и пошли с ним из залы. Рябович от нечего делать, желая принять хоть какое-нибудь участие в общем движении, поплелся за ними. Из залы они прошли в гостиную, потом в узкий стеклянный коридор, отсюда в комнату, где при появлении их быстро вскочили с диванов три сонные лакейские фигуры. Наконец, пройдя целый ряд комнат, молодой Раббек и офицеры вошли в небольшую комнату, где стоял бильярд. Началась игра.

Рябович, никогда не игравший ни во что, кроме карт, стоял возле бильярда и равнодушно глядел на игроков, а они, в расстегнутых сюртуках, с киями в руках, шагали, каламбурили и выкрикивали непонятные слова. Игроки не замечали его, и только изредка кто-нибудь из них, толкнув его локтем или зацепив нечаянно кием, оборачивался и говорил: «Pardon!» Первая партия еще не кончилась, а уж он соскучился, и ему стало казаться, что он лишний и мешает… Его потянуло обратно в залу, и он вышел.

На обратном пути ему пришлось пережить маленькое приключение. На полдороге он заметил, что идет не туда, куда нужно. Он отлично помнил, что на пути ему должны встретиться три сонные лакейские фигуры, но прошел он пять-шесть комнат, эти фигуры точно сквозь землю провалились. Заметив свою ошибку, он прошел немного назад, взял вправо и очутился в полутемном кабинете, какого не видал, когда шел в бильярдную; постояв здесь полминуты, он нерешительно отворил первую попавшуюся ему на глаза дверь и вошел в совершенно темную комнату. Прямо видна была дверная щель, в которую бил яркий свет; из-за двери доносились глухие звуки грустной мазурки. Тут так же, как и в зале, окна были открыты настежь и пахло тополем, сиренью и розами…

146Да? Понимаете? (искаж. франц. Oui? Comprenez-vous?)
147прогулка… (искаж. франц. promenade.)
148Хорошо! (франц. Bien!)
149…похожей на императрицу Евгению. – Евгения Монтихо (1826–1920) – жена Наполеона III.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41 
Рейтинг@Mail.ru