bannerbannerbanner
Рассказы. 1887

Антон Чехов
Рассказы. 1887

Старый дом
(Рассказ домовладельца)

Нужно было сломать старый дом, чтобы на месте его построить новый. Я водил архитектора по пустым комнатам и между делом рассказывал ему разные истории. Рваные обои, тусклые окна, темные печи – всё это носило следы недавней жизни и вызывало воспоминания. По этой, например, лестнице однажды пьяные люди несли покойника, спотыкнулись и вместе с гробом полетели вниз; живые больно ушиблись, а мертвый, как ни в чем не бывало, был очень серьезен и покачивал головой, когда его поднимали с пола и опять укладывали в гроб. Вот три подряд двери: тут жили барышни, которые часто принимали у себя гостей, а потому одевались чище всех жильцов и исправно платили за квартиру. Дверь, что в конце коридора, ведет в прачечную, где днем мыли белье, а ночью шумели и пили пиво. А в этой квартирке из трех комнат всё насквозь пропитано бактериями и бациллами. Тут нехорошо. Тут погибло много жильцов, и я положительно утверждаю, что эта квартира кем-то когда-то была проклята и что в ней вместе с жильцами всегда жил еще кто-то, невидимый. Особенно памятна мне судьба одной семьи. Представьте вы себе ничем не замечательного, обыкновенного человечка, у которого есть мать, жена и четверо ребят. Звали его Путохиным, служил он писцом у нотариуса и получал 35 рублей в месяц. Это был человек трезвый, религиозный, серьезный. Когда он приносил ко мне деньги за квартиру, то всегда извинялся, что плохо одет; извинялся, что просрочил пять дней, и когда я давал ему расписку в получении, то он добродушно улыбался и говорил: «Ну, вот еще! Не люблю я этих расписок!» Жил он бедно, но чисто. В этой средней комнате помещались четверо ребят и их бабушка; тут варили, спали, принимали гостей и даже танцевали. В этой комнатке жил сам Путохин; у него был стол, за которым он исполнял частные заказы: переписывал роли, доклады и т. п. Тут, направо, обитал его жилец, слесарь Егорыч – степенный, но пьющий человек; всегда ему было жарко, и оттого он всегда ходил босиком и в одной жилетке. Егорыч починял замки, пистолеты, детские велосипеды, не отказывался чинить дешевые стенные часы, делал за четвертак коньки, но эту работу он презирал и считал себя специалистом по части музыкальных инструментов. На его столе, среди стального и железного хлама, всегда можно было увидеть гармонику с отломанным клапаном или трубу с вогнутыми боками. Платил он за комнату Путохину два с полтиной, всегда был около своего верстака и выходил только для того, чтобы сунуть в печку какую-нибудь железку.

Когда я, что бывало очень редко, заходил вечерами в эту квартиру, то всякий раз заставал такую картину: Путохин сидел за своим столом и переписывал что-нибудь, его мать и жена, тощая женщина с утомленным лицом, сидели около лампы и шили; Егорыч визжал терпугом. А горячая, еще не совсем потухшая печка испускала из себя жар и духоту; в тяжелом воздухе пахло щами, пеленками и Егорычем. Бедно и душно, но от рабочих лиц, от детских штанишек, развешанных вдоль печки, от железок Егорыча веяло все-таки миром, лаской, довольством… За дверями, в коридоре бегали детишки, причесанные, веселые и глубоко убежденные в том, что на этом свете все обстоит благополучно и так будет без конца, стоит только по утрам и ложась спать молиться богу.

Теперь представьте себе, что посреди этой самой комнаты, в двух шагах от печки, стоит гроб, в котором лежит жена Путохина. Нет того мужа, жена которого жила бы вечно, но тут эта смерть имела что-то особенное. Когда я во время панихиды взглянул на серьезное лицо мужа, на его строгие глаза, то подумал:

«Эге, брат!»

Мне казалось, что он сам, его дети, бабушка, Егорыч уже намечены тем невидимым существом, которое жило с ними в этой квартире. Я глубоко суеверный человек, быть может, оттого, что я домовладелец, и сорок лет имел дело с жильцами. Я верю в то, что если вам не везет в карты с самого начала, то вы будете проигрывать до конца; когда судьбе нужно стереть с лица земли вас и вашу семью, то всё время она остается неумолимо последовательной и первое несчастье обыкновенно бывает только началом длинной цепи… По своей природе несчастья – те же камни. Нужно только одному камню свалиться с высокого берега, чтобы за ним посыпались другие. Одним словом, уходя после панихиды от Путохина, я верил, что ему и его семье несдобровать…

Действительно, проходит неделя, и нотариус неожиданно дает Путохину отставку и на его место сажает какую-то барышню. И что же? Путохина взволновала не столько потеря места, как то, что вместо него посадили именно барышню, а не мужчину. Почему барышню? Это его так оскорбило, что он, вернувшись домой, пересек своих ребятишек, обругал мать и напился пьян. За компанию с ним напился и Егорыч.

Путохин принес мне плату за квартиру, но уже не извинялся, хотя просрочил 18 дней, и молчал, когда брал от меня расписку в получении. На следующий месяц деньги принесла уже мать; она дала мне только половину, а другую половину обещала через неделю. На третий месяц я не получил ни копейки и дворник стал мне жаловаться, что жильцы квартиры № 23 ведут себя «неблагородно». Это были нехорошие симптомы.

Представьте вы себе такую картину. Хмурое петербургское утро глядит в эти тусклые окна. Около печки старуха поит детей чаем. Только старший внук Вася пьет из стакана, а остальным чай наливается прямо в блюдечки. Перед печкой сидит на корточках Егорыч и сует железку в огонь. От вчерашнего пьянства у него тяжела голова и мутны глаза; он крякает, дрожит и кашляет.

– Совсем с пути сбил, дьявол! – ворчит он. – Сам пьет и других в грех вводит.

Путохин сидит в своей комнате на кровати, на которой давно уже нет ни одеяла, ни подушек, и, запустив руки в волоса, тупо глядит себе под ноги. Он оборван, нечесан, болен.

– Пей, пей скорей, а то в школу опоздаешь! – торопит старуха Васю. – Да и мне время идти к жидам полы мыть…

Во всей квартире только одна старуха не падает духом. Она вспомнила старину и занялась грязной, черной работой. По пятницам она моет у евреев в ссудной кассе полы, по субботам ходит к купцам стирать и по воскресеньям, с утра до вечера, бегает по городу и разыскивает благодетельниц. Каждый день у нее какая-нибудь работа. Она и стирает, и полы моет, и младенцев принимает, и сватает, и нищенствует. Правда, и она не прочь выпить с горя, но и в пьяном виде не забывает своих обязанностей. На Руси много таких крепких старух, и сколько благополучий держится на них!

Напившись чаю, Вася укладывает в сумку свои книги и идет за печку; тут рядом с платьями бабушки должно висеть его пальто. Через минуту он выходит из-за печки и спрашивает:

– А где же мое пальто?

Бабушка и остальные ребятишки начинают вместе искать пальто, ищут долго, но пальто как в воду кануло. Где оно? Бабушка и Вася бледны, испуганы. Даже Егорыч удивлен. Молчит и не двигается один только Путохин. Чуткий ко всякого рода беспорядкам, на этот раз он делает вид, что ничего не видит и не слышит. Это подозрительно.

– Он пропил! – заявляет Егорыч.

Путохин молчит, значит, это правда. Вася в ужасе. Его пальто, прекрасное пальто, сшитое из суконного платья покойной матери, пальто на прекрасной коленкоровой подкладке, пропито в кабаке! А вместе с пальто, значит, пропит и синий карандаш, лежавший в боковом кармане, и записная книжка с золотыми буквами «Nota bene»! В книжке засунут другой карандаш с резинкой, и, кроме того, в ней лежат переводные картинки.

Вася охотно бы заплакал, но плакать нельзя. Если отец, у которого болит голова, услышит плач, то закричит, затопает ногами и начнет драться, а с похмелья дерется он ужасно. Бабушка вступится за Васю, а отец ударит и бабушку; кончится тем, что Егорыч вмешается в драку, вцепится в отца и вместе с ним упадет на пол. Оба валяются на полу, барахтаются и дышат пьяной, животной злобой, а бабушка плачет, дети визжат, соседи посылают за дворником. Нет, лучше не плакать.

Оттого, что нельзя плакать и возмущаться вслух, Вася мычит, ломает руки и дрыгает ногами, или, укусив себе рукав, долго треплет его зубами, как собака зайца. Глаза его безумны, и лицо искривлено отчаянием. Глядя на него, бабушка вдруг срывает со своей головы платок и начинает тоже выделывать руками и ногами разные штуки, молча, уставившись глазами в одну точку. И в это время, я думаю, в головах мальчика и старухи сидит ясная уверенность, что их жизнь погибла, что надежды нет…

Путохин не слышит плача, но ему из его комнатки всё видно. Когда полчаса спустя Вася, окутанный в бабушкину шаль, уходит в школу, он, с лицом, которое я не берусь описать, выходит на улицу и идет за ним. Ему хочется окликнуть мальчика, утешить, попросить прощения, дать ему честное слово, призвать покойную мать в свидетели, но из груди вместо слов вырываются одни рыдания. Утро сырое, холодное. Дойдя до городского училища, Вася, чтобы товарищи не сказали, что он похож на бабу, распутывает шаль и входит в училище в одной только куртке. А вернувшись домой, Путохин рыдает, бормочет какие-то несвязные слова, кланяется в ноги и матери, и Егорычу, и его верстаку. Потом, немного придя в себя, он бежит ко мне и, задыхаясь, ради бога просит у меня какого-нибудь места. Я его обнадеживаю, конечно.

– Наконец-таки я очнулся! – говорит он. – Пора уж и за ум взяться. Побезобразничал и будет с меня.

Он радуется и благодарит меня, а я, который за всё время, пока владею домом, отлично изучил этих господ жильцов, гляжу на него, и так и хочется мне сказать ему:

– Поздно, голубчик! Ты уже умер!

От меня Путохин бежит к городскому училищу. Тут он шагает и ждет, когда выпустят его мальчика.

– Вот что, Вася! – говорит он радостно, когда Вася наконец выходит. – Мне сейчас обещали место. Погоди, я куплю тебе отличную шубу… я тебя в гимназию отдам! Понимаешь? В гимназию! Я тебя в дворяне выведу! А пить больше не буду. Честное слово, не буду.

И он глубоко верит в светлое будущее. Но вот наступает вечер. Старуха, вернувшись от жидов с двугривенным, утомленная и разбитая, принимается за стирку детского белья. Вася сидит и решает задачу. Егорыч не работает. По милости Путохина он спился и теперь чувствует неодолимую жажду выпить. В комнатах душно, жарко. От корыта, в котором старуха моет белье, валит пар.

 

– Пойдем, что ли? – угрюмо спрашивает Егорыч.

Мой жилец молчит. После возбуждения ему становится невыносимо скучно. Он борется с желанием выпить, с тоской и… и, конечно, тоска берет верх. История известная…

К ночи Егорыч и Путохин уходят, а утром Вася не находит бабушкиной шали.

Вот какая история происходила в этой квартире. Пропивши шаль, Путохин уж больше не возвращался домой. Куда он исчез, я не знаю. После того как он пропал, старуха сначала запила, а потом слегла. Ее свезли в больницу, младших ребят взяла какая-то родня, а Вася поступил вот в эту прачечную. Днем он подавал утюги, а ночью бегал за пивом. Когда из прачечной его выгнали, он поступил к одной из барышень, бегал по ночам, исполняя какие-то поручения, и его звали уже «вышибалой». Что дальше было с ним, я не знаю.

А в этой вот комнате десять лет жил нищий-музыкант. Когда он умер, в его перине нашли двадцать тысяч.

Холодная кровь

Длинный товарный поезд давно уже стоит у полустанка. Паровоз не издает ни звука, точно потух; около поезда и в дверях полустанка ни души.

От одного из вагонов идет бледная полоса света и скользит по рельсам запасного пути. В этом вагоне на разостланной бурке сидят двое: один – старый, с широкой седой бородой, в полушубке и в высокой мерлушковой шапке, похожей на папаху, другой – молодой, безусый, в потертом драповом пиджаке и в высоких грязных сапогах. Это грузоотправители. Старик сидит, протянув вперед ноги, молчит и о чем-то думает; молодой полулежит и едва слышно пиликает на дешевой гармонике. Около них на стене висит фонарь с сальной свечкой.

Вагон полон груза. Если сквозь тусклый свет фонаря вглядеться в этот груз, то в первую минуту глазам представится что-то бесформенно-чудовищное и несомненно живое, что-то очень похожее на гигантских раков, которые шевелят клешнями и усами, теснятся и бесшумно карабкаются по скользкой стене вверх к потолку; но вглядишься попристальнее, и в сумерках начинают явственно вырастать рога и их отражения, затем тощие, длинные спины, грязная шерсть, хвосты, глаза. Это быки и их тени. Всех быков в вагоне восемь. Одни из них, обернувшись, глядят на людей и помахивают хвостами, другие стараются лечь или стать поудобнее. Им тесно. Если один ложится, то остальные должны стоять и жаться друг к другу. Нет ни яслей, ни коновязей, ни подстилок и ни клочка сена…[138]

После долгого молчания старик вытаскивает из кармана серебряную луковицу и справляется, который час: четверть третьего.

– Уж второй час стоим, – говорит он, зевая. – Пойти поторопить их, а то до утра будем здесь стоять. Они позаснули, или бог их знает, что они там.

Старик встает и вместе со своею длинною тенью осторожно спускается из вагона в потемки. Он пробирается вдоль поезда к локомотиву и, пройдя десятка два вагонов, видит раскрытую красную печь; против печи неподвижно сидит человеческая фигура; ее козырек, нос и колени выкрашены в багровый цвет, всё же остальное черно и едва вырисовывается из потемок.

– Долго еще тут стоять будем? – спрашивает старик.

Ответа нет. Неподвижная фигура, очевидно, спит. Старик нетерпеливо крякает и, пожимаясь от едкой сырости, обходит локомотив, причем яркий свет двух фонарей на мгновение бьет ему в глаза, а ночь от этого становится для него еще чернее; он идет к полустанку.

Платформа и ступени полустанка мокры. Кое-где белеет недавно выпавший, тающий снег. В самом полустанке светло и натоплено жарко, как в бане. Пахнет керосином. Кроме десятичных весов и небольшого желтого дивана, на котором спит какой-то человек в кондукторской форме, в помещении нет никакой мебели. Налево две настежь открытые двери. В одну из них видны телеграфный станок и лампа с зеленым колпаком, в другую – небольшая комнатка, наполовину занятая темным шкапом. В этой комнатке на подоконнике сидят обер-кондуктор и машинист. Оба они мнут в руках какую-то шапку и спорят.

– Это не настоящий бобер, а польский, – говорит машинист. – Настоящие бобры не такие бывают. Всей этой шапке, ежели желаете знать, красная цена – пять целковых!

– Понимаете вы много… – обижается обер-кондуктор. – Пять целковых! А вот мы сейчас купца спросим. Господин Малахин, – обращается он к старику, – как по-вашему: польский это бобер или настоящий?

Старик Малахин берет в руки шапку и с видом знатока щупает мех, дует, нюхает, и на сердитом лице его вдруг вспыхивает презрительная улыбка.

– Стало быть, польский! – говорит он радостно. – Польский и есть.

Начинается спор. Обер-кондуктор доказывает, что на шапке бобер настоящий, а машинист и Малахин стараются убедить его в противном. Среди спора старик вдруг вспоминает о цели своего прихода.

– Бобер бобром, шапка шапкой, а поезд стоит, господа! – говорит он. – Что ж? Кого ждем? Поедем!

– Поедем, – соглашается обер-кондуктор. – Выкурим еще по папироске и поедем. Только спешить нечего… Все равно нас задержат на станции!

– Это с какой стати?

– А так… Запоздали слишком… Если на одной станции опоздаешь, то на других поневоле будут задерживать, чтоб дать ход встречным. Поезжай хоть сейчас, хоть утром, а все равно нам уж не придется ехать четырнадцатым номером. Поедем, должно быть, двадцать третьим.

– Это же по-каковски?

– А по-таковски.

Малахин пытливо глядит на обер-кондуктора, думает и бормочет машинально, как бы про себя:

– Накажи меня бог, считал и даже в книжку записал: за всю дорогу простояли мы лишних тридцать четыре часа. Доведете вы, господа, до той точки, что у меня или быки подохнут, или мне за мясо, когда до места доеду, и двух рублей не дадут. Это не езда, а чистое разоренье!

Обер-кондуктор поднимает брови и вздыхает с таким выражением, как будто хочет сказать: «К сожалению, все это правда!» Машинист молчит и задумчиво оглядывает шапку. По лицам обоих видно, что у них есть какая-то одна общая тайная мысль, которую они не высказывают не потому, что хотят скрыть ее, а потому, что подобные мысли передаются молчанием гораздо лучше, чем на словах. И старик понимает. Он лезет в карман, достает оттуда десятирублевку и без предисловий, не меняя ни тона голоса, ни выражения лица, а с уверенностью и прямотою, с какими дают и берут взятки, вероятно, одни только русские люди, подает бумажку обер-кондуктору. Тот молча берет, складывает ее вчетверо и не спеша кладет в карман. После этого все трое выходят из комнатки и, разбудив на пути спящего кондуктора, идут на платформу.

– Погода! – крякает обер-кондуктор, вздрагивая плечами. – Зги не видать!

– Да, волчья погода…

В окно видно, как около зеленой лампы и телеграфного станка появляется белокурая голова телеграфиста; около нее показывается скоро другая голова, бородатая и в красной фуражке – должно быть, начальника полустанка. Начальник нагнулся к столу, читает что-то на синем бланке и быстро водит папиросой вдоль строк… Малахин идет к своему вагону.

Его спутник, молодой человек, по-прежнему полулежит и едва слышно пиликает на гармонике. Он безус, почти еще мальчик; полное, белое лицо его с широкими скулами детски задумчиво, глаза глядят не как у взрослых, а грустно и покорно, но весь он широк, крепок, тяжел и груб так же, как старик; он не шевелится и не меняет своей позы, точно ему не под силу приводить в движение свое крупное тело. Пошевелись он, и тотчас, кажется, на нем что-нибудь лопнет или раздастся стук, которого испугаются и быки и он сам. Из-под его больших, толстых пальцев, неповоротливо перебирающих клавиши и клапаны гармоники, непрерывно текут мелкие, жиденькие звуки и сливаются в немудрый, однообразный мотивчик; он слушает и, по-видимому, очень доволен своей музыкой.

Слышится звонок, но так глухо, как будто бы звонят не вблизи, а где-то очень далеко. За ним тотчас же следует торопливый второй звонок, потом третий и свист обер-кондуктора. Проходит минута в глубоком молчании; вагон не движется, стоит на месте, но из-под него начинают слышаться какие-то неопределенные звуки, похожие на скрип снега под полозьями; вагон вздрагивает, и звуки стихают. Наступает опять тишина. Но вот раздается лязг буферов, от сильного толчка вагон вздрагивает, точно делает прыжок, и все быки падают друг на друга.

– Чтоб тебя на том свете так дернуло! – ворчит старик, поправляя свою высокую шапку, съехавшую от толчка на затылок. – Этак он у меня всю скотину перекалечит!

Яша молча встает и, взяв одного упавшего быка за рога, помогает ему подняться на ноги… Вслед за толчком опять наступает тишина. Из-под вагона слышатся звуки скрипящего снега, и кажется, что поезд тронулся слегка назад.

– Сейчас опять дернет, – говорит старик.

И действительно, по поезду проносится судорога, раздается треск, вагон вздрагивает и быки опять падают друг на друга.

– Задача! – говорит Яша, прислушиваясь. – Должно, поезд тяжелый. Никак не сдвинет.

– Раньше не был тяжелый, а теперь вдруг потяжелел. Нет, брат, это значит обер-кондуктор с ним не поделился. Поди-ка снеси ему, а то он до утра будет дергать.

Яша берет у старика трехрублевую бумажку и прыгает из вагона. Его тяжелые шаги глухо раздаются вне вагона и постепенно стихают. Тишина… В соседнем вагоне протяжно и тихо мычит бык, точно поет.

Яша возвращается. В вагон влетает сырой, холодный ветер.

– Закрой-ка, Яша, дверь, да будем ложиться, – говорит старик. – Что даром свечку жечь?

Яша задвигает тяжелую дверь; раздается свист локомотива, и поезд трогается.

– Холодно! – бормочет старик, растягиваясь на бурке и кладя голову на узел. – То ли дело дома! И тепло, и чисто, и мягко, и богу есть где помолиться, а тут хуже свиней всяких. Уж четверо суток как сапог не снимали.

Яша, пошатываясь от вагонной качки, открывает фонарь и мокрыми пальцами сдавливает фитиль. Свечка вспыхивает, шипит, как сковорода, и тухнет.

– Да, брат… – продолжает Малахин, слыша, как Яша ложится рядом и своей громадной спиной прижимается к его спине. – Холодно. Из всех щелей так и дует. Поспи тут твоя мать или сестра одну ночь, так к утру бы ноги протянули. Так-то, брат, не хотел учиться и в гимназию ходить, как братья, ну вот и вози с отцом быков. Сам виноват, на себя и ропщи… Братья-то теперь на постелях спят, одеялами укрылись, а ты, нерадивый и ленивый, на одной линии с быками… Да…

Из-за шума поезда не слышно слов старика, но он еще долго бормочет, вздыхает и крякает. Холодный воздух в вагоне становится всё гуще и душнее. Острый запах свежего навоза и свечная гарь делают его таким противным и едким, что у засыпающего Яши начинает чесаться в горле и внутри груди. Он перхает и чихает, а привычный старик, как ни в чем не бывало, дышит всею грудью и только покрякивает.

Судя по качке вагона и по стуку колес, поезд летит быстро и неровно. Паровоз тяжело дышит, пыхтит не в такт шуму поезда и в общем получается какое-то клокотанье. Быки беспокойно теснятся и стучат рогами о стены.

Когда старик просыпается, в щели вагона и в открытое оконце глядит синее небо раннего утра. Холодно невыносимо, в особенности спине и ногам. Поезд стоит. Яша, заспанный и угрюмый, возится около быков.

Старик просыпается не в духе. Нахмуренный и суровый, он сердито крякает и глядит исподлобья на Яшу, который подпер своим могучим плечом под грудь быка и, слегка приподняв его, старается распутать ему ногу.

– Говорил вчерась, что веревки длинные, – ворчит старик, – так нет – «не длинные, папаша!» Ничего нельзя заставить, всё по-своему делаешь… Болван.

Он сердито выдвигает дверь, и в вагон врывается свет. Как раз против двери стоит пассажирский поезд, а за ним красное здание с навесом – какая-то большая станция с буфетом. Крыши и площадки вагонов, земля, шпалы – всё покрыто тонким слоем пушистого, недавно выпавшего снега. В промежутки между вагонами пассажирского поезда видно, как снуют пассажиры и прохаживается рыжий, краснолицый жандарм; лакей во фраке и в белой как снег манишке, не выспавшийся, озябший и, вероятно, очень недовольный своею жизнью, бежит по платформе и несет на подносе стакан чаю с двумя сухарями.

Старик поднимается и начинает молиться на восток. Яша, покончив с быком и поставив в угол лопату, становится рядом с ним и тоже молится. Он только шевелит губами и крестится, отец же громко шепчет и конец каждой молитвы произносит вслух и отчетливо.

 

– …и жизни будущего века аминь![139] – говорит громко старик, втягивает в себя воздух и тотчас же шепчет другую молитву и в конце отчеканивает твердой ясно – и возложат на алтарь твой тельцы!

Прочитав свои молитвы, Яша торопливо крестится и говорит:

– Пожалуйте пять копеек.

И, получив пятак, он берет красный медный чайник и бежит на станцию, за кипятком. Широко прыгая через шпалы и рельсы, оставляя на пушистом снегу громадные следы и выливая на пути из чайника вчерашний чай, он подбегает к буфету и звонко стучит пятаком по своей посуде. Из вагона видно, как буфетчик отстраняет рукой его большой чайник и не соглашается отдать за пятак почти половину своего самовара, но Яша сам отворачивает кран и, расставив локти, чтобы ему не мешали, наливает себе кипятку полный чайник.

– Сволочь проклятая! – кричит ему вслед буфетчик, когда он бежит обратно к вагону.

За чаем хмурое лицо старика Малахина немного проясняется.

– Пить и есть мы умеем, а дела не помним, – говорит он. – Вчерась целый день только и знали, что пили да ели, а небось забыли расходы записать. Экая память, господи!

Старик припоминает вслух вчерашние расходы и записывает в истрепанной записной книжке, где и сколько было дано кондукторам, машинистам, смазчикам…

Между тем пассажирский поезд давно уже ушел, и по свободному пути взад и вперед, как кажется, без всякой определенной цели, а просто радуясь своей свободе, бегает дежурный локомотив. Солнце уже взошло и играет по снегу; с навеса станции и с крыш вагонов падают светлые капли.

Напившись чаю, старик лениво плетется из вагона на станцию. Тут среди залы первого класса стоят знакомый обер-кондуктор и начальник станции, молодой человек с красивой бородкой и в великолепном, шаршавом пальто. Молодой человек, вероятно, от непривычки стоять на одном месте, грациозно, как хороший скаковой конь, переминается с ноги на ногу, глядит по сторонам, делает под козырек всем мимо проходящим, улыбается, щурит глаза… Он румян, здоров, весел, лицо его дышит вдохновением и такою свежестью, как будто он только что свалился с неба вместе с пушистым снегом. Увидев Малахина, обер-кондуктор виновато вздыхает и разводит руками.

– Не придется нам ехать четырнадцатым номером! – говорит он. – Опоздали сильно. Уж другой поезд пошел с этим номером.

Начальник станции быстро просматривает какие-то бланки, потом переводит свои голубые восторженные глаза на Малахина и, улыбаясь, дыша на него свежестью, осыпает его вопросами:

– Вы господин Малахин? У вас быки? Восемь вагонов? Как же теперь быть? Вы опоздали, и четырнадцатый номер уже пущен мною ночью. Что же мы теперь будем делать?

Молодой человек двумя розовыми пальцами осторожно берет Малахина за мех полушубка и, переминаясь с ноги на ногу, ласково и убедительно объясняет ему, что такие-то номера уже ушли, а такие-то пойдут, что он готов сделать для Малахина всё от него зависящее. И по лицу его видно, что он действительно готов сделать приятное не только Малахину, но даже всему свету – так он счастлив, доволен и рад! Старик слушает, и хотя ровно ничего не понимает в замысловатой поездной номерации, но одобрительно кивает головой и сам касается двумя пальцами нежной ворсы шаршавого пальто. Ему приятно видеть и слушать приличного и ласкового молодого человека. Чтобы с своей стороны показать ему свое расположение, он вынимает десятирублевку, подумав, прибавляет к ней еще две рублевые бумажки и подает их начальнику станции. Тот берет, делает под козырек и грациозно сует себе в карман.

– Вот что, господа, не устроить ли нам таким образом? – говорит он, озаренный новою, только что мелькнувшей идеей. – Воинский поезд опоздал… его, как видите, нет… Так не отправиться ли вам воинским[140] поездом? А воинский я уж пущу двадцать восьмым номером. А?

– Пожалуй, – соглашается обер-кондуктор.

– И отлично! – радуется начальник станции. – В таком случае вам нечего тут ждать, сейчас и поезжайте! Я вас сейчас и отправлю! Отлично!

Он делает Малахину под козырек и, читая на пути бланки, бежит к себе. Старик очень доволен только что бывшим разговором; он улыбается и оглядывает всю залу, как бы ища: нет ли тут еще чего-нибудь приятного?

– А мы всё-таки выпьем, – говорит он, беря обер-кондуктора под руку.

– Как будто еще рановато пить.

– Нет, уж вы позвольте мне угостить вас из любезности.

Оба идут к буфету. Выпивши, обер-кондуктор долго выбирает, чем бы закусить.

Это человек пожилой, чрезвычайно полный, с полинявшим, пухлым лицом. Полнота у него неприятная, обрюзглая, с желтизною, какая бывает у людей, много пьющих и спящих не вовремя.

– А теперь и по второй можно выпить, – говорит Малахин. – Теперь время холодное, не грех выпить. Кушайте, покорнейше прошу. Так, значит, я на вас надеюсь, господин обер-кондуктор, что всю дорогу не будет никаких препятствий и неприятностей. Потому, знаете, в нашем скотопромышленном деле каждый час дорог. Сегодня одна цена мясу, а завтра, гляди, другая. Опоздаешь на день – на два и не попадешь в цену, да вместо того, чтоб пользу взять, гляди, и приедешь домой, извините, без брюков. Кушайте, покорнейше прошу… Я на вас надеюсь, а насчет угощения, или чего желаете, я из любезности могу во всякое время вас уважить.

Накормив обер-кондуктора, Малахин возвращается к себе в вагон.

– Сейчас я себе воинский номер вымаклачил, – говорит он сыну. – Шибко поедем. Кондуктор говорит, что если всё время с этим номером будем ехать, то завтра в 8 часов вечера будем на месте. Не похлопочешь, брат, не получишь… Так-то… Гляди вот и приучайся…

После первого звонка к дверям вагона подходит человек с лицом, черным от сажи, в блузе и в грязных, потертых панталонах навыпуск. Это смазчик, который только что лазил под вагонами и стучал молотком по колесам.

– Господа, это ваши вагоны с быками? – спрашивает он.

– Наши, а что?

– А то, что два вагона больные. Нельзя их пущать, надо тут в починку оставить.

– Ну да, бреши больше! Просто выпить хочется, хабару взять… Так и говорил бы.

– Как вам угодно, а только я сейчас обязан доложить.

Не возмущаясь и не протестуя, а спокойно, почти машинально старик достает из кармана два двугривенных и подает их смазчику. Тот тоже очень спокойно берет их и, добродушно глядя на старика, заводит разговор:

– Поторговать, стало быть, едете… Хорошее дело!

Малахин вздыхает и, спокойно глядя на черное лицо смазчика, рассказывает, что торговля быками прежде была действительно выгодна, теперь же она составляет дело рискованное и убыточное.

– Тут у меня товарищ есть, – перебивает его смазчик. – Так вы бы, господа купцы, и ему сколько-нибудь презентовали…

Малахин дает и на товарища… Воинский поезд идет быстро и стоит на станциях сравнительно недолго. Старик доволен. Приятное впечатление, оставленное молодым человеком в шаршавом пальто, крепко засело в нем, выпитая водка слегка туманит голову, погода великолепная, и, по-видимому, всё обстоит прекрасно. Он без умолку говорит и во время каждой остановки бегает к буфету. Чувствуя потребность в слушателях, он тащит к буфету то обер-кондуктора, то машиниста, и пьет не просто, а длинно, с причитываниями и с чоканьем.

– У вас свое дело, у нас свое… – говорит он благодушно, улыбаясь. – Дай бог и нам, и вам, и чтоб не как нам угодно, а как богу…

От водки он мало-помалу возбуждается и впадает в деловой азарт. Ему хочется хлопотать, торопиться, наводить справки, без умолку говорить. Он то роется в карманах и в узлах и ищет какой-то бланок, то что-то вспоминает и никак не может вспомнить, то вынимает бумажник и без всякой надобности пересчитывает свои деньги. Он суетится, охает, ужасается, всплескивает руками… Разложив перед собой письма и телеграммы столичных мясоторговцев, счеты, почтовые и телеграфные расписки, бланки, свою записную книжку, он соображает вслух и требует, чтобы Яша слушал.

А когда надоедает ему читать бланки и говорить о ценах, он во время остановок бегает по вагонам, где стоят его быки, ничего не делает, а только всплескивает руками и ужасается.

– Ах, боже мой, боже мой! – говорит он жалобным голосом. – Священномученик Власий![141] Хоть оно и бык, хоть оно и тварь, а ведь тоже, как и люди, хочет и пить и есть. Уж четверо суток, как не пили и не ели. Ах боже мой, боже мой!

138На многих дорогах, во избежание несчастных случаев, запрещается держать в вагонах сено, а потому живой груз во всё время пути остается без корма.
139«…и жизни будущего века аминь!» – «Чаю воскрешения из мертвых и жизни будущего века аминь» – молитва «Символ веры» (Православный молитвослов. М., изд. Моск. патриархии, 1970, стр. 8).
140Воинским называется номер поезда, предназначенного специально для перевозки войск; когда войск не бывает, он везет товар и идет быстрее обыкновенных товарных поездов.
141Священномученик Власий! – По церковному учению, праведник-пастух, покровитель скота.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41 
Рейтинг@Mail.ru